Василий подвинул к себе тарелку, обвел сидящих медленным твердым взглядом и сказал:
- Ну, рассказывайте, как в колхозе?
- Да что в колхозе… Землю остудили - не навозят второй год… Я сам-то в МТС работаю, а здесь люди никак дело не наладят, - ответил Степан.
Они говорили о колхозных делах, и как будто все шло по порядку, только глаза у всех троих были остановившиеся да Авдотья то и дело замирала на полуслове.
Содержание:
Часть первая 1
Часть вторая 41
Часть третья 66
Примечания 97
Галина Николаева
Жатва
Часть первая
1. Трое
Два года Василий Бортников пролежал в госпитале после тяжелого мозгового ранения.
Беспомощный, как ребенок, словно в колодец погруженный в неотступную боль, он ни строчки не писал родным, которым уже не мог принести ничего, кроме страданий.
От товарища по роте, случайно встреченного в госпитале, он знал, что в полку его сочли убитым и известили об этом жену Авдотью.
- Написать ей, что ты живой? - спросил товарищ.
- Не два раза ей меня хоронить, - с трудом разжимая челюсти, сведенные привычной болью, ответил Василий. - Один раз поголосила - и хватит…
В 1946 году батумский профессор решился на рискованную и почти безнадежную операцию.
Выздоровление пришло, как чудо. Могучее тело, обрадовавшись возможности движения, с непонятной быстротой наполнялось силой.
Василий боялся верить в надежность своего негаданного счастья. Он выписался из госпиталя; не сообщив ничего семье, самолетом вылетел в Москву и через сутки уже ехал по родным местам.
Чем ближе подъезжал Василий к дому, тем острее он чувствовал тревогу за жену и детей.
Теперь, когда он снова стал самим собой, снова возвращался к своей прежней жизни, его охватили такая тоска по семье и такая нетерпеливая любовь к ней, каких он не испытывал никогда.
На предпоследнем полустанке он встретил знакомого колхозника из соседней деревни. Узнав, что сосед недавно видел на базаре жену и дочек, Василий забросал его вопросами. Ему важно было все: какое пальто было на Авдотье, что она покупала, как выглядели девочки, - но сосед твердил одно:
- Живы-здоровы, приедешь - сам увидишь…
Это было немного, но и эти несколько слов сделали Василия счастливым. Он перестал тревожиться, и еще сильнее охватила его радость возвращения.
Всего четыре дня назад он ходил водной гимнастерке по солнечным улицам Батуми, а сейчас за окном вагона стояла метельная ночь и во время остановок слышно было, как глухо и грозно шумел лес, невидимый за снежной мглой.
Ни эта метель, слишком ранняя и необычная в ноябре, ни темная ночь не пугали Василия. Он выскакивал из вагона на каждом полустанке, перебрасывался веселыми словами с неразличимыми в полутьме людьми, всматривался в темные очертания домов, невысокие станционные заборчики и радовался каждой елке, выступавшей из темноты. И люди, и вагоны, и елки были угренские, свои, своего района.
Василий сошел на разъезде. До родной деревни Крутогоры было пять километров. В вагоне он залпом опорожнил четвертинку, с отвычки ноги у него обмякли и словно развинтились в суставах.
Снежная мгла завихрила, закружилась вокруг. Не было ни земли, ни неба - одна порывистая, бьющая в лицо мутная пелена да неумолчный, то нарастающий, как шум прибоя, то уходящий вглубь рокот леса.
Лес был тоже почти невидимым. Но, невидимый, он чувствовался во всем и властвовал надо всем. Тьма была наполнена его шумом. Слышно было, как гулко шумели в темноте сосны, поскрипывали гибкие ели, скребли оледенелыми ветвями промерзшие березы.
Местами лес доходил до самой дороги, и тогда, как медведи на задних лапах, выступали черные ели и хватали ветвями за полу, за рукава полушубка.
Временами метель стихала, притаившись, через минуту набрасывалась с новой силой, кружила, хлестала то одну, то другую щеку мокрыми полотнищами.
