Ладожский лед - Майя Данини 2 стр.


Вспомнились рассказы о том, как покупали дельцы из Америки секрет пильзенского пива. Купили все: ячмень, солод, что положено, даже сахар и бочки старинные. Долго изучали всю технологию изготовления пива, даже присказки и молитвы старых мастеров, но ничего не получилось у них. То есть получилось пиво как пиво - обычное. Снова приехали и упрекали мастеров из Чехии, из Пильзена, что обманули их, но те сказали, что никто никого не обманывал, что все так точно делали они, как и надо было делать. Не поверили дельцы, снова все изучали, и тогда открылся им секрет: не только ячмень и солод, бочки и прочее, а вода пильзенская придавала вкус пиву. Их вода… И стали в Америку возить пильзенскую воду. Обыкновенную воду - и получился вкус пива, лучше которого нет на свете.

* * *

Большая вода Ладоги… То бурная, то тихая, то серая, то голубая. Возле Орешка - целый водопад, все озеро, как океан огромное, сливается в узкое горлышко и течет, течет… И плывут по нему огромные теплоходы, идут, не замечают никаких водосбросов, никаких перепадов, ничего не ощущают эти громадины, а мы на своей утлой лодчонке будто все разом ощущаем - течение и ветер, грохот мотора, который вот-вот сломается, везя против течения нас и нашу поклажу, - гудит, тарахтит, ревет, плюет воду из всех резиновых прокладок и кричит, что он совсем не может дальше, что ему тяжко, что он на пределе, - и навстречу плывут эти плавные громадины, которым нет дела до нас, водомерок, паучков, там внизу - где мы там? Кто мы такие? А мы - живые, мы - тоже мореходы…

Бывают, говорят моряки, волны плавные и мягкие, бывают они жесткие и жестокие, как ножи. Каждая волна - нож в грудь лодочки. Может быть, надо очень много плавать, много ходить по морям и волнам, чтобы узнать все оттенки жестокости волн. Мотор не хочет, не может тащить лодчонку, но вытащил - и мы в тихом мутном канале, вошли и укрылись от ветра и простора, от волн и огромных теплоходов, от самоходных барж, от мелких мух - моторок с большой скоростью, от всех, от всех.

Давно, двести лет назад, Петр страдал на Ладоге, плавал и терял свои корабли и грузы, тогда же он и решил прорыть канал вдоль Ладоги, ему так показалось удобно - проплыл на маленьких своих ботиках - провести корабли берегом, углубиться в такую даль, как только можно. Видно, и он, бесстрашный, боялся этой голубой громадины, которая кажется такой же невинной, как и балтийская Маркизова лужа, о нет, эта расщелина, эта воронка с водой была не того тихого нрава, как лужица. Она кипела страстями ветров и течений, вся бурлила и несла его корабли к чертям на рога, несла на каменистые берега, несла в дальнюю даль и валила с борта на борт.

* * *

После мытарств и треволнений, после грохота моторов и всех страстей наступает тишина, прежде всего - тишина, а после - Вечер Отчетливых и Глубоких Восторгов: четки все линии, глубоки и сочны краски, все запахи и тени, все блики на воде, все лучи - прямо в глаза, в уши, в нос - как хорошо. Боже, как красиво. Никто никогда будто не видал этих красок и теней, никто не слыхал этой тишины шорохов, этой свежести, этого покоя не ощущал, и наступает такой прекрасный миг тишины, тепла, безветрия - и погружаешься в тихий сон.

Мотор - это прекрасно, мотор нас привел на эту полянку и к этому ключику, на этот берег, пропахший хвоей и рыбой, грибами и брусникой, это он, проклятый и страшный, ревущий и грохочущий, привел в этот омуток, в этот берег, имя которому - рай.

Все небесные краски растекаются в глазах и застят их от всего, что только что было, - от суеты и страсти, от всех напастей.

Сон блаженный, детский, глубокий, и утро такое прекрасное, что хочется купаться и брызгаться в той холоднейшей воде ручья, когда ноги немеют и зубы тоже, когда страшно подумать, что эта вода никогда не согреет, а только заледенит. Утро такое холодное, такое свежее, аппетит так велик и радостен, что стоя едим - сесть не на что: все влажно от росы, и доски, и даже резиновые подушки из катера кажутся лягушками. Едим, согреваемся, и тут выползает солнце, похожее на огромную теплую купель, в которую окунают тебя, замерзшего, до самой шеи. Но что говорить - ни на что не похоже солнце, ему нет сравнения, оно обливает теплом и светом, радостью и особой своей теплотой, погружает в дремотное созерцание самого себя - то есть себя и солнца. И ничего уже больше нет, кроме поляны и солнца, кроме тебя и цветов, брусники и грибов, тропинки среди вереска, тропинки и мелкий сосняк.

Такой сосняк, где на каждой хвоинке, на каждом разлапистом дивном отростке - капля росы дрожит и светится, смолистая капля - рядом, и запахи эти окутывают тебя, радуют и даже валят с ног. Нет сил подняться в лесу сразу и брести до пота, нет сил даже собирать грибы - раскис на солнце, не можешь обрести того состояния, при котором проснулся. Усталость и даже страшная вещь старость охватывают тебя: ох, не по силам это, сидел бы себе дома и строчил на машинке или гулял бы в парке - не трогался с места. Для чего тебе это все надо? Но проходит время - день, другой - и приходит радость полянки, привычка к лесу, к воде и холоду, к ручью и круглой опушке. И скука забирается от счастья, и простая работа становится надоедливой, но и силы, силы вливаются в тебя, будто проснулась снова в юности легконогой девой, полной энергии и счастья бытия, полной сил и надежд на будущее. Какое оно - будущее? Прекрасное. И в самом деле прекрасно твое будущее, хоть и не совсем ты в блаженстве будешь жить - и страдать надо будет, но и в блаженстве тоже станешь пребывать, потому что знаешь, как хорошо жить на свете, дышать и любить, думать и воплощаться. Пусть, пусть думают, что ты все не сделала или, вернее, не все сделала, не все верно думала, не все так, как надо, поняла - и в самом деле не все поняла, глупее других, - да боже мой, это тоже прекрасно сознавать, что другие умнее и лучше тебя, что ты просто рядом с ними, что в тебе не всегда есть дух творчества, но и он есть. Есть в тебе, пусть не знают, что есть, или преувеличивают, или преуменьшают. Пусть не гладко идет, пусть. Все, как положено тебе, так и будет. Тут на полянке особенно остро вспоминаешь все: и промахи - ах, как много их было - и не промахи, - все вспоминаешь и живешь так полно и глубоко, как дышишь…

Простите меня, если я не воплотила всех ваших надежд, люди, простите меня, что я обижала кого-то там, я здесь все сознаю, и живу отшельником, и жду, когда это чудо кончится, жду и боюсь, что оно кончится…

Жалеть кого-то там, направлять его, обучать - как мы любим, все это так любим: поучать и жалеть. Из всех чувств нам доступны вот эти особенно: жалости всевозможные и разные жалости, кои происходят от немоты душевной, от суеты, пожалел и посочувствовал - будто легче тебе и другому. Так и настроены на жалость, а ведь до того оно нелепое это чувство, до того примитивное, до того унизительно, когда тебя жалеют и сочувствуют, будто все время тебе говорят, что ты глупа, глупа и так легко поддаешься этому ощущению своей глупости, будто других и не бывало с тобой состояний. А ведь есть другие состояния, есть. Они и в том, что ты невольно делаешь, и в том, что делаешь вольно. Ты знаешь так отчетливо нечто, что дано тебе знать, а другим это состояние передать не можешь. Оно будто заколдовано.

Вот приходит человек с насмешкой, и ты, легко уловив эту его настроенность и насмешку, насмешничаешь сам первый, говоришь то, что он хочет сказать, и ему часто не даешь даже опомниться - уже сказал, это его сердит. Для чего тогда приходил и для чего весь сыр-бор происходит? Ведь он хотел тебе сказать то, что ты уже сказал. Или наоборот. Приходит человек подзанять у тебя хорошее, что ты будто можешь сделать, а ты - опять-таки уловив его это стремление - уже снова говоришь, но совсем не то, что ему надо, а все мрачное и скучное, то есть прячешь от него свое и не ловишь ровно ничего, и он не ловит, и знаешь наперед, что человек только зол уходит, и больше ничего. Он зол, и ты сердит на него его злостью, так уж устроена душа у тебя…

Да и не только у тебя, но и у других тоже. Многое идет так, как бог на душу положит, то есть совсем не так, как предполагаешь. Идет просто, как идется - все само собой, все даже как придется. И нет никаких сил остановить или сделать то, что тебе необходимо.

Ах, как других это сердит и раздражает: что за нелепость подчиняться тому, что случается, надо сопротивляться, - а это сопротивление все равно что езда по морю на колесах или по снегу на лодках - бессмысленное, только силы убивает, только время проходит. Одно и то же можешь делать, делать без конца, и никак не приходит сделанное дело, а только длится вся та работа, которую начал и не сделал.

И вот в тени сосенок, под шорох и шепот ручейка, приходят такие ощущения: затеряться бы здесь, чтобы никто и ничто не мешало, не отвлекало тебя, чтобы никто и ничто не знало и не интересовалось тобой, чтобы никто никогда не старался что-то сделать тебе - хорошее или плохое, нужное и не очень, чтобы ты, одна, или со своими, которые так привычны тебе, - тоже были бы тобой, была здесь всегда, и только здесь, где себя уже не чувствуешь, - и вся суета, все страсти кончаются тогда, когда ты вот так вот дышишь смолистым воздухом и глядишь в омуток. А там между деревьями и берегами открываются даль и простор Ладоги, ее плавный берег, ее блеск и свет, там она вся искрится и золотится, и в ней вся свежесть и чистота, все то, чего так ищешь, так ждешь вечно. И сосны отвечают тихим шорохом, а тепло ластится под ноги, а вода искрится и моет тебя, и ветром шевелится тихо лодка.

Ах ты, поляна, летучая, искристая, вся усыпана вереском и гвоздикой, белым пузырчатым странным цветом, будто надутыми шариками, шевелится и вьется высокий ворс травы, - поляна, окаймленная сосенками, украшенная крупными бусами брусники, свечками можжевельника и мелким ельником. Веселая полянка - будто детская рожица с голубыми глазами, белыми зубами ромашек и желтой челкой выгоревшей травы.

Как вижу ее всю, усыпанную первым листом осенним, оттененную березой - как желтое идет к белому! - и усыпанную пухом иван-чая. И приходит на ум все хорошее, радостное, простое.

Счастье приходит, и знаешь, что такое вкус земли? Никто не ел ее будто бы, никто не пробовал. И все-таки существует вкус земли, которая бывает сладка или солона, бывает вкусна или горька. Есть чистая земля, которой так мало осталось на свете, но она есть еще здесь, на Ладоге, где леса похожи на снег, а снег сверкает такой чистотой, будто все солнце опрокинулось и разлилось в мире и больше нет ничего, кроме солнца - светлого и легкого. Вкус земли, который отдается ягодам и картошке, морковке и простой брюкве, нежной брюкве, слаще дынь.

Вкус чистой земли, ничем не испорченной, вкус земли вечной, такой, как бывает чиста и прекрасна вода глубины родников, забытый нами вкус этой земли существует еще там и, верно, будет существовать еще долго, хоть и говорят, что нет больше ее, но она есть.

Вкус земли обетованной, прекрасной и чистой, вкус земли, который передается всем фруктам и овощам, - его не описать, не передать. Кажется, все пробовал, все видел, все ощутил на свете и знаешь, до того умудрен годами и этим знанием, что никогда и ничто уже не удивит, и вдруг попробуешь какую-то репку - простую репку или брюкву - и поразишься, что эта репка-брюква слаще зеленоватой дыни, что привозят из Средней Азии и продают за страшные деньги, и мы берем эту дрянь только по привычке, потому что эта дрянь уже нам известна, а брюква тоже известна, ее тряпичная бессладкая мякоть, - что может быть нового в брюкве?

