Оранжевая электричка - Дубровин Евгений Пантелеевич 13 стр.


– В двадцатом тоже крадут, к твоему сведению. Например, в Чикаго… Там на детях – целый бизнес.

– Мелкий паяц…

– А насчет поступков… У тебя они тоже оригинальные. Ружья. Засада. Погоня. Облава. Как ты до собак не додумалась? Погоня с собаками очень эффектна. Бух-бах! Гав-гав! Ату его! Впереди Миркин на белом коне с обнаженной шашкой. Кстати, где же он? Или он подстрелил сам себя? Я слышал выстрел. Это не он шарахнул?

– Ну хватит болтать, – сказала Таня устало. – Ты по-прежнему любишь потрепаться. Я, собственно, пришла к тебе, чтобы сказать… Я хочу тебя попросить…

– Попросить? Что же у меня можно попросить? Я отдал тебе все. – Коньшин пошарил по карманам. – Вот платок, но он грязный. Вот кошелек, но он пустой. Вот сердце, но оно разбито. Вот печень, но она больная. Вот голова, но в ней ничего нет. Только руки и ноги. Руки и ноги у меня хорошие, сильные. Хочешь?

– Ты стал еще большим трепачом. Сказывается влияние столицы. – Таня поморщилась. – Ладно… перестань. Я пришла взять с тебя слово…

– Ах, слово… Всего-то навсего…

– Ты должен дать слово, что никогда не повторишь этого безумного поступка. И никогда не приедешь в Покровское.

– А если меня пришлют в командировку?

– Ты должен понять, – продолжала Таня, не слушая бывшего мужа, – что такие встряски, как сегодняшняя, не могут пройти для мальчика бесследно, Эту ночь он, конечно, забудет…

– Не забудет.

– Забудет. Я ему внушу, что все это было во сне. Валя ведь еще совсем маленький…

– Илья…

– Какой Илья?

– Я его переделал в Илью.

Наступило молчание.

– Ты… и фамилию… переделал? – голос у Тани дрогнул.

– Фамилию он не просил. А имя просил.

Бывшая жена заплакала. Она плакала тихо, горячо, страстно; Коньшин не знал, чего было в этих слезах больше: ненависти, страха, отчаяния или жалости к себе.

– Всю жизнь… Всю жизнь… Исковеркал… Живу в вечном страхе… Не знаю, что он выкинет… Эти письма… Телеграммы… Вызовы на почту… Как бомбежки… Господи, да когда же я избавлюсь от тебя? Одна ночь… Одна глупая ночь в этом дурацком шалаше… Случайность… Слепая случайность… И вот исковеркана вся жизнь… Миркин… Он тоже мучается… Смотрит… Ждет… Боится… За себя, за меня, за сына… Вот придешь ты и что-нибудь выкинешь, поломаешь, разрушишь все.

Таня плакала и плакала, продолжая причитать, закрыв лицо руками: одна голая, другая в перчатке.

Коньшин был потрясен. Он не ожидал найти в жене столько ненависти. Он считал, что они давно забыли о нем думать, а оказывается, они помнят о его существовании ежеминутно: получается так, что он, Коньшин, постоянно отравляет им жизнь. А он-то думал, что несчастен только он; Петр считал себя благородным, потому что затаился в своей квартире, не надоедал, не требовал, не жаловался, не теребил. Он считал себя мучеником, а оказалось, что мученики – это они, Миркины.

Петр Кириллович поднял варежку, отряхнул ее и надел Тане на руку. Она не сопротивлялась.

"А вдруг она меня еще любит? – нелепая мысль пришла Петру Кирилловичу. – Ведь так бывает. Разлюбила, а потом снова полюбила. Может быть, ей осточертел Миркин со своими нелепыми стихами".

Он взял бывшую жену за плечи и привлек к себе. Таня не сопротивлялась. Горячая волна побежала от сердца, через горло, ударила в голову. Петр Кириллович покачнулся.

– Милая моя… – прошептал Коньшин. – Поедем со мной… с сыном… Начнем все сначала… Мы так заживем… Мы будем самые счастливые на свете… Клянусь тебе… Я сделаю все…

– Я тебя ненавижу! Ненавижу! – Таня стала вырываться. – Ненавижу все: твой голос, твой запах!.. Твою глупость!.. Твое слюнтяйство! Идеалист! Проклятый идеалист! Почему ты не грубый, не жестокий! Хоть бы раз ударил! Даже когда я с… Миркиным. Ты даже тогда вел себя не как мужчина! Меня надо было по морде, по морде! Поднять юбку – да ремнем, ремнем! А он смотался в Москву! Его высокоблагородие проклятый!

