С обстрелянного места переползаю на другое, закучу хвороста. Пальба стихает, - значит, меня потеряли, не слышат. Отсюда хорошо вижу поле, небо, деревню. По-прежнему лучи прожекторов ошаривают высоту, взлетают ракеты, бьют зенитки, радужной метелью кружатся трассирующие пули. Но ни самолетов, ни парашютов не видно. Самолеты при таком зенитном огне набирают высоту больше заданной, их трудно увидеть. Но почему нет парашютов? Закончена выброска десанта или десант не удался?
Да, возможно. Противник встретил нас сильным зенитным огнем. Сила огня, должно быть, вынудила летчиков лететь выше, шибче и подальше от огневых точек врага, сбросить нас, не сбавляя скорости, не снижая высоты.
Перед прыжком я позабыл взглянуть на указатель высоты и не заметил, молчали или продолжали работать моторы самолета.
Уходя от зенитного огня, летчики, знать, разбросали, разбрызнули нас на широком пространстве, потом ветер разогнал парашюты еще дальше от сборного пункта.
Если бы дело шло хорошо, теперь это поле было бы укрыто парашютами, как одеялом.
А может, я один приземлился неладно, лишь меня отбрызнуло?
В деревне стрельба, галдеж. Время за полночь, в хатах темно, и вдруг зажгли свет. Кажется, кричат: "Ур-ра-а!.." Сейчас будут: "За родину! Вперед!" Десантники уже идут в атаку. Но крик заглох на первом звуке. Верней всего, это танки рыкнули гусеницами.
Скоро утро. Надо искать убежище на день.
Вверху новый переполох огней. Лучи прожекторов засуетились и, перекрещиваясь, побежали обшаривать небо. Вот два из них, скрестившись, образовали светло-голубое взлохмаченное облачко. В нем крошечный серебристый крестик - самолет. Обняв его, облачко кидается вправо, влево, вверх, вниз. Огни ракет и зенитных разрывов окрашивают его разноцветными отблесками. Похоже на порхание огромной бабочки или стрекозы с серебристым телом и радужными крыльями.
Сначала это зрелище привело меня в восторг. Я жил еще с глупым, мирным представлением о красоте.
В школе на уроках литературы, в книжках, радиопередачах нас приучали к тому, что всякие огни, огоньки, вспышки, сияния, сверкания, блески, искры, яркости - красота. Не спорю, в мирной жизни все это прекрасно: ласкает глаз, дает или обещает тепло, покой… Такое понятие красоты идет еще от первобытного человека, жившего в пещерах либо совсем бездомно, у костров. Кругом холод, мокро, дикие звери, змеи. Для того человека огонь, свет были жизнью, спасением, прекрасным даром, чудом природы.
А для нас, на войне, в десанте? Я вспомнил свой полет, зенитный огонь, наш корабль в голубом сиянии прожекторов.
И маленький крестик-самолет в небе, пойманный скрещением прожекторов, показался мне распятым на огромном, от земли до неба, кресте прожекторных лучей. Крест, распятый на кресте.
Здесь красота - не свет, не блеск, не день, не шум, а ночь, мрак, тишь, пустота, безлюдье. Всякое оживление, звуки, иллюминации - безобразие, гнусь, опасность.
Сразу, в один миг, весь я покрылся испариной и крикнул в сторону самолета:
- Пикируй! Глубже! Выбрасывай бойцов, дьявол, растяпа!
Будто послушный мне беспрекословно, самолет резко пошел вниз, вырвался из облака и стал невидим. Разыскивая его, лучи прожекторов заметались по всему небу, а ракеты вспыхнули таким нестерпимо ярким, злобно оскаленным сиянием, что каждый листочек и каждая травинка вокруг меня стали видны в отдельности.
Ножи прожекторов кидались вверх, вниз, в стороны, скрещивались, разбегались, снова скрещивались. Вот они, штук пять или шесть, пересеклись в одной точке, поймали что-то над моей головой и начали плавно опускаться к земле. В голубовато-дымном облаке, получившемся от пересечения прожекторных лучей, я разглядел парашютиста. Сначала казалось, что он падает прямехонько на меня, я даже отполз немного, но с приближением к земле его относило в сторону. Там что-то сильно, широко горело, солома или сено.
