И пусть милый князь Иван возьмет на свой счет один из этих разов, и у кого есть память, пусть возьмет на себя другой… Я уносил от всех их на память что-нибудь: от князя Т… - ружье и ковер; от Магомед-хана - шапку и пистолет, от князя Ивана - чугунные вещи и одеяло; наконец, от Б… - шаровары".
Эти штаны анонимного спутника должны были послужить вернейшим подтверждением кавказского обычая дарить гостю все, что только не похвалит. Они, дескать, оказались сняты вмиг, после чего их хозяин целый день гарцевал верхом в одних "невыразимых", но путешественник, увы, не может предъявить сего подарка: шаровары не налезли на знаменитое писательское пузо, и тотчас пришлось их передарить другому "названому брату".
Теперь, удовлетворив свою жажду поделиться с читателем впечатлениями Дюма-отца, возвратимся вновь в 28 февраля 1876 года, в университетский коридор, в конец двадцатиминутного дымного перерыва.
…После того как Иван Романович, процитировав злополучную для него фразу, изобразил свирепого абрека, Иван Петрович обрадовался его умению отнестись с иронией к себе, расхохотался - он был смешлив, - подтвердил, что сочинение "Кавказ" ему известно и княжеский кинжал не страшен, - вот и все три фразы. Но Тарханов тотчас и как бы вскользь посетовал на то, что угораздило его тем летом отправиться из Тифлиса к отцу в Нуху, взамен того чтобы поехать с маменькой в Пятигорск, где ей рекомендовано было полечиться водами. И, увы, под иронией угадалась спрятанная опаска: а все-таки не принимают ли слов Дюма на веру, не числят ли цивилизованного Ивана Романовича тайным дикарем?
…Ах, этот колокольчик, что пресек такую сладкую беседу, призвав на доклад академика! Кстати, первые минуты доклада Иван Петрович все равно провел как бы вне стен университетской аудитории, где заседали естествоиспытатели, а уже в четырехкомнатном раю экспериментальной медицины, что на Нижегородской улице. Мысленно потрогал тамошние преотличные инструменты и замечательный людвиговский кимограф, - кафедре Устимовича досталось только то, что было отправлено Ционом на чердак. Даже кое-что счастливо переставил в одной комнатке, где копошился два года назад с Афанасьевым, дабы поудобнее пооборудовать свой будущий ассистентский уголок. И к Филиппу Васильевичу он в те минуты испытывал лишь чувство благодарности за то, что его элегическое бормотание о продуктах распадения белков, каковые при обычных исследованиях невозможно отнести за счет определенного органа, очень способствовало такому приятному времяпровождению.
И вдруг как обухом: "Мы производили наши исследования над мышцами задних конечностей собаки, предварительно отрезав их от животного на уровне поясничных позвонков, в аппарате, где они двигались искусственно…"
Оцепенело дальше слушал:
"…Кровь… в arteria aorta… помощью особого нагревательного снаряда с термометром…", "препарат был поставлен в различные условия…", "производились с теплым препаратом и кровью при движении… отдельно - при покое", "…с холодным препаратом и холодной кровью при движении и отдельно - при покое…", "удаляли всю заднюю половину…", "…musculi intercostales interni et externi…"
Оглянулся - врачи восхищены. Но Тарханов смотрит в пол. Шепнул Чирьеву, сидевшему обок: "Неужели Овсянников не понимает, что это уже мочевина трупа?.." Сергей Иванович зло хмыкнул: "Вот и скажите!"
И когда, уже после демонстрации опыта, Иван Петрович поднялся, Тарханов замахал ему ладонью: "Не надо! Сядьте!"
Не сел.
6
В протоколе заседания зоологического отделения Санкт-Петербургского общества естествоиспытателей, имевшего быть 28 февраля 1876 года, прозвучавшие выступления изложены все по-разному.
Либо так: "2. Павлов и Афанасьев говорили о своих исследованиях над панкреатическою железою". И более ни слова.
Либо так: "4. В. Н. Великий и Шеповалов сообщали о психомоторных центрах и ветвлении электрических токов в мозжечке и четверохолмии". И пятистраничный реферат работы.
Либо так: "7. Ф. В. Овсянников и В. А. Истомин сделали сообщение об образовании мочевины в работающих мышцах". И реферат. Однако всего на полторы странички, поскольку подробное изложение работы и относящиеся к ней таблицы будут помещены в бюллетене Академии наук.