Василий поднял воротник, надвинул шапку на лоб; теперь только надбровья, исхлестанные снегом, одновременно и горели и стыли, да уши Как водой были налиты шумом леса и свистом вьюги.
Он шел, по-бычьи наклонив голову, шел вперед лбом, он рвал вьюгу всем телом, как рвут водную стремнину, а она налетала все яростнее и все суживала вихревое кольцо.
В его уме, захмелевшем от вина, радости и усталости, война, вьюга, дом и победа сливались в одно целое. И в памяти вставало все пережитое им с тех пор, как в последний раз шел он этой дорогой.
Когда метель налетала с особой силой, он закидывал голову и говорил:
- Повстречались, поздоровкались, давно не видались! Эк ты меня на радостях!
Он проваливался в снег по колена, то и дело сбивался с занесенной дороги.
Ему было и трудно и весело итти..
Внезапно прямо перед ним встали густые ели.
Он шагнул вправо, наткнулся на сугроб, подался влево - его подстерегали цепкие коряги в рытвине.
- Вот это окружение! - громко сказал он, отводя рукой коряжину. - Куда итти? Хоть бы звезда на небе… Черно…
Он всматривался слезящимися глазами, щурил заледенелые липкие ресницы. Всюду была сплошная тьма, и только впереди он различил не свет, а какой-то чуть заметный зеленоватый оттенок этой тьмы.
Он пошел напрямик, вырываясь из цепких еловых веток. Когда он поднялся на гриву, то увидел неожиданное: вдалеке яркобелыми пятнами светились фонари.
- Гидростанция! Гляди-ка ты! - удивился он и бегом обежал с гривы.
В ложбине сразу стало тише, и итти стало легче. Метель отступилась от него. В прогалине туч блеснула луна, и чистой крутой дугой легла на подъем дорога. Он поднимался знакомой крутизной, из-за которой и получила свое название деревня - Крутогоры.
В деревне было пустынно. Несколько фонарей горело над крышами, над ветвями высоких елей, да кое-где бело светились квадраты окон.
Две бабы вынырнули из-за угла. Василий узнал одну из них и крикнул:
- Здорово живешь, Ксенофонтовна!
Она тоже узнала его, но не обрадовалась, а испугалась.
- Господи помилуй! Никак Василий Бортников! Да разве ты живой!
- Живей тебя, Ксенофонтовна!
Она повторила: "Господи помилуй!" - и вдруг рысью бросилась в переулок.
- Тю, дурная баба! - крикнул ей вслед Василий и захохотал.
Освещенные фонарями, снежные вихри и ветвистые ели выглядели праздничными. Метель здесь была не сердитой, а игривой и ласковой. Казалось, она причесывает улицу большим гребнем и крутые завитки, поднявшись на миг над сугробами и крышами, мягко падают обратно.
"Вот мой жданный день, мой возвратный день!" - думал Василий.
Чем ближе подходил он к дому, тем быстрее он шел и, подойдя, совсем запыхался. Те же белые наличники были на темных окнах, и на стыке бревен все так же торчало одно бревно, то самое, к которому Василий привязывал коня, приезжая с лесоучастка.
Василий поднялся на крыльцо, попрежнему одна ступенька была уже остальных, и также круглились и скользили под рукой обмерзшие перила. Он поднял руку, чтобы постучать, но сердце так заколотилось, что он с трудом перевел дух.
От рукава полушубка пахло гарью - Василий подпалил его, закуривая в темноте; он втянул в себя этот запах, загустившийся и обострившийся на морозе, и вдруг вспомнил, как однажды подпалил полушубок, заснув у костра. На миг представилось ему, что весь его полк о орудиями, повозками, кухнями пришел вместе с ним до дому и стоит за его спиной.
Василий что есть силы заколотил в дверь.
- Кто там? Батюшки! Кто там? Он узнал голос тещи.
- Мама! Это я, Василий! Не пугайтесь, мама, я живой! Я из госпиталя пришел!
Она открыла двери, упала ему на руки.
- Васенька, живой! Ты ли это? Да как же ты? Господи!