Лучи прожекторов провожали парашютиста почти до земли, а потом вдруг отбежали от него. В тот же миг парашют коснулся дымно-пламенного столба, который поднимался над пожарищем, и сам полыхнул красным флагом.
И то ли почудилось мне, то ли в самом деле было так - перестали тявкать зенитные пушки и пулеметы, остановились и примолкли на дорогах все машины, утих галдеж и гам в деревне: почтим память погибшего молчанием! И слышен был в этот момент только нечеловечески высокий, режущий ухо, режущий, как бритва, крик парашютиста.
А может быть, это кричал я, у меня вдруг появилась боль в горле.
Затем в пожаре, грохнуло подряд несколько взрывов - у парашютиста взорвались гранаты и патроны. Брызнули еще раз фонтаном искры. И все. Не стало человека. Осиротела мать, овдовела невеста. Оборвалась одна из рек жизни.
Я рывком закрыл глаза ладонью.
И вот снова затявкали зенитки, пулеметы, заурчали на дорогах машины, поднялся гамеж в деревне. Мне надо оглядеться и возможно поскорей убираться.
Начинается рассвет. Вдалеке, у горизонта, плывет одинокий парашют. Он похож на огромную белую луну, ущербленную снизу. Парашютист, конечно, не услышит меня, но я не могу удержаться и кричу ему громко, что есть мочи:
- О-го-го-го-о! Счастливого приземления-а-а!..
Немецкий гвалт в деревне не утихает. Теперь нельзя туда, теперь надо в овраг.
Лежу опять в той же ямке на дне оврага. Здесь немало таких ямок, есть, наверно, и получше. Но эта милей всех: я уже обмял, облежал ее, она уже стала немножко моим домом. Съел два кубика концентратов - горох и кашу, - их можно есть так, не разводя водой, а только запивая. Правда, они вызывают сильную жажду, требуют много питья. Допил всю воду. После такой заправки чувствую себя почти героем. Немного побаливают плечи и поясница: девять часов таскал не снимая полное десантское снаряжение. И теперь не рискую сбросить его - сдернул только сапоги на минутку и вытряхнул песок, нахватанный с бортов оврага.
Разуваясь, вытянул из голенища свою пилотку. Я совсем забыл про нее, всю ночь шатался гололобым. Интересно, чем наградили бы меня в тылу за такое нарушение устава? По уставу, мы и в десанте должны носить полную воинскую форму, ходить при погонах, орденах и медалях.
Толкаю пилотку снова в голенище. Тебе лучше там, а мне лучше без тебя: оба верней сохранимся. Голова в десантской пилотке - заманчивая цель для противника. Вон как яро охотится он за такими головами.
Лежу вниз брюхом, чтобы при первом подозрительном шуме вскочить немедля.
Охота спать. Но какой может быть сон, когда столько дела?! Самое первое - найти товарищей. Встаю. Брожу по оврагу. Сигналю фонариком. Здесь, в зарослях, еще темно. Сигналю дудочкой. В ответ н-ничегошеньки! Выползать из оврага опасаюсь. Ночью, когда выползал, меня обстреляли. Противники могут быть еще там, у оврага скорее всего.
Другая забота - парашютно-десантные мешки. Наша группа выбросила восемь штук, на каждую двойку бойцов по мешку. Я пока ничего не нашел, ни мешков, ни парашютов, на которых спустили их. Хорошо, если подобрали их мои товарищи. А если и они, как я… тогда мешки и парашюты уже подобраны немцами.
Будут еще дела, будут!
В каждом миге десантской жизни столько всяких слагаемых, столько всяких неизвестных, что заранее вычислить, предугадать что-либо совершенно невозможно.