Коньшин разжал руки.

– Ладно, – сказал он глухо. – Я больше не приеду. Живите спокойно. Бомбежки кончились. Но я сделаю это только при одном условии. Мальчик должен остаться Ильей.

– Никогда! Боже, какой нелепый бред! Какая чушь!

– Да, – твердо сказал Петр Кириллович. – Он должен зваться Ильей. Иначе я опять сделаю попытку его украсть. На этот раз по всем правилам. С применением техники. Сегодня ведь все получилось экспромтом, а если бы я подготовился, то Илью тебе больше не видать. Но теперь я подготовлюсь.

Лицо Тани исказилось от ненависти и стало некрасивым.

– Да, – выдохнула она. – Я верю. Ты на все пойдешь, когда вобьешь себе в голову. Ты живешь в выдуманном мире и поступаешь, как псих. Ладно… пусть Валя будет Ильей… И будь ты проклят!

Она повернулась и пошла к темной группе, где по-прежнему посвечивали фонарики и откуда ее уже звали: "Татьяна Сён-на!", "Поехали, Татьяна Сён-на!"

На дороге поджидала машина с яркими фарами – наверно председательский "уазик".

– Эй, – крикнул Коньшин. – Эй!

Таня испуганно оглянулась. Вернее, она дернулась вправо и слегка пригнулась. Может быть, она думала, что он собирается выстрелить или кинуть в нее камнем. Она, наверно, и в самом деле считала, что он способен на самые сумасшедшие поступки.

Она стояла, утонув по колени в снегу, и смотрела в его сторону жалко и растерянно.

– Эй! Не забудь снять милицейские посты! Обязательно! У них и без меня работы по горло! Поняла?

Она выпрямилась и пошла к своим уже спокойно. Она знала, что теперь он не выстрелит и не кинет камнем.

* * *

Таня позвонила в дверь рано в воскресенье, часов в восемь. Летом. Он еще спал. Звонок был длинным, настойчивым, Коньшин был уверен, что опять принесли какую-нибудь телеграмму от давно забытого человека насчет билета или ночевки, и поэтому не спешил открывать глаза.

Рядом кто-то посапывал. Коньшин повернулся и с удивлением увидел на соседней подушке кудрявую голову какой-то девицы Откуда взялась девица, он не имел ни малейшего понятия.

Коньшин напряг память, но кроме каких-то беззвучных цветных лохмотьев воспоминаний оттуда ничего не всплыло. Во всяком случае кудрявой девицы среди лохмотьев не было.

Петр Кириллович набросил халат, просунул босые ноги в тапочки, пригладил пятерней волосы и пошел открывать.

На лестничной клетке стояла Таня.

В первый момент он ее не узнал. На ней было строгое синее платье, белый поясок, белые туфли-лодочки, скромная прическа, в которой очень нарядно вились седые пряди, словно кто-то украсил женщину серебристыми конфетти, словно елку.

– Ты? – почему-то не удивился Коньшин. Наверно, потому, что в глубине души он всегда верил: она придет.

– Я.

– Заходи.

Он попятился задом, освобождая ей место в маленькой прихожей, и торопливо закрыл дверь в комнату, где спала неизвестная девица.

– У меня… не прибрано… можно на кухню?

– Можно.

Она мельком, повинуясь привычке, неистребимой женской привычке, даже не привычке, а инстинкту, глянула на себя в зеркало, поправила платье под пояском и прошла на кухню.

Коньшин просунул голову следом и пришел в ужас. Кухня представляла собой свалку. Стол загажен кругами от консервных банок, пятнами от вина, остатками яичницы, на нем валяются бутылки, рюмки, корки сыра, разбита тарелка, женская косынка с Эйфелевой башней. А плита? Его гордость, своей чистотой всегда поражавшая женщин? Плита была почему-то вся испачкана чем-то белым, судя по запаху, зубной пастой. На конфорке стояла совершенно черная кастрюля с обуглившейся картошкой, и оттуда тянуло как с пепелища, залитого запоздалыми пожарными.

Коньшин изо всей силы напряг память, пытаясь узнать, что же вчера было, но ни в сердце, ни в голове даже ничего не шевельнулось.

– Ты извини… – сказал Петр Кириллович и покраснел. Он не краснел уже много лет, наверно с юности, и давно забытое чувство стыда как-то омолодило его лицо и просветлило душу. – У меня гости вчера были… Я сейчас…

Он засуетился, смахивая со стола в мусорное ведро все подряд.

– Ладно… Я на минутку. Ты иди лучше умойся. – Таня присела на краешек табуретки. Эта табуретка от кухонного гарнитура – серое с красным – чудом сохранила свою чистоту и невинность посреди всеобщего разгрома, и бывшая жена сразу потянулась к ней, как только вошла в это логово; может быть, если бы не эта табуретка, Таня и не вошла в кухню, а осталась стоять в коридорчике. – Рюмку-то выбросил? Она же целая, – Таня следила за торопливыми, дрожащими движениями бывшего мужа.

Коньшин послушно достал рюмку из мусорного ведра и положил в раковину.

– Премию вчера обмывали, – сказал он торопливой виновато. – Народу много было. Черти… никто не догадался убрать за собой.

– Зачем ты оправдываешься?

– Да… Конечно.. Ты чаю хочешь?

– Нет. Ты иди умойся.

– Сейчас… Я все-таки поставлю.

Он налил чайник, поставил на плиту. Чайник был заляпан яичницей. Он, загородившись от Тани спиной, пытался соскоблить ногтем пятно, но яичница засохла и не поддавалась. Тогда Коньшин повернул чайник так, чтобы пятно не было видно с Таниной стороны.

– Я мгновенно…

Таня кивнула. Она сидела, положив руки на колени, придерживая еще красивыми смуглыми (отдыхали на юге?) руками маленькую блестящую сумочку, с какими ходят в театр. (Взяла специально в столицу. Наверно, думала, что в Москве все ходят нарядные, с театральными сумочками.) Она смотрела, до отказа повернув голову, в окно. Из окна был виден кусочек сквера: огромный куст сирени, где жили два соловья и под которым они когда-то выясняли отношения с Рыжей Доцентшей; небольшой поливной лужок с одуванчиками и белыми крупными ромашками.

– Открыть окно?

– Открой.

Он подошел к окну, толкнул раму. Третья часть окна, почти от пола до потолка – дань моде, – освободилась от мутного стекла и впустила в комнату утренний городской воздух: смесь запахов бензина, пыли, политого луга, ромашек, увядшей сирени, нагретого асфальта, вчерашнего борща, резеды, голубиного помета, сияющего под солнцем, холодного от родниковой воды Останкинского пруда.

Таня подалась навстречу этим запахам, словно отгораживаясь от воздуха кухни, но вскоре пласты городского лета заполнили все вокруг, легли друг на друга слоями, как порода в куске сланца, а запахи неправедной ночи бросились врассыпную, набились в мусорное ведро, в сгоревшую кастрюлю, в залапанные стаканы и фужеры.

Солнце заполнило левый угол окна, постепенно поднималось вверх и одновременно проливалось на пол, и вдруг в кухне, несмотря на запущенность, стало свежо и нарядно. Петр Кириллович быстро, наспех умылся, обмахнул электрической бритвой щетину, освежился своей любимой польской пеной "Мэфисто" и на цыпочках прокрался мимо кухни в комнату переодеться; там у него стоял платяной шкаф.

Девица спала лицом к двери, подложив ладонь под щеку; ее длинные черные кудри разбросались по подушке, одеяло сползло, обнажив худое плечо и большую ступню, наверно сорок третьего размера.

Коньшин на мгновение задержался, рассматривая невесть как попавшую в его кровать девицу. Большой пухлый рот со следами помады, длинный, но красивый, какой-то мужественный, совсем не женский нос; уши тоже большие, прижатые к голове.

"Пловчиха, наверно, или баскетболистка, – подумал Коньшин, – черт возьми, где же я ее подцепил?"

Возраст девицы определить было трудно. У спящей женщины вообще невозможно определить возраст; спящая женщина всегда выглядит моложе своих лет, потому что спящая женщина не злится, не смеется, не плачет, не кокетничает, не старается выглядеть моложе; все спящие женщины беззащитны, кротки и похожи на послушных маленьких, маменькиных дочек, какими они и были все когда-то.