Он обнимал ее щуплое тело, чувствовал под руками ее плоские двигающиеся лопатки, и что-то сжимало его горло.
В сенях пахло кислой капустой, а как только он вошел в избу, его обдало теплом и тем милым хлебным запахом, которым были пропитаны самые стены.
Он стремительно прошел в горницу и в призрачном лунном свете увидел Авдотью. Она поднялась с постели, узнала его, крикнула: "Васенька!" - спрыгнула на пол и, дрожа, прильнула к нему:
- Родной! Целый! Живой! Как же ты? Откуда? Почему молчал?
- Два года бревном лежал в госпитале. Шевельнуться не мог. Не хотел быть тебе обузой.
Она была вся у него в руках- мягкая, теплая, дрожащая. Тело ее было совсем особым - таким, какого не было ни у одной женщины на свете, - родным, покорным, понимающим - почти его собственным.
Она обнимала его, и ее руки были продолжением его рук, плечи сливались с его плечами. Он прижимал жену к себе, и ему казалось, что ее доброта, тепло - это и есть дом, родной, неизменный, милый дом.
И словно что-то отпустило у него внутри. Прошло то страшное напряжение, в котором он жил все это время. Он ослабел, уткнулся в мягкую шею жены, и слезы смочили его щеки.
Тогда он увидел на краю кровати мужскую фигуру. Он увидел висок и усы, и узкие плечи под белой ночной рубашкой. Он оттолкнул жену и закричал:
- Огня! Огня!
- Васенька! - жена цеплялась за него, но он отрывал ее от себя и кричал:
- Огня!
Теща нащупала в темноте свисавшую с потолка лампочку и повернула выключатель. На кровати сидел мужчина и торопливо натягивал сапоги.
Он с трудом распрямился, и Василий узнал в нем тракториста Степана Мохова.
Худой, узкоплечий, в белой рубахе, Степан стоял у кровати, и Василий видел, как что-то бьется у него на шее, в ямке между ключицами.
В одно неуловимое мгновенье Василию вспомнилось все: и первые встречи с Дуняшкой, и первый враг, убитый в рукопашном, и ярче всего тот час, когда он, раненный, лежал в лесу, глотая снег, и мысленно прощался с Авдотьей, плакал от тоски, любви и жалости к ней.
Его охватил один из тех приступов болезненной ярости, которые появились у него после ранения. Мрак и свет смешались в глазах, мысли исчезли.
Он двинулся к Степану. Кулаки его выросли, отяжелели, и ой сам ощущал их тяжесть.
- Васенька! - крикнула жена.
Лампочка раскачивалась на проводе, и тени, то сжимаясь, то удлиняясь, метались по стенам. Василий подошел к Степану и поднял руку:
- У!.. Ты!..
Степан не пытался защищаться. Он стоял прямо и смотрел в упор в глаза Василию светлыми, почти белыми, глазами. И вдруг Василий увидел на уровне своего кулака зубчатый, сросшийся с костью шрам на виске Степана. Височная кость была изуродована и казалась хрупкой, тонкой, бугристой. Василий остановился с поднятой рукой: он не мог ударить по этой кости, не мог прикоснуться к рубцам, оставленным фашистскими пулями.
Он стоял с поднятой рукой и смотрел одновременно и злобно, и жалобно.
Тогда Степан негромко, но твердо сказал:
- За что, Василий Кузьмич? Я в твой дом не вором пришел…
- Васенька! - крикнула жена. - Ведь ждала, ждала!..
- Много ли жданки твоей было? День? Час? - он отвернулся от Степана и хрипло оказал - Детей!..
Авдотья бросилась к детской кроватке. По спине Василия прошел озноб - он увидал свое лицо, маленькое, нежнорозовое, но свое собственное.
Он узнал свои угольно-черные брови, будто переломленные посредине, свои ноздри с подрезом и свою привычку держать голову вниз и набок.
Так сладко и удивительно было встретить и узнать самого себя, свое первое, не примятое жизнью детство, что Василий забыл обо всем, дрогнул и потянулся к теплому комочку родного, кровного, безобманного.
