И какое сердце не тронул бы этот благородный поступок. Особенно чуткое отзывчивое сердце художника, сердце, вокруг которого ореолом носятся молекулярные частицы неутоленного тщеславия. Николай Николаевич ласково и слишком внимательно посмотрел на девушку, – ну как художник, он умел ценить прекрасное, – взял из ее рук альбом, пригласил гостей садиться, сам сел за письменный столик из красного дерева и написал: "Очаровательной Линочке… – затем подумал, еще раз бросил пытливый взгляд на девушку, добавил: – самой красивой москвичке с пожеланием всего, чего она хочет. Н. Пчелкин". А внизу дата и номер своего телефона. Это на всякий случай. Пчелкин отлично знал, что по самым неофициальным данным в Москве насчитывается, включая и приезжих, 1247 тысяч самых красивых девушек, в число которых входила, разумеется, и Линочка.
Гостям он был рад: художники любят, когда к ним заходят известные критики-искусствоведы, ну а общество красивой девушки не в тягость всем без исключения мужчинам. Сидели за круглым, тоже из красного дерева столиком, пили венгерский "Токай", болтали, смотрели картины и снова пили…
Читатель не любит длинных прологов, он торопит автора: а что было потом? А потом были снова встречи в этой же мастерской. Только уже вдвоем (в наше время не так много любителей игры в "третий лишний"). Однажды Линочка допоздна засиделась у Николая Николаевича, выпила немного больше обычного и, не желая являться под хмельком на очи строгих родителей, решила заночевать в мастерской.
Ну что за ночь была для Николая Николаевича! Неповторимая, несказанная ночь любви, в которую он понял, что таких женщин, как Линочка, нет, не было и никогда не будет на белом свете, что только ей одной известны тайны женского обаяния, неги и страсти. Не он, Пчелкин, а Линочка была гением любви. Она умела одновременно быть ребенком и опытной женщиной, плакать и смеяться, быть наивной и мудрой, небесной и земной. Она знала и умела то, о чем никогда не могла даже смутно догадываться его первая жена. Линочка была демоном и ангелом – сразу.
Утром Николая Николаевича разбудил настойчивый и какой-то надрывный звонок на лестнице. Пчелкин насторожился и решил было не открывать. На вопрос проснувшейся Линочки "Кто б это мог быть?" он ответил:
– Пусть. Не обращай внимания. Постоят и уйдут. Меня нет дома.
Но звонок был требовательный. В нем звучали тревожные нотки.
– А вдруг важная телеграмма? – предположила Линочка, стыдливо закрывая простынкой свою юную грудь.
"Действительно", – согласился бессловесно Николай Николаевич с мудрым замечанием своего ангела. Торопливо влез в пижаму и, шаркая тапочками на босу ногу, вышел из маленькой темной спаленки в большой зал мастерской. Утренний свет неприятно ударил в глаза. А звонок упрямо напоминал о том, что за дверью ждет особо важный курьер.
Николай Николаевич щелкнул замком и несмело открыл дверь. Передним на пороге, прямо лицом к лицу, стоял высокий солидный мужчина в бобрах. Внушительный вид его несколько смутил Пчелкина и заставил робко отступить. А незнакомец тем временем решительно перешагнул порог и очутился в мастерской. За ним вошла дама с печальным лицом и заплаканными глазами.
– Вы – Николай Николаевич Пчелкин? – спросил мужчина, глядя на художника хотя и строго, но вполне дружелюбно.
– Да. Что вам угодно?
– Будем знакомы: Аксен Телетайпов – директор "Нашиздата". А это моя жена.
У Пчелкина одеревенел язык, и по лицу пошли пятна розовые и серые, а на лбу выступил холодный пот. Тем временем директор "Нашиздата" продолжал немного волнуясь:
– Видите ли, наша дочь Линочка, как бы вам сказать, увлекается живописью… Ее комната увешена репродукциями ваших картин, Вы ее кумир, так сказать…
– Она буквально помешена: только о вас и говорит, – шумно ввернула жена Аксена Телетайпова и плюхнулась в кресло.
– Понимаете, дорогой Николай Николаевич, – продолжал директор "Нашиздата", – извините нас за несколько бестактный поступок, но мы родители, это как-то прощает… Дело в том, что вчера Линочка исчезла из дома и не явилась ночевать… Мы с ног сбились, обзвонили всех знакомых, институт Склифосовского и даже, знаете, в морг, – Аксен Телетайпов понизил голос, почти шепотом произнес последние слова. – Никаких следов… Может вы что-нибудь слышали? Это уж последняя надежда. Извините нас великодушно…
И вдруг Пчелкин увидел к своему ужасу, что прямо напротив мадам Телетайповой на спинке стула висит бежевое платьице Линочки. Как говорится в старых романах: бедный Николай Николаевич, на нем не было лица. Он в лихорадке соображал, как ему сыграть роль, выпутаться из пикантного положения, но… выручила опять же находчивая Линочка: она просто вышла из темной спаленки на свет божий, непричесанная, в одной рубашонке и на театральный возглас матери, сопровождаемый громким всплеском рук, виновато и смущенно проговорила в полголоса:
– Простите меня. Я вас заставила волноваться… Мы с Колей любим друг друга… Мы – муж и жена.
– Да, мы решили, – заикаясь, пролепетал Пчелкин, – мы с Линочкой решили пожениться…
– Ка-ак? – воскликнула мать и закрыла беспомощно глаза.
Свадьба была тихая, по-семейному, без знаменитых гостей и традиционного генерала. Вот разве что Осип Давыдович Иванов-Петренко заменял его. Но он был свой человек и в доме директора "Нашиздата" и в мастерской художника Пчелкина.
Николай Николаевич был безмерно счастлив. Говоря словами Л. Фейхтвангера,
"с изумлением он отдавался этому новому никогда не испытанному чувству"
. Вот это настоящая жизнь; до сих пор он не жил, а прозябал в каком-то полусне… "Линочка была для него всем, без ее совета и согласия он не делал ни одного серьезного шага, и, как говорится в мудрой "Испанской балладе", "ей он поверял те… тайны, которые до тех пор никому, даже себе самому не решался доверять… Есть такое блаженство, которое стоит любого унижения и в придачу вечных мук".
ГЛАВА ПЕРВАЯ
"Нужен голос, громко, как труба, провозглашающий, что без идеи нет искусства, но в то же время, еще более того, без живописи, живой и разительной, пет картины, а есть благие намерения, и только".
И. Крамской
С кистью и палитрой в руках Владимир ходил по комнате перед мольбертом и тихо насвистывал "песню индийского гостя". В коридоре зазвонил телефон. Никто из соседей не подходил. "Наверное, во всей квартире нет никого, кроме меня", – с досадой подумал художник и, положив на стол кисть и палитру, подошел к телефону. Звонили из журнала "Советский воин". Сотрудник отдела оформления спрашивал: готовы ли рисунки к рассказу "В разведке". Машков вздохнул в трубку, так, что вздох этот был услышан на другом конце провода, и сказал с досадой:
– Рисунков нет.
– Когда же, Владимир Иванович? – В голосе сотрудника редакции звучало огорчение.
– Никогда. Я не могу иллюстрировать этот фальшивый рассказ. Автор – товарищ Брунин – имеет весьма туманное представление о разведке.
– Ну, что вы, Владимир Иванович! – В голосе явное замешательство. – Рассказ подготовлен к печати. Одобрен редколлегией.
– Разведчики у Брунина, – продолжал Машков, – без труда захватили "языка" и возвращаