Жатва - Галина Николаева 14 стр.


Он ревел в ответ и старался придать своему реву нежный оттенок. От этого рев его внезапно переходил в зловещий хрип и страшное шипенье, от которого начинали волноваться гуси на птицеферме. Пошипев и похрипев, Сиротинка отчаивался и умолкал, убедившись в том, что он бессилен выразить обуревавшее его чувство. В его прекрасных темносиних глазах появлялось странно-тоскливое выражение. Казалось, он мучительно силится вылезть из своей бычьей шкуры и постигнуть мир, недоступный его пониманию. Напряженный, ищущий и печальный взгляд его становился почти человеческим. Обреченный своей бычьей участи, он опускал шею и часами мог стоять неподвижно, ощущая прикосновение маленьких Катиных рук.

Однажды, когда Василий увидел эту притихшую возле Кати черную глыбу с печальными глазами, он вдруг с грустной насмешкой над собой подумал, что сам он чем-то неуловимо похож на Сиротинку.

- Дочка, а ведь я тоже "сиротинка", не хуже твоего быка. Погладь уж и меня зараз… - пошутил он и нагнул к Катюше свою большую чернокудрую голову.

Авдотья, так же как Василий, искала прибежища в детях и в работе.

Ферма приносила ей каждый день какие-нибудь удачи и радости. С тех пор, как Буянов провел на ферму электричество, особенно уютно здесь стало по вечерам.

Как-то после вечерней дойки, когда доярки, сдав молоко учетчику, расходились по домам, к Авдотье прибежала Катюша:

- Мама, в свинарнике Пеструха визжит, поросится, а Ксенофонтовны нигде нету.

- Ни о чем у этой Ксенофонтовны нет заботы! - рассердилась Авдотья и сама пошла к Пеструхе.

Большая пестрая свинья лежала, слабо повизгивая. Красный новорожденный поросенок шевелил ногами с белыми копытцами. В свинарнике было тихо. Изредка слышалось утробное свиное хрюканье. То чуть повизгивала, то заливалась пронзительным визгом Пеструха.

Авдотья принимала красных, влажных, горячих поросят. Уже восемь штук копошилось в корзине, прикрытой рогожей, а Пеструха все подбавляла. Беспомощные живые комочки умиляли Авдотью.

- Какие мы хорошие! Какие мы симпатичные! - приговаривала она, обтирая девятого поросенка. Она взяла его под грудку, и он покорно и неподвижно лежал на ее ладони, свесив задние ноги с беленькими копытцами и посапывая розовым пятачком.

Внезапно на ферме погас свет.

Пеструха сильней захрюкала, задвигалась, забеспокоилась. Авдотья бросилась к телефону:

- Алло! Алло! Гидростанция! Алло! Гидростанция, почему на ферме свет выключили? Миша, это ты, Миша? Давай скорее свет! У нас Пеструха поросится, а ты свет выключаешь! Надо же иметь соображение!

- Подумаешь, какая принцесса ваша Пеструха! - донесся флегматичный баритон Буянова. - Сколько лет в темноте поросилась, - ничего ей не делалось, а теперь, окажите, пожалуйста, не может она без электричества пороситься!

- Миша, голубчик, да ведь девятый поросеночек, и еще немало будет. Куда же я с ними в темноте-то?

Жалобный ли тон Авдотьи подействовал на Буянова, или сведения о количестве поросят произвели на него впечатление, но через минуту он дал свет.

Было уже поздно, когда усталая Пеструха лежала на боку, блаженно похрюкивая, а двенадцать поросят сплошным розовым месивом копошились в двух корзинах.

Авдотья сдала поросят сторожу и пошла домой.

Медленно шла она по темной улице, стараясь продлить минуты одиночества, отсрочить встречу с мужем.

"Ночь-то какая пушистая, звездная, - думала она. - Сколько их, звездочек! Которая тут моя была? Падала она мне в ладонь, да пролетела мимо!"