Как быть, если на сигналы не отзываются? Собачьего нюха у меня нет. И брожу наугад, заглядываю в ямки, в лунки, забираюсь в кустарник, во все места, где могут укрыться десантники. Но ведь так же хорошо может затаиться в них и противник. Мои уши все время ждут: вот грянет "хальт", а глаза встретятся с дулом немецкого автомата.
Овраг зарос дубами, кленами, рябиной, жимолостью. Конец сентября. Золотая осень. Самый листопад.
Разгорается заря. Увядший лист на деревьях и палый на земле становится от зари сиреневым. Я хожу будто в огромном сиреневом саду, по сиреневой земле. Но, уже обманутый прелестью ярких красок и разных огней, подозрительно гляжу и на это великолепие.
4
Товарищей нет, надо выпутываться одному. Меня тянет в деревню. Туда немцы увели кого-то ночью. Вряд ли я смогу помочь схваченным, но меня тянет туда неодолимо, и если я не пойду, у меня на всю жизнь останется сознание непростимой вины.
Мне знакомо это. У меня есть бабушка Авдотья Терентьевна, по-деревенски Авдоха, которая возилась со мной гораздо больше матери. Она выкачала меня в зыбке, забавляла и пугала сказками, ко мне подходит вполне "бабушкин сынок", как называют таких в деревне. Раньше и сейчас еще главная воспитательная сила в наших подмосковных деревнях - бабушки. Детских яслей и садов не хватает. А матери покормят младенцев грудью пять - семь месяцев и сдают целиком бабушкам, на коровье молоко и кашу. Сами уходят либо в колхозную работу, уходят целиком, либо уходят еще дальше - в города, на заводы, фабрики.
Таким же порядком шло и в нашей семье. Отец с матерью работали на кирпичном заводе в двадцати километрах от деревни, а ребятишек подкидывали бабушке. Двоих, по словам бабушки, прибрал господь - унесла какая-то желудочная болезнь. Вживе из нового поколения Корзинкиных остался один я.
Жили мы с бабушкой вдвоем. Дедушку убили в первой мировой войне. На намять о нем осталось несколько фотографий, которые висели на стене и сильно выцвели. Я не видал дедушку живого, и фотографии не вызывали во мне никаких чувств - ни жалости, ни печали, ни любопытства. Да и бабушка вспоминала дедушку не часто и уже спокойно, без слез, примирившись с его преждевременной смертью и своим ранним вдовством, примирившись как с обязательным, неизбежным, общерусским горем. Сейчас трудно найти русскую семью, где бы не было убитого в трех последних войнах - первой мировой, гражданской и второй мировой, которую ведем. Семьи, потерявшие одного, считаются счастливыми, в других убито по двое, по трое.
Жили мы с бабушкой, на мой тогдашний взгляд, замечательно. У нас был свой дом, свое поле, свой огород, свой сад, своя корова Звездочка, рыжая, с белым пятнышком на лбу, за что и окрестили Звездочкой, свои овцы с ягнятами, свинья с поросятами, куры с цыплятами и сторож всего этого - серый кобель Полкан.
Бабушка почти всякий день варила мясо - когда свинину, когда баранину или курятину, - при каждой дойке поила меня парным молоком. Избыток молока увозила в Москву на продажу. Я постоянно бегал за бабушкой, как бегает за маткой жеребенок или теленок, не отнятый от молока. В доме, в деревне, бабушка не противилась этому, а когда случалось идти в поле, в лес, старалась спровадить меня обратно:
- Дом нельзя оставлять надолго. Ястреб потаскает всех кур. Поросята заберутся в огород, выроют картошку, морковь. Да мало ли что может сотвориться без хозяйского пригляду…
- Еще маленько, пять шажков! - торговался я, а потом припрашивал еще три, два, один шажок.
Иногда торговля кончалась мирно, иногда бабушка, выведенная из терпенья, давала мне шлепка. И я мчался домой. Места у нас неровные, сильно пересечены овражками, которые густо, до полного непролазу, заросли черемухой. Весной они в цвету, как в снегу. Мчался в гору и под гору одинаково на всем скаку. Весной наломаю цветущей черемухи, летом нарву спелых ягод.
Особенно любил я провожать и встречать бабушку, когда она ездила в Москву. Дорога на станцию идет сперва по открытому полю, потом ныряет в Абрамцевский парк. Бабушка разрешала мне доходить только до парка, а дальше - ни-ни… В парк одному нельзя. И начинала перечислять сказочных злодеев, которых я боялся: там Баба-яга, Змей-Горыныч, Медведь - липова нога, Волк-дурень…
- Я не один, я с тобой пойду.
- Домой-то одному придется.
- Я с тобой в Москву.
- Куда ты мне, обвешанной? Вот поеду в Москву без бидонов, тогда возьму.
До парка обидно маленький кусочек пути. Мне хотелось за парк, за лес, туда, где на краю неба чернел дым железной дороги. Про эту дорогу постоянно говорили, бабушка ездила по ней через день, а я даже не видал еще. И пожалуй, мне больше хотелось на станцию, чем в парк.
- Мне не надо в парк, - уверял я бабушку. - Мне на станцию.
- Туда не минуешь парка.
- Как-нибудь… - канючил я.
- Вот пристал! Говорю, ногами не минуешь парка, можно только лётом. Ну, лети! Чего не летишь? - И бабушка смеялась.
Не добившись миром и ладом, я решил самовольно проникнуть в парк и на станцию. Однажды, проводив бабушку с молоком, не лег, как обычно, досыпать, а выждал, когда она уйдет подальше, и побежал за ней. Она шла не оглядываясь, и около парка я почти догнал ее. Входить туда одному было страшно.
Парк был листвяный - березовый, липовый, дубовый, - весь в солнце. И столько щебетало разных невидимых в деревьях пичужек, будто щебетали все листья.
Прямая, широкая тропа, по какой можно ездить на телеге, но почему-то не ездят, следов нет, рассекала весь парк, от поля до поля. Когда мы вышли к другому полю, бабушка свернула влево по дороге. Я побежал краешком, поближе к деревьям. Дорога переметнулась по плотине через речку. Там бабушка свернула в густой, темный, как сумерки, еловый лес. И прямая, широкая дорога кончилась, осталась плохонькая, кривая тропчонка.
Я испугался леса и остановился у речки. Тут было интересно: по одну сторону плотины большой пруд, по другую хлещет из пруда сердитая вода. Она выбила у плотины глубокую яму, там на дне сверкали голые разноцветные камешки. Вот достать бы их!
Побродив недолго у плотины, я побежал домой. Ох и мчался же через парк! Вспоминались бабушкины сказки, и парк с каждым шагом казался страшней: в тенях, в пнях виделись разные чудища, в шорохах и шумах слышалось, что за мной бегут, летят, уже протянули руки Змей-Горыныч и Баба-яга.
Никто не схватил, даже никто не встретился, ни человек, ни зверь.
Через день снова тишком да молчком я пустился за бабушкой и прошел немного за речку, в страшный лес. И обратно уже не бежал, зажмурясь от страха, а шел спокойно и вертел головой во все стороны. Среди деревьев мелькнули дома. Подошел к ним поближе, поглядел. Всего четыре дома. Неподалеку от них увидел небольшую церковь, вроде часовни, и маленькую-маленькую избушку, меньше бани.
Потом еще повторил такой поход несколько раз и наконец дошел до станции и там встретил бабушку. Она вышла из вагона с толпой других молочниц. Они громко говорили, смеялись. Молочницы все бойкие, смелые, шумные.
Но вот бабушка увидела меня и остановилась, попятилась. Затем подбежала ко мне, схватила за плечи, тряхнула.
- Витька, козявка, ты как очутился здесь?
- Тебя прибёг встречать.
- Дома все ладно?
- Ладно.
- А ворота незаперты оставил?
- Запер. Сам в окошко вылез.
- Ну, молодец. С кем прибёг?
- Один.
- Один?.. Не ври, парень, врать нельзя!