Такая была история: все меня просил человек-чудак купить ему репку на базаре. Куплю - не ест.

- Вот тебе твоя репка… Чего не ешь?

- Разве это репка?

- Репка. Да еще и с базара.

- Что это за репка, - говорит скучливо и сердито.

- Ну какой тебе репки нужно? Я не знаю.

- А, бывает репка слаще меда.

- Может, и бывает, но я не знаю, где такая бывает, и вообще бывает ли, просто в детстве и мороженое кажется необыкновенным, а потом и мед не очень сладким, а скорее горьким.

- Нет, бывает.

Не поверила. Думала, что просто дурит человек. И вот приехали в далекие края, откуда мой приятель сам взялся. Приехали и поразились тому, что в этих краях, далеких, северных, масса фруктов из Болгарии, из Крыма и Кавказа. Правда, не очень зрелые, но долежать могут до спелости. Вполне могут. Купили всякой всячины - и дынь, и груш, и слив. Купили, угощаем, а он все то же говорит:

- Купи репку…

- Какую опять репку? Черт возьми! Вот тебе груша.

- Не хочу груш.

- Да ты привереда, и только! Иди и покупай себе репку сам. Я не знаю, какую тебе еще нужно сладость.

Пошел и купил.

- Угостить? - спрашивает.

- Нет, не угостить.

- А ты попробуй.

- И пробовать не хочу.

- Почему?

- Потому что репку с грушей не могу есть.

- А ты не ешь груш.

Попробовала, и вдруг репка-брюква, эта обыкновенная репка-брюква растаяла во рту и оказалась в самом деле слаще и нежнее зеленоватой дыни и твердоватой груши. Она была удивительной, нежной и куда более дынной, чем сама дыня.

Это и был вкус земли чистейшей, никем никогда не удобряемой, никем никогда не порченной, никем никогда не политой ничем другим, кроме навоза, да дождями, простыми чистыми дождями, простым и чистым навозом. Навоз тоже бывает прекрасен.

Дар земли обетованной, цельной, прекрасной, дар земли простой, простодушной и бесхитростной, такой, которая вся пропахла клевером и ромашкой, в которой только и есть, что все от бога, от самой себя и себе подобных. Ретроградство? Земля… Одно из первых слов, одно из тех слов, что невозможно разъять и постичь, понять, откуда они - вода, земля и небо, солнце и луна. Все прекрасно на свете, всякая цивилизация, все возможные чудеса разума человеческого, только никто не хочет есть искусственную икру и прочее, все хотят натуральную чистоту воды, простую селедку предпочтут искусственной икре.

И чистому воздуху предпочтут все, ленивому существованию на поляне, полной чистой воды и воздуха, ягод и грибов. Для чего все остальное, когда легкие дышат, глаза видят, язык ощущает все вкусное, когда ноги и руки, кожа и каждая клетка тела живут и радуются, ждут новых и новых лучей солнца и воды, прикосновения песка и травы к ладоням? Для чего все остальное?

* * *

А где же Валентина и все ее страсти, где ее пылкий румянец, который горит, как яростный пожар, горит и манит? Где же Бобриков, который бежит и не жаждет, спасается? Потому его и ловят, что он бежит.

Вот там, под окнами, у самой калитки, кружит на велосипеде человек лет шестнадцати, как и Валентина, он просто катается на велосипеде, сверкает спицами, и кажется, что искры сыплются от спиц, - он тоже в страсти, но не желает, чтобы поняли, глядит вперед, и только, но достаточно сказать ему: "Эй, погоди, я тоже поеду на велосипеде!" - так он - даже если очень далеко ему, кажется, и не слышно совсем - услышит, повернет. Остановится у самой калитки, услышит. Только она не позовет его, и он сам знает наперед, что не позовет, не остановится и не скажет.