- Дай! - сказал он жене.
Но маленькая Дуняшка скривилась, заплакала, закричала:
- Уйди! Уйди! - и потянулась к Степану.
Она то сжимала кулаки, то с силой растопыривала пальчики и требовала, просила, негодовала, плакала:
- Папаня же! Папаня!
Степан стоял рядом и не смел подойти к ней.
- Возьми! - сказал отец Степану.
Катюша сразу узнала его, спрыгнула с печи и шопотом сказала: "Папа!" Она была совсем барышней, косы у нее были заплетены от самых висков и уложены по-городскому. Она прижималась к нему мягким носом и шептала: "Папа!"
Степан ушел в кухню. Василий лег на кровать. Жена подошла к нему: "Вася…" Он притворился спящим. От всего пережитого он окаменел и не мог ни думать, ни говорить, ни чувствовать. Авдотья легла на лавке, и всю ночь сквозь каменное забытье он слышал, как она плакала.
За ночь прошел хмель и улеглось потрясение.
Утром он вышел во двор.
Степан колол дрова и, увидев Василия, растерялся и пошел к воротам.
- Не уходи! - крикнул ему Василий.
На заборе виднелись латки свежего теса, в свинарнике был настлан пол, всюду чувствовалась заботливая мужская рука.
В амбаре висела замороженная баранья туша.
Василий неторопливо обошел хозяйство и вернулся а избу:
- Что ж, Прасковья Петровна, угощай!
Жена и теща стали накрывать на стол. За окном мелькали знакомые, несколько раз стучали в дверь, вызывали Петровну, но войти не решались.
Родители и братья Василия со вчерашнего дня уехали в Угрень на базар, и Василий рад был тому, что не увидит их в этот трудный день.
- Садитесь! - сказал Василий, когда стол был накрыт. - И ты садись, Степан Никитич.
Авдотья была иссера-бледна, лицо ее распухло от слез. Она хлопотала по хозяйству, но временами застывала на месте с чашкой или кринкой в руках.
Василий подвинул к себе тарелку, обвел сидящих медленным твердым взглядом и сказал:
- Ну, рассказывайте, как в колхозе?
- Да что в колхозе… Землю остудили - не навозят второй год… Я сам-то в МТС работаю, а здесь люди никак дело не наладят, - ответил Степан.
Они говорили о колхозных делах, и как будто все шло по порядку, только глаза у всех троих были остановившиеся да Авдотья то и дело замирала на полуслове.
- Ну, а как у вас в МТС? - спросил Василий.
- Не пахали - корежили землю. Трактористы молодые, неопытные. Трактора старые, запасных частей нет…
Он говорил отрывисто. Видно было, что каждое слово стоит ему усилий.
- А нынче как?
- В этом году наладилось. Пашем с предплужниками. Пахоту углубляем, где есть возможность. В нашем колхозе углублять сейчас нельзя: дерновый слой мал, боимся подзолы выворотить. Когда бы навозили землю, то другое дело. Можно было бы мало-помалу пахать глубже.
Василий слушал Степана и невольно думал: "Хорошо, что он нашей МТС, этому землю доверишь - не ошибешься".
- Сколько коммунистов в партийной организации? - спросил он.
- Партийной организации нет. А коммунистов яда ты.
Василий опустил ложку. Он знал о потерях и разрушениях, принесенных войной, но оттого, что здесь, в его родном, далеком от сражений колхозе не стало трех коммунистов, трех лучших людей, он ярче и ощутимее, чем когда-либо, понял масштабы войны и героизм народа, завоевавшего победу.
- Алексей Лукич лег под Эльбой, - рассказывал Степан, - там его и схоронили.
- Алексей Лукич… - Василий поднял руку, чтобы снять шапку, но шапки не оказалось на голове, и он, с силой ероша волосы, провел рукой по голове.
Явственно вставал перед глазами "отец колхоза", с седой щеточкой усов, с яркими, веселыми карими глазами. Вспоминалось, как он правил колхозом и как отплясывал вприсядку на колхозных праздниках. Был он коренным русским, угренским человеком, и трудно было представить, что лежит его тело в чужой, немецкой стороне и звучит над его могилой непонятная немецкая речь.