Или вот еще пример: возражения Филиппа Васильевича по докладу господина Гиляревского изложены весьма пространно, зато сведения о выступлениях по поводу его доклада вовсе очутились в протоколе другого заседания, следующего, - будто бы они произнесены не тотчас, а уже после сообщения Истомина, завершенного неожиданным резюме: "При определении мочевины в крови я был поражен несоответствием количества работы, производимой мышцей, с количеством мочевины, выделенной в одинаковое время".
Засим и следует. "На это сообщение возражали г. г. Афанасьев, Тарханов, Павлов". А в конце протокола указано, что в этом заседании Великого и Афанасьева избрали в действительные члены Общества, и Лебедева - тоже.
Протоколы - документ печатный, однако Иван Петрович, которому его феноменальная память ни разу не отказала за всю восьмидесятишестилетнюю жизнь, рассказывал ученикам, что выскочил возмущенный сразу после демонстрации эксперимента, первым, прямо к машинке с собачьими ногами, ошеломив аудиторию - звон раздался, словно разбилось что-то, - ибо назвал опыт академика дурацким.
"…При чем же тут работа, когда лапы отрезаны и вяртятся пассивно?!.." В неистовстве у него выскочило рязанское "вяртятся".
И услышал ласковый тенорок своего нового, час назад приобретенного патрона, прозвучавший с изрядною досадой:
- Да-ра-гой господин Павлов, бог с вами! Ну как можно так неуважительно о сложнейшей работе старшего коллеги!.. Бесспорно, в подобных опытах многое способно вызвать возражения. И все же нельзя не признать, что известная степень работы мышц в опыте нашего! дорогого! Филиппа Васильевича! была! Ибо не только активные движения мускулатуры, но также и пассивные представляют собой… И хотя еще конечно же обмен белка при пассивных движениях не тот, но все же…
А дальше, кажется, про установку Людвига и Шмидта для анализа обмена газов в изолированной мышце, - "если память мне не изменяет, "Труды Лейпцигского физиологического института", том за 1868 год, страница первая", - а также о Сальвиоли, показавшем способность изолированной почки весьма долго сохранять основные функции… "Те же "Труды", год 1874-й".
- Конечно, господа, мы имеем дело в данном случае с первой пробой! Не безупречной! Как все, что первое. И все же следует, не задерживаясь излишне на возражениях, приветствовать попытку со всей доброжелательностью!..
Беда в том была, что Иван Петрович ни разу еще не бывал на Кавказе.
…Вот он и у Марлинского, и у других авторов читал про тамошние обычаи гостеприимства, побратимства, кровной мести, почитания старших и получасом раньше даже сделал в уме зарубку: коли сойдется короче с Иваном Романовичем, выспросить у него при случае про "законы гор", - у кого же узнать это лучше, чем у настоящего горского князя, да к тому же такого свободомыслящего! И оттого, когда услышал эти тархановские слова, не мелькнуло у него догадки, что в Иване Романовиче аутоматически действует с молоком матери впитанный рефлекс охранения седин старейшины от поругания! Что князь грудью своей прикрыл батоно Филиппа Васильевича! Пативцемуло масцавлебело - высокочтимого учителя, духовного наставника их обоих и многих других!..
Оттого-то после заседания Иван Петрович и сказал Ивану Романовичу, дрожа от ярости, что он готов служить науке, но не "лицам".
- И с теми, кто служит лицам, никаких дел у меня нет и не будет, честь имею кланяться!
7
О его дорожных впечатлениях 1877 года, в связи с которыми Иван Петрович мог бы здесь сам вспоминать все эти события, и о его вагонных попутчиках, которым он мог бы о них рассказывать, ничегошеньки не известно. Его устные "Impressions" всегда начинались уже с прибытия на Бреславльский вокзал, да к тому же еще и обрывались сразу на эпизоде первой встречи с Рудольфом Гейденгайном.