Невдалеке, в соседнем переулке, в лунном свете отчетливо выделялась высокая снежная крыша Степанова дома. Степана уже не было там: он законтрактовался на год на лесозаготовки в соседнюю область и несколько дней назад уехал из деревни. Он уехал, не простившись с Авдотьей. Семейная неурядица Василия и Авдотьи была скрыта от посторонних глаз, соседи считали, что живут они дружно, и Степан перед отъездом не сделал попытки увидеться на прощанье, чтобы не мучить себя и не тревожить ее. Привычная и постоянная тоска Авдотьи по нем вдруг обострилась при виде этой опустевшей избы. Ей захотелось хоть мысленно проводить его в путь, попрощаться с ним, заглянуть в те окошки, в которые еще несколько дней назад смотрел он, пройти той тропинкой, которой несколько дней назад ушел он.

В поздний час в темноте никто не увидит, никто не осудит…

Повинуясь внезапному побуждению, она свернула в проулок. Ноги сами несли ее.

В доме было темно. Совсем недавно он жил за этими молчаливыми бревенчатыми стенами… Теперь его нет… И не попрощался. Не дал в последний раз взглянуть на себя… Умом она полимала, что так лучше для обоих, но слезы жгли ей глаза.

- Степа!.. - тихо позвала она.

Она знала, что он далеко, но хорошо было впервые за долгое время произнести его имя, услышать, как мягко и легко звучит оно в сторожкой морозной тишине.

Дом стоял, притаившись, в сугробах, молчаливый и безответный. Пустынная улица была темна и тиха. Неожиданно совсем рядом раздался особенно резкий скрип шагов. Авдотья вздрогнула, отшатнулась, прислонилась к забору и увидала Василия. Слегка захмелевший от Сте-панидиной настойки, он шел домой.

…Они встретились лицом к лицу в полночь у Степанова дома, на темной улице.

- Что это ты, Вася? Испугалась-то как! - держась за сердце, бормотала Авдотья.

Быстрыми шагами она шла к дому, торопилась уйти от Степановых окон.

- Ты чего бродишь допоздна нивесть где?

- Да свинья нынче… Пеструха нынче опоросилась… - Авдотья с трудом переводила дыхание. - Пеструха поросилась, а Ксенофонтовны нет…

- Что это по целым ночам поросится, ваша Пеструха?

- Да ведь двенадцать поросяточек принесла. Мало ли? - Несмотря на испуг, голос Авдотьи все-таки дрогнул радостью. Еще живо было воспоминание о мирном вечере в свинарне, о крошечных розовых беспомощных поросятах.

- А какая нелегкая принесла тебя на эту улицу? Она молчала.

По ее виноватому виду и неестественной торопливости он понял все, что привело ее сюда. Он ненавидел жену и за это молчание, и за уклончивый, скользящий взгляд, и за эту странную ночную встречу у Степановых окон. Он схватил ее за плечо и рывком повернул к себе:

- Чего молчишь? Говори, когда спрашивают!. Молча вошли они в дом, и тяжелыми, как камни, показались им стены дома.

Утром Василий ожидал увидеть заплаканное и виноватое лицо Авдотьи, но она была спокойней и тверже, чем раньше. В ней не было прежней скованности и робости.

"За ум берется, что ли? Как будто на лучшее поворачивается… Может, и утрясется все…" Ему очень хотелось, чтобы было так.

Для Авдотьи эта ночь была переломной.

"За что он меня? - думала она. - Я ли сердца не переневоливаю? Если я и думаю о Степе, так не Василий ли тому виной? Ничего от него не вижу, кроме обиды. А за что? Вьюном вьюсь перед ним, не знаю, как угодить".

Впервые проснулась она с ощущением своей правоты, это придало ей твердости и обострило отчужденность, принятую Василием за начало сближения.

9. "Гречишника"

За время семейного разлада Василий заново сблизился с отцом и привык к отцовскому дому.

В своей семье отношения были сложными и неясными, а здесь все дышало тем семейным согласием, миром и благополучием, о котором Василий тосковал еще с первых лет войны и которого не находил в собственном доме.

Отец без слов понимал, что происходит в сердце и в семье Василия, относился к сыну с особой бережностью, и привязанность их друг к другу сделалась крепче и глуб же, чем когда-либо.