Одеваясь, Коньшин старался не шуметь, чтобы спортсменка не проснулась; он надеялся назначить свидание жене в городе где-то часа через два, а за это время освободиться от девицы и навести в квартире порядок.

У него выпала вешалка и с довольно сильным грохотом ударилась о пол, но "соседка по ночи" – любимое выражение одного институтского донжуана – не проснулась, лишь утянула под одеяло свою ступню сорок третьего размера и почмокала с обиженным видом пухлыми губами.

Коньшин недавно купил себе прекрасный английский костюм, серый с едва заметной красной нитью, который очень шел ему; молодил и стройнил; в этом костюме Петру Кирилловичу хотелось говорить всем: "Я вас слушаю, сэр" или "К вашим услугам, мадам". Если же закурить сигару, то Петр Кириллович сразу становился похож на усталого бизнесмена, у которого на плечах лежат банки, фирмы, рудники, игорные дома, разбросанные по всему свету.

В этом костюме движения у Петра Кирилловича становились спокойными, не суетливыми, лицо внимательным, а речь плавной.

Коньшин вошел в кухню, Таня оглянулась на скрип двери и в первый момент его не узнала. Он увидел по ее глазам, что не узнала. Она увидела входящего в кухню, отлично одетого, усталого, но еще молодого мужчину и невольно начала подниматься навстречу; очевидно, она ожидала, что Коньшин опять появится в халате растрепанный и опухший.

– Доброе утро, – сказал Петр Кириллович.

– А… Доброе утро. У тебя хороший костюм.

Коньшин открыл холодильник, там тоже был беспорядок.

– Может быть, выпьем за встречу?

– Я не пью. Ты знаешь…

– Так и не научилась?

– Нет.

– Тогда я выпью. Голова трещит после вчерашнего.

– Выпей. А мне налей чаю.

Он приготовил Тане большую чашку чаю, а себе налил кофе, нарезал сыру, копченой колбасы, положил в вазу конфет и печенье.

– Как ты живешь? – спросила Таня, дождавшись, когда он выпьет коньяк.

– Так себе… Спасибо… Ты же видишь… Как все холостяки.

– Жениться не собираешься?

– Нет.

– Почему?

– Боюсь. Да и привык один, – коньяк начал действовать на Петра Кирилловича. – А потом, если уж честно. Жду тебя…

Она покачала головой:

– Никогда…

– Но почему? – возразил он горячо. – Миркина… Его ведь теперь нет…

От Ивана Ивановича Коньшин знал, что Миркин умер. Замерз прошлой зимой. Его нашли в лесу только на вторые сутки полуодетым без вещей и денег. Таня потом рассказывала, что никакой ссоры между ними не было, она даже не слышала, когда муж ушел из дома. Ушел он глубокой ночью.

– Я никогда… – повторила Таня, и лицо у нее стало задумчивым и грустным.

– Будешь хранить память?

– Вообще… У меня такое чувство, что он вовсе не умер. Вот-вот ему надоест бродить в лесу – и он вернется… Я даже дверь не закрываю на ночь… Я счастлива, что мне пришлось соприкоснуться с гением… Конечно, это был гений… Мы просто пока не осознали… Потому что он был непривычным. Все непривычное понимаешь лишь потом, когда станешь взрослее и умнее…

– Человечество пока не доросло до Миркина?

– У тебя ирония в голосе – и зря. Он умер непонятым. Это факт. Даже я, которая его знала лучше всех, плохо понимала. Но теперь я кое-что начинаю соображать… ЭТО БЫЛО ЯВЛЕНИЕ ПРИРОДЫ...

– Миркин – явление природы?

– Да. И пожалуйста, не улыбайся.

– Я не улыбаюсь. Я удивлен.

– Он был прост и загадочен, как явление природы. Как дождь, как влажная земля, из которой растет и огромный дуб, и трепетный колокольчик… Ты знаешь, как он умер? Я никому не говорила… Все равно не поймут… В ту ночь началась гроза… Зимняя гроза… Это было жутко… Среди пурги метались молнии… Я слышала, как шипел снег, натыкаясь на огненные клинки… Это так необычно… Я немного представляю себя на его месте… Он должен был понять: ЧТО ЭТО ТАКОЕ? ДЛЯ ЧЕГО? КАКОЙ В ЭТОМ СМЫСЛ? Он хотел понять и написать стихи ЧТОБЫ ОБЪЯСНИТЬ СМЫСЛ ЛЮДЯМ. Он побежал в поле, в лес, ища эти шипящие молнии И заблудился. И погиб. Наверно, он и не заметил, что умирает. Ему было не до этого, он сочинял стихи. Когда его принесли. На его лице была улыбка… и рот полуоткрыт, словно он что то шептал. Наверно, он сочинял стихи… Жаль только, что мы никогда не узнаем, что это за стихи.