Начнись они хотя бы в Сосновицах - со сцены таможенного досмотра, - и мог в них, например, возникнуть жандармский офицер с аксельбантом. Допустим, подошел бы он невдалеке к очкастенькому студенту в форменной с бархатным воротником тужурке Технологического института и, переглянувшись с чиновником пограничной стражи, принялся бы юношу приглашать в боковую комнату с голубым унтером у двери, да так любезно, словно там уже и стол накрыт, и демьянова уха дымится (этих сцен случалось предостаточно). А чиновник взял бы паспорт Ивана Петровича и с особой строгостью, чтоб полностью его сосредоточить на другом, принялся бы требовать ответа, где г-н Павлов изволит проживать, да с какою целью изволит путешествовать: "С научной? М-да-c!" И тут Ивану Петровичу могли бы вспомниться фамилии трех академических студентов, бесспорно им слышанные, потому что Богомолов, Чернышев и Кибальчич должны были учиться с ним на одном курсе, но к его поступлению в Медико-хирургическую - об этом сокурсники много меж собой говорили - все трое находились на Шпалерной, в Доме предварительного заключения, привлеченные к очень громкому "делу о пропаганде". Людей по этому делу тогда хватали сотнями - и тех, кто "ходил в народ", как Богомолов и Чернышев, и тех, о ком ничего подобного не было известно: вроде бы Кибальчич - по словам тех же однокурсников - ни в кружках не участвовал, ни даже общественных библиотек не устраивал и все дни пропадал на кафедре химии. А вот взял на сохранение то ли чемоданчик, то ли тючок некоей дамы - тотчас обыск, и в тючке обнаружились издания. И, ко всеобщему ужасу, Богомолов в в 75-м с собой покончил в тюрьме. А Чернышева в марте 76-го выпустили в последнем градусе чахотки, чтоб только помер не в тюрьме, а в клинике Виллие - на второй неделе своей свободы и на двадцать втором году от роду. Студенты собрали меж собой деньги на его похороны, все как надо - катафалк, священник, свечи, цветы. За гробом до полутысячи юношей и один профессор - князь Тарханов, только что назначенный экстраординарным, поскольку преподавательский опыт его был мал: на должность ординарного ему предстояло спустя год-другой баллотироваться заново. Шел молча, не стараясь ни выставиться, ни стушеваться в толпе, что при его-то наружности и благородной стати и вовсе невозможно, - до самой могилы. Все его видели - и кто хотел, и кто не хотел бы там видеть. А в процессии еще передавали по рукам рукописные листочки со стихами какого-то студента: "Последнее прости" - "Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил…" И, учуяв, что панихида получается не по одному, а по всем умученным, градоначальник Грессер рысью отправил к Волкову кладбищу отряд полиции. Половину провожавших в скорбный путь не то что к могиле - к кладбищенской ограде не подпустили, причем городовые дали волю кулакам. А Иван Петрович политики сторонился, сам с процессией не пошел, Тарханова в ней увидев, тогда, месяц спустя после инцидента на докладе, в уме обвинил недружелюбно в искательств, теперь перед студентами - вот он-де не как Цион. Но после этого святотатственного полицейского хамства, в тот же день ставшего всем известным, и смерть Чернышева, и похороны даже на него подействовали ошеломляюще. Как бы ни выказывал свою отстраненность, но ведь он обо всем в российской жизни размышлял непрерывно и страстно.
…Однако как отважиться в документальном вообще-то сочинении утверждать, что, дожидаясь в Сосновицах пересадки в дешевый немецкий почтовый, он об этом именно и размышлял. Вот прошлогоднее предложение Тарханова идти в ассистенты - факт точный. Доклад Овсянникова - пожалуйста, он в "Трудах" Общества. Прения, тирада о служении науке, а не лицам, разрыв с Иваном Романовичем - все с павловских слов.
Есть, наконец, тетради Ивана Петровича с конспектами множества немецких и французских физиологических работ - все они посвящены нервным механизмам регуляции кровообращения. И черновые наброски статьи "О сосудистых центрах в спинном мозгу", и сама статья - опубликованная. В ней он оспорил теорию Овсянникова о единственности центра, точное расположение которого академик шесть лет назад определил, а более того - сам подход к такому исследованию ("методологию", как нынче бы сказали). И завершается эта статья изложением некоторых принципов, каким должен был бы, по мысли студента Павлова, такой подход отвечать. А если еще присмотреться к опытам, которые были им поставлены осенью 1876 года, создается впечатление, что Иван Петрович все это время непрерывно и про себя, и вслух продолжал полемику, так скандально им начатую в февральском заседании Общества естествоиспытателей.
Статья была предназначена для "Военно-медицинского журнала". Как гласили объявления, время от времени там печатавшиеся, господам авторам надлежало адресовать статьи, для этого издания предназначенные, на имя главного военно-медицинского инспектора, тайного советника Николая Илларионовича Козлова - на его квартиру: Конногвардейский бульвар, № 13. Редакция при этом покорнейше просила своих сотрудников-авторов обращать внимание на слог и разборчивость почерка доставляемых рукописей. Однако еще и предупреждала, в очень твердом тоне, что статьи, не напечатанные в журнале, выдаются из редакции без всяких объяснений о причине их непомещения.