"Были бы у нас все такие, как батя, - не работа была бы, а удовольствие! - думал Василий. - Как он мельницу содержит, не мельница - аптека! Чистота, точность, порядок, и что ему ни поручи, он все сделает на совесть. Уж это у него в крови: не может плохо работать, и в доме у него лад да склад… А около него и мне легче".

Рядом с отцом им всегда овладевало ощущение ясности и покоя. Он охотно отдавался этому ощущению, потому что и колхозные дела шли понемногу на лад: электрифицировали фермы, запаслись удобрениями, выполняли план лесозаготовок, и минутами Василию казалось, что самое трудное уже позади.

По прежнему не все в самом складе отцовского дома шло в лад с мыслями и настроениями Василия. Было и в обычаях и в разговорах что-то недоброе, ограниченное, узкое, и Василий все острее чувствовал это, но так велика была его потребность в семейном тепле и уюте, что он старался не слышать того, что слышал, и не видеть того, что видел. Сначала это стоило ему усилий, и не раз уходил он с досадным чувством и думал:

"Не пойду я к ним больше. Степанида с Финогеном - чужаки мне".

Но наступал вечер, в собственном углу один на один с Авдотьей было попрежнему трудно, холодно, и его тянуло из дома.

Постепенно он свыкся с отцовской семьей и старался не замечать того, что коробило его. Истосковавшись по отдыху и покою, ради них поступился он той непримиримостью, которая была свойственна ему с юности.

Вечером удачливого дня он сидел в отцовской горнице и все по обычаю сумерничали, то есть отдыхали. Вся семья была в сборе, все занимались несложными домашними делами и разговорами.

Маленькая Дуняшка, которую Василий привел с собой, уселась между кустами герани и играла книжкой. За последнее время она привыкла к Василию и не вспоминала Степана.

Она раздвинула ветки цветов, высунула до блеска смуглую чернобровую мордочку, наклонила голову вперед и набок и лукаво сказала отцу:

- А если я захочу, то покажу тебе книжку!

- Захоти, дочка. Сделай такую милость!

- Я уже захотела!

Она уселась рядом о отцом:

- Папаня, а папаня, это какая буква?

- Это буква "р". Когда собака киску треплет, то как она урчит?

- Ррр-р-р!

- Вот она и есть, эта буква "р". Запомнила?

- Запомнила, папаня. Гляди-ка, трактор нарисован.

- Это танк, дочка, а не трактор.

- Нет, ты не знаешь. Это трактор, мне сам Славка сказал, что это трактор.

- Я же, дочка, знаю маленько побольше твоего Славки, - обиделся Василий. - Маленько постарше я все-таки… Taк какая же это буква? - Эх, ты! А обещалась запомнить…

Она на минутку задумалась, потом, вспомнив, сразу заулыбалась, запрыгала:

- Это буква гав-гав-гав! Все расхохотались.

- Учил, учил отец дочку! Выучил гавкать! - смеялась Степанида.

- Да не гав-гав, дочка, а "р", р-р! Но Дуняшке понравилось лаять.

- Гав-гав-гав! - кричала она. - Не хочу "р". Пускай будет гав-гав-гав!

- Ну, ладно, пускай "гав-гав"! Угомонись только христа ради.

Василий уложил ее на кушетку, и она скоро уснула. Мирно текла семейная беседа.

- Гляжу-то я нынче в окно, - рассказывала Степанида, - и вижу: идет мимо Фроська во всем своем фуроре! Пальто на ней с меховым воротником, резиновые сапожки. На голове берет. Обряжает ее Таня-барыня, как королеву.

- А что ей не обряжать! Одна дочь! - отозвался Финоген.

- Обе всю войну с базара не уходили. Корову ярославской породы собирается Покупать Фроське в приданое. Петр, а Петр, чем тебе Фроська не невеста?

Петр усмехнулся такой же, как у Василия, внезапной, озорной и быстрой усмешкой:

- Не возьму я жену с коровой. Станут говорить: "Пока корова доилась, - любил, а как доиться перестала, - так и любить бросил".

Степанида прищурила большие строгие глаза и сказала, как пропела:

- Всем хороша Фроська - и толстая, и здоровая, и голосистая. Всем бы взяла, да вот одно горе у девки - ленивая, бедная!