Но она позвала его вдруг, выбежала к калитке и позвала. Он остановился и повернул, а она нырнула в сарайчик и вышла уже с велосипедом, вышла в шортах, в кедах, такая вся статная, литая, ладная - кукла, И они поехали по горушкам, аллейкам, попадая то в солнечный столб света, то в призрачную тень.

Чужие страсти! Ах ты боже мой, как страшны чужие страсти. Кажется, что там детишки и их страстишки? А нет. Именно их страсти и есть страсти, не смиренность, а вечная страсть. Когда она полыхает, то кажется, будто дерево со всеми своими корнями, ветками, плодами прорастает из тебя, как из земли, рвется к солнцу и попирает тебя. От него не спастись, не убежать, не скрыться, оно с тобой вечно. И ты так и будешь с ним, как с ношей, которая тебе не под силу. Но если ты освободишься от этого груза и останешься один, легкий, будто невесомый, то такая тоска бездействия и бессчастия охватит тебя, такая страшная тоска.

* * *

Мне хотелось крикнуть Вале: "Эй, Валентина, где твой роман? Роман под названием "Тетрадка в косую линейку?" Где Бобриков?" А правда, где Бобриков? Уехал рыбачить? Поехал в город за яблоками и помидорами? Уд-рал? Уже удрал? А как же роман? А он заплатил за дачу вперед? Он дал задаток? А где прелестные картины в духе Франсуазы Саган - купание на лодке, пляжи, кофий на веранде? Ну хоть не кофий, так чай с малиновым вареньем, и чтобы из самовара или по крайней мере чай из электрического чайника, и Бобриков с тортом приехал или с пирожными, а варенье Наталья Ивановна подавала на стеклянных блюдечках под хрусталь, и молоко, густое, прекрасное, в кувшине, и васильки с ромашками в старинной стеклянной банке, по форме напоминающей кринку. И там, в тени вишни, сирени и ползучих мелких роз, пить этот чай так долго, с таким удовольствием. И Бобриков рассказывает про… Что, про что? Про то, как он был в Чехословакии или в Болгарии, про балет на льду? А Валя фыркает, пьет чай с блюдечка - нарочно, нарочно, просто для балды. Знает, что это не престижно, но пьет именно с блюдечка, так ей хочется посердить всех - особенно мать, - и пьет. А потом приходит и уходит сосед Иван Иванович, славный такой, любимый сосед, человек, который из корней и пеньков режет фигурки, составляет их из веток и прочих шишек-елок-метелок, и у него целый сад таких поделок, а еще есть щенок по прозванию Шаньга. "Если хотите, пойдемте смотреть щенка и сад!" О, сад, усеянный корнями - скульптурами и всякими поделками!

И нет особой охоты смотреть эти поделки, а идешь и смотришь: "Ах, да, чу́дно!" (то бишь чудно́ - хотел бы сказать), но говоришь чу́дно. А щенок (жуткий Барбос) - прелесть! Ах, прелесть, а не щенок.

Но тут все зависит от настроения. Коли выспался да умылся или окунулся даже в Ладоге, коли напился прекрасного молока с пирогом, который испекла хозяйка, то и стал примерно таким, как хозяйка, таким вот прекрасным существом, которое никогда не утруждало себя книгами, да мыслями тож, фильмы смотрела - и не видела их, книги иногда читала, но все равно не помнила, и для нее Валентина и ее тетрадки (иначе она их не называла) - это позорище последнее, но вот ныне макулатуру сдавала да покупала книженции на талоны: все покупали. Так надо было. И пошли к соседу в гости.

Нас встретил щенок, обыкновенный толстый щенок, веселый, резвый и суматошный, такой преданный и униженный, нет, пожалуй, даже не униженный, а радостный, будто никто никогда не бил его, или он сразу забывал это, или знать не хотел зла. Знал, но не хотел знать - радовался тому, что он жив-живехонек на свете и может лизнуть кого-то там в руку или даже в лицо - все равно кого.

Назад Дальше