– Да, – глухо сказал Коньшин – Счастливый человек. Он был любим. А значит, не умер, а остался жив. И даже сделался легендой. Любимый человек всегда сделает из любимого человека или бога, или святого.

– Считай, как знаешь. Все равно тебе его не понять. Вы слишком разные. Но он жил ради тебя, ради всех нас. Что ж, такова участь всех гениев и пророков.

– Пусть будет так, – устало сказал Коньшин. – Спорить с тобой бесполезно да и, наверное, не нужно. И все таки я рад, что ты так верна его памяти. Хорошо от одной мысли, что ЕСТЬ ВЕРНЫЕ, НАДЕЖНЫЕ люди. Хорошо, что в принципе есть. Понимаешь? Жаль, что мне не повезло в этом плане. Я не встретил такого человека. Но я не обижаюсь. Просто не повезло. Не каждому же. Ну хватит о Миркине. Как ты сама живешь, как сын?

Таня вздрогнула, с трудом отрываясь от своих мыслей.

– Да хватит. И так голова разболелась. Но я впервые о нем говорю. Не с кем.

– Может быть, все таки выпьешь коньяку?

Он налил ей рюмку.

– За что? – спросил Коньшин.

– Давай за молодость.

– Давай.

Они разом выпили и задумались. Коньшин вспомнил шалаш, Дон, ночь, дождь и их, молодых, чистых, красивых, у которых была впереди вся жизнь… Подернутая розовым туманом.

Таня, наверно, думала о том же.

– Да, – сказала она. – Хорошая это вещь – молодость. Везде разлита радость. Даже огорчения – радость. Даже горе – радость. Так может быть?

– Может… Это как летняя гроза… Прошла – и снова солнце… И даже в разгар самой жуткой грозы ты знаешь, что все равно скоро будет солнце. Воздух стал чище, земля горячей… Солнце жарче…

– А сейчас… Как я живу? Каждый день все меньше моего "я" и все больше чужого. Меня больше волнуют горести и радости других. Это, конечно, хорошо… Для всех… Но только не для меня. Постепенно я теряю себя… Остается лишь прошлое… Но думать о прошлом очень опасно… Можно прийти к отрицанию настоящего… А это конец личности… Я сейчас директор школы…

– Поздравляю. Ты знаешь, я все время чувствовал какое-то смутное беспокойство… Почему-то хотелось встать по стойке "смирно". Теперь мне все ясно.

– Не смейся. Это очень ответственно и забирает тебя всю, без остатка.

– Ты прирожденный директор школы. Ты нашла себя.

– Потеряв себя.

– Нашла. В других.

– Может быть…

– Как сын? Он, наверно, совсем беспризорный. Я знаю – ты не сдержала своего слова… Он так и остался Валентином.

– Я не смогла.

– А я сдержал.

– Знаю… Мужчины всегда порядочнее женщин в таких вопросах. Ты уж извини… Сын… ничего растет… Конечно, почти всегда один… Но у него нет дурных наклонностей… Любит очень машины… Мечтает стать конструктором.

Коньшин взял бывшую жену за подбородок, приподнял ее склоненное к чашке лицо.

– В меня? Это мой сын? Теперь-то ты уж можешь сказать…

Таня прямо смотрела ему в глаза, жестко и безжалостно.

– Зачем тебе это? У ТЕБЯ НЕТ СЫНА. И никогда не было. Смирись с этим. Оставь всякую надежду. Я признаюсь тебе… Дело уж прошлое. В прошлом году я рассказала Валентину все.

– Что все?

– Ну что… ты есть. И какой ты…

– Какой же я?

– Ему никогда не захочется с тобой встретиться… Даже если ты пойдешь на все… Я читала: у пожилых одиноких мужчин это бывает – они совершают самые сумасбродные поступки.

– Короче, он меня презирает?

Она промолчала.

– Ты очень жестока. Ты даже хуже, чем я думал.

Назад Дальше