- Она не ленивая, она балованая, - сказал Финоген, - чего ей работать? Ее Петр кормить будет.

- У него у самого один ветер за пазухой.

- Он вроде Павки Конопатова - кротами будет жену потчевать.

Петр опять блеснул мгновенной улыбкой:

- Павкина Полюха по соседям обедает. Она у него на это мастер!

Василий, удобно развалившись на диване, думал, задремывая:

"Вот все и налаживается. Вот и Дуняшка зовет меня папаней и не поминает Степана! И в колхозе который день идет все по порядку. И Авдотья, кажется, выбросила дурь из головы. И с отцом живем душа в душу. Все складно, все хорошо".

Сквозь смежившиеся ресницы пробивались лучи - видно было, как они расходятся от лампы, двоятся и подергивают всю комнату зыбкой, лучистой, дремотной пеленой.

Герани казались непомерно большими.

Степанида сделалась маленькой и далекой. Она потянулась, расправила плечи и сказала:

- Пойти завести гречишники?

- Опять гречишники! - отозвался Петр. Василий сразу раскрыл глаза и выпрямился. Неделю назад он сам привез на мельницу гречку из подшефного детского дома и сам отправлял гречневую муку обратно. Что значат эти слова: "Опять гречишники"? Гречки давно нет ни в колхозе, ни на базаре.

- Разве у вас часто гречишники?

- Второй день. У нас маманя как заладит одно готовить, так и ведет до той поры, пока поперек горла не встанет.

Василий вышел в кухню вслед за Степанидой. Гречневая мука была "та самая": он узнал ее по помолу, по чуть затхлому запаху залежавшейся и влажной гречки. Они вернулись в комнату.

В комнате ничего не изменилось. Тот же мир и покой, который радовал Василия пять минут назад. Так же пышно цвела герань, так же мурлыкал кот на лежанке, так же спала на кушетке маленькая Дуняшка. Все в той же спокойной позе человека, достойного и довольного собой и всем окружающим, сидел отец. Его лицо попрежнему выражало доброжелательство, превосходство и полное согласие с самим собой.

Все было неизменно, но у Василия было такое ощущение, будто бы во время веселой прогулки он нежданно увидел пропасть у самых ног. Все вокруг стало обманчивым, даже герани приняли иной вид - каждый листок говорил о чем-то недобром, притаившемся.

"Вот оно что… - думал он, - значит, все здесь ложь… Когда заговорить: сейчас или после? Враз или исподволь?" Но он не умел исподволь.

Он стал посредине комнаты, уронил тяжелые кувалды кулаков, по-бычьи нагнул голову и сказал:

- Батя, откуда у вас гречишная мука?

- Мука?.. Какая мука?..

Выражение благожелательства и превосходства как водой смыло с отцовского лица… Лицо вмиг утратило свою значительность, обострилось, обтянулось, стало маленьким. Финоген повернулся на стуле, кот, испуганный резким движением Степаниды, спрыгнул с лежанки.

- Гречишная мука, что в кухне, откудова она у вас, батя?

Василию стало тесно в комнате. Он сам чувствовал, какой он громоздкий и неуклюжий.

Степанида, выставив грудь, подошла к нему: - В У грене купили на базаре. А что?

- Не были вы на базаре, да и не торгуют там гречкой.

- Как это не были? Да ты что нам за допытчик такой? - щеки Степаниды рдели, глаза горели стыдом я злостью.

- Я эту муку на своих плечах носил на мельницу. Не покупали вы ее! Врете вы мне!

- Ты какие слова матери говоришь? Бессовестный! Тебя, как своего, в дом принимают, а ты исподтишка ходишь да высматриваешь по углам. Или ты, как паршивый пес, где ешь, там и пакостишь?

Он отвернулся от нее.

- Подите вы… Батя, как же это? Если уж вы… если уж вы… - Он не мог выговорить этого слова. - Если уж вы… воруете…

Отец обеими руками быстро-быстро вертел конец пояса. Он был жалок:

- Это… мука не колхозная…

- Детдомовская это мука… Это тех сирот мука, отцы которых пали на том поле боя, где и я лежал… Не лежали вы на том поле, батя!