Правда, судя по одному признаку, Иван Петрович, пожалуй, был заранее обнадежен тайным советником Козловым, что его статья увидит свет непременно. И более того, возможно, состоялась у них договоренность еще об одной статье, развивающей те же вопросы на близком материале. Ведь данное сочинение Ивана Петровича было предназначено в раздел журнала, специально учрежденный в тот год для обзоров новейших работ, идей и теорий родившихся в разных разделах медицинской науки - и в экспериментальных, и в клинических.
Она появилась в этом разделе под заглавием "Важнейшие современные работы по иннервации сосудов и кровообращению вообще. - И. Павлова", а затем уже стояло: "1. О сосудистых центрах в спинном мозгу". И цифра перед этим подзаголовком говорит, что публикуемый текст, немалый, кстати, - в полтора печатных листа, - представляет собою первую часть большого сочинения или первую статью из двух или трех, объединенных общей темой и единой идеей. Почти все обзоры, печатаемые в разделе, были из двух или трех частей.
Таким и предстояло стать дебюту Ивана Петровича в российской научной периодике.
Статья "О сосудистых центрах в спинном мозгу" была заверстана в майский номер 1877 года. Иван Петрович трепетно держал корректуру, очень ждал выхода журнала - первая публикация, да и какая! Показать бы ее Гейденгайну, - хоть она и на неведомом тому языке, но все-таки как бы визитная карточка.
Однако номер из-за чего-то задержался, а ведь любое сочинение обретает реальную ценность, лишь когда оно читано теми, кому предназначено, и вызвало резонанс, то есть отзвук. Потому сейчас давайте-ка сразу в Бреславль - вместе с Иваном Петровичем, этого отзвука пока еще не услышавшим. Вот и Одер уже блестит в вагонном окошке, и добрый этот город перекидывает с берега на берег и на острова меж ними знаменитые свои мосты - Университетский, Лессингов, Королевский и еще тридцать семь других.
8
…Там, в Бреславле, моросил ранний летний дождик - обмывал остроконечные черепичные крыши и парадно блиставший черный клинкер мостовых, чтобы, упаси бог, не запачкался оседавший на них паровозный пар, пока поезд подтягивается к вокзалу мимо опущенного через улицу шлагбаума с темно-синим форменным сторожем. Мокры были и стриженые ломовые битюги в черных наглазниках, не по-русски, без дуг, впряженные в телеги. И их возницы. И извозчики кабриолетов, не закрытые, как их седоки, кожаными верхами и нахохлившиеся на козлах со своими фарфоровыми трубочками. И стоило Ивану Петровичу выйти из вагона, как его ярко-желтый нанковый костюм, совершенно способный, согласно рекомендации Апраксина двора, заменить визитку или фрак при явлении к заграничному научному светилу, начал на плечах темнеть и прилипать.
И тут еще в багажном отделении вокзала почему-то не оказалось ни чемодана, ни баула, ни портпледа Ивана Петровича. А багажный кассир попеременно с кладовщиком, тыча пальцем в квитанцию, что-то ему твердили на очень странном языке из одних гортанных и картавых звуков. И совершенно не понимали Ивана Петровича, который отвечал им на хорошем, как он был убежден, немецком, ибо не только давно свободно переводил даже из Гёте, но уже и с русского на сей язык переложил три своих статьи и целых сто рублей издержал перед поездкой на совершенствование в немецком разговорном - из своих-то великих капиталов! В панике он выбежал на перрон, принялся, ныряя под чужие зонты, совать свою квитанцию одному, другому, третьему, в ком только чудилась способность понять и спасти. Без толку - вся Силезия точно сговорилась говорить непонятно. Однако среди прочего всякий раз непременно слышалось картавое: "Айнандаха банххо! Айнандаха банххо!"
И вдруг его озарило: "Bahnhof!" - "Вокзал!" И он стал тыкать пальцем вниз, в доски дебаркадера: "Ja, ja, der Bahnhof ist da!" - "Да, да, вокзал здесь!"
Но ему указывали куда-то в сторону.
И только когда квитанция вконец измялась, а желтый костюм, вовсе съежившись, утратил свою неотразимость, плачущие небеса наконец сжалились и прислали доброго ангела в облике веселого носильщика-поляка. И хотя польского Иван Петрович не знал совсем, а познания носильщика в русском тоже ограничивались десятком слов, ангел вник в его беду, хлопнул брата-славянина по плечу и утвердил: "Инный двожец! Инный банхоф! Айн андер!.. Пан розуме?.."
Господи! Оказывается, в Сосновицах он ухитрился адресовать багаж на вокзал, куда прибывают курьерские, а сам-то из экономии прикатил со своими пересадками поездом, который приходит на другой.
Тут ангел сунул квитанцию в карман и сказал: "Карашо, делаю!"