- Алексей Лукич… - Василий встал, прошелся по комнате. - Ну, а остальные?..
- Карпов живой, только ногу оставил под Кенигсбергом. Сапожничает в артели, в городе. Митриев в кадрах. Сказывают, до капитана дошел…
- Так…
Помолчали. Василий подошел к окну. За спиной в комнате стояла мрачная тишина. Он молча смотрел в запотевшее стекло.
Уютно гнездились в сугробах дома, такие же, как до войны.
Вспоминались украинские города и села, мимо которых он проезжал, кочуя из госпиталя в госпиталь. Обгорелые остовы зданий и леса новостроек. На путях составы, груженные строительным материалом.
- Колхозную пятилетку прорабатывали?
- Колхозную нет, а государственную я недавно прорабатывал с колхозниками по поручению райкома…
- Так…
Опять помолчали. Потом Степан сказал, словно и похвастался:
- Крепко замахнулись!.. Эдак еще не замахивались!.. - в его тихом голосе пробивались нотки оживления.
Оттого, что заговорили о больших делах, семейные горести как бы отодвинулись и сделались мельче. Так предметы, громоздкие в маленьком, домашнем мирке, вдруг уменьшаются в размерах, если их вынести на простор. Василий опять сел за стол.
- Как комсомол?
- Орудует. Алеша там заправляет. Алексей Лукича сын.
Вспомнился мальчуган с яблочно-круглым лицом и яркими отцовскими глазами.
- Мальчонка ведь был…
- Вырос… Годков девятнадцать будет. Хороший парень. По отцу пошел, даром что поднялся без отца.
Снова наступило молчание. Потом Василий рывком отодвинул тарелку и взглянул в лицо1 Степана.
- Ну, так как же, Степан Никитич?..
Глаза Степана стали большими и неподвижными, как у слепого. Он указал на Авдотью:
- Ее надо спрашивать… Ей выбирать…
- Ну, нет! - Василий положил на скатерть мосластую и широкую руку. - У нее я не буду спрашивать!
Авдотья вскинула голову. Изумление и что-то похожее на оскорбленную гордость на миг осветили ее лицо и тут же погасли.
Василий был ее мужем, перед которым она провинилась, он был ее первым любимым, ничем ие опорочившим себя перед ней, он был отцом ее дочерей и хозяином этого дома. Его власть и его повелительный тон в этот час казались ей справедливыми и законными. Ощущение "законности" всего происходящего обезволивало и гнуло ее.
Растерянная, ошеломленная, она двигалась и говорила, почти не осознавая слов и поступков. И все ее силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах и унять дрожь, бившую тело.
Василий опять вышел из-за стола, прошелся по кухне и ткнул ногой старинную укладку:
- Опростай укладку, Авдотья! Слезы потекли из ее глаз.
- Чего ты надумал, Василий Кузьмич?!
- Молчи, Авдотья, молчи… Опростай, говорю, укладку.
Когда укладка опустела, он спросил:
- Синяя шевиотовая пара цела ли у тебя?
- Цела, Василь Кузьмич! Да что же ты?..
- Молчи, Авдотья, молчи… Простыней собери в укладку. Да цельные положи! Что же ты рвань суешь?
- Господи! Василь Кузьмич! Васенька! Да что же это?
- Молчи, Авдотья! Полотенца положи, которые поновее.
Авдотья трясущимися руками укладывала вещи, и глаза ее искали глаз не Василия, а Степана. Из взгляда во взгляд от нее к Степану металось что-то: не то страх, не то тайная надежда и приглушенная радость. И Василий видел это.
Степан сидел, весь вытянувшись и не шевелясь, и в его широко открытых, светлых, почти белых глазах таились напряженное ожидание, страх, благодарность.
- Степан Никитич, разруби пополам баранью тушу да закутай половину рогожей. А вы, мама, дойдите до конного, стребуйте подводу.