- Чего ты расшумелся из-за пары гречишников? - сказал Финоген. - Есть из чего!

- Что, уж нельзя мельнику и поскребышков вымести? - Степанида говорила вызывающе, но глаза неестественно бегали и ни на чем не могли остановиться.

- Хороши поскребышки! Второй день стряпаете… А и всей-то гречихи двух центнеров не было. Так, значит… Говорили мне, батя, упреждали меня… Мысли этой я до себя не допускал…

Отец ссутулился, опустил голову и стал так жалок, что Василий закрыл глаза, лишь бы не видеть его.

"Старый - что ребенок малый. Не так бы мне с ним".

- Порочь отца-то, порочь! - неожиданно в крик закричала Степанида. - Смешай отца с грязью из-за пары гречишников. Мы от тебя заслужили - выкормили, выпоили тебя, змееныша!

Отец остановил ее:

- Замолчи, мать! - Он трудно дышал, держась ва сердце. Все сухое тело его корежилось, и что-то странно похрипывало в груди.

Финоген отшвырнул стул и подошел к Василию.

- Ты чего в наш дом ходишь? Над отцом измываться? Ты скажи, что тебе надо? Чего ты от людей ищешь?

- Чести я ищу!

- Какой такой "чести" ты ищешь? В колхозе добро меж рук плывет, а он чести ищет.

Красные пятна покрыли лоб Финогена. Он знал проделки Степаниды и пользовался продуктами, которые она потаскивала с мельницы. От того, что он чувствовал себя не чистым, ему хотелось думать, что другие не лучше его, хотелось во что бы то ни стало оговорить, охаять окружающих в колхозе. - Думаешь, в МТФ у тебя масло не тянут? - продолжал он. - Тянут! Ты думаешь, со склада зерно не воруют? Воруют.

- Врешь!

- Нет, не вру! Тащат, да только тебя хоронятся, не допускают тебя до себя. А мы тебя, как родного, допустили. Отец к тебе с открытой душой-так ты отца-то за пару гречишников смешай с грязью, а тех, которые воруют, их вознеси!

- Кто ворует? Говори!

Но Финоген не знал, что сказать. Глаза его злобно и растерянно бегали. Он силился вспомнить хоть один факт, на который можно было бы сослаться, но не мог отыскать в памяти ничего похожего.

- Говори, - наседал на него Василий.

- Сам гляди.

- Нет, ты докажи! Докажи, раз начал. - Он схватил Финоген а за борт пиджака. - Говори, что знаешь! Почему молчишь? Кого покрываешь?! Если соврал, - зачем врешь?! Зачем людей грязью поливаешь?

- Пусти меня, бык бешеный! Что ты меня хватаешь? Я тебя так хвачу!

- Говори, покуда живой!

Проснулась и заплакала от страха Дуняшка.

- Ступай отсюда! Ступай! - Степанида сорвала с вешалки его полушубок, шарф, шапку и швырнула в открытую дверь. - Ступай, супостат! Пожалей отца! Гляди, помертвел весь. Нехватало ему богу душу отдать из-за этих-будь они прокляты - гречишников! Ступай! Вот тебе бог - вот порот! Медведи у волков не гащива-ют! Лисы к зайцам не хаживают! Уходи отсюда!

- Ответите перед колхозным собранием, - крикнул с порога Василий.

Когда Василий пришел домой, Авдотьи не было, а Прасковья с Катюшкой уже спали. Никто не ждал его. Из неубранных, комнат пахнуло пустотой и холодом.

"Где же Авдотья? Не Степан ли приехал? Нет, я бы знал про это. Где же она?"

Скрипнула дверь, Авдотья задержалась у порога: обметала веником снег с валенок.

- Чего поздно ходишь?

- Задержалась. Он сузил глаза:

- Или опять свинья поросилась?

Она едва глянула на него и на ходу бросила горько и насмешливо:

- Нет… Бык отелился…

Не останавливаясь, она прошла в горницу.

Он замер на месте, ошеломленный ее независимым видом и непонятным, горько-презрительным тоном. Он не понял, что и как с ней случилось, он понял одно - она была чужая.

Долго сидел он за дощатым столом в пустой комнате.

Назад Дальше