- Ей-бо, один. Вот те крест, - перекрестился и рассказал, как ходил за ней по пятам. - Теперь знаю весь парк и ничего не боюсь. Никого здесь нет.
- А река? А пруд?
- У нас они тоже есть, я к ним привыкший.
За такое самовольство, я думал, мне полагается здоровенный шлепок, и не один, но бабушка сделала совсем другое, совсем дивное - крепко обняла меня за голову, поцеловала в вихры и сказала:
- Как же ты напугал меня. Слава богу, что цел!
На обратном пути я потянул бабушку в сторону, к самой маленькой избушке. Она была как настоящая, из толстых бревен, под тесовой крышей. У конька с обоих концов были деревянные лошадиные головы, чуть пониже, тоже с обоих концов, деревянные совы. В одной стене - дверь, в другой - окно на речку, еще в одной - окно с балкончиком. Около избушки перед входом соломенный навес.
- Что это? - спросил я. - Баня?
- Избушка на курьих ножках.
Я сразу же метнул глаза вниз, поглядеть, где там курьи ножки. Избушка стояла на четырех пнях.
- А где ножки?
- Вот такие пни с лапами и называются курьими ножками. Похожи ведь?
- Да, здорово похожи. А кто живет в избушке?
- Раньше видывала, играли барские ребятишки. А теперь давно уже никого не вижу. Может, по ночам кто бывает.
- А кто?
- Совы, летучие мыши, зайцы.
- И Баба-яга?
Не знаю. Это надо ночью глядеть.
Я попросился в избушку. Бабушка отпустила. В избушке был пол, потолок, лавки. Я поглядел во все окна, посидел на балкончике. Да, видно, что в ней никто не жил из человеков: на полу, на лавках, на балкончике валялось много сухих листьев, занесенных ветром. Но чудища могли жить, они, скорей всего, не метут полов: у медведей, волков, змеев нет рук, у Бабы-яги помело грязное, - наверно, только мусорит.
Избушка так взбудоражила, так распалила меня, что виделась во сне. Я вскакивал, шарахался по дому, бредил: не боюсь Бабу-ягу, я от нее убегу. И кончилось тем, что решил переселиться в избушку, пожить в сказочном мире.
Но тут случилась беда - бабушка попала под сильный дождь с градом, простудилась и заболела тяжелым воспалением легких. Моя мама перебралась временно в Чижи, а меня, спасая от горьких переживаний, отправила в соседнюю деревню, к тетке.
Я уже знал, что люди умирают, их хоронят - прячут под землю - и встретиться с ними после этого невозможно, но свою бабушку, бойкую говорунью, сказочницу, не мог представить мертвой. Думал: поболеет и встанет, - бывало, хварывала.
А к тетке вдруг приехал мужик из Чижей, пошептался немного и начал собираться обратно. Тетка зажгла перед иконами лампадку и долго молилась, потом оделась во все черное, сказала, что ей надо в город, и уехала с мужиком. Я понял: про город она врет для меня, а едет в Чижи, бабушке плохо.
Меня будто схватил кто-то и понес. Стороной от дороги, чтобы не попадаться на глаза тетке, босиком по колючей стерне недавно сжатого ржаного поля, по топкому лугу, по кустарнику промчался я пять верст до дому. Чувствовал только страх: успеть бы, не опоздать бы! Опоздаю - и не будет бабушки, гостинцев, сказок; почему-то казалось, что не будет ни солнца, ни тепла, одна холоднущая зимняя ночь.
Бабушка была еще жива, но уже не говорила и никого не узнавала. Тетка молилась перед иконами. Я встал рядом с ней и тоже начал молиться.
Три дня бабушка пробыла между жизнью и смертью, а затем пошла на поправу. Почувствовав, что будет жива, она подозвала меня, перекрестила и сказала:
- Ты вымолил меня. Дай тебе господи за это счастье!
Я сказал, что тетка молилась больше моего.
- И ей, господи, дай счастье! Без тебя, одна тетка, может, и не отмолила бы. Господь больше внемлет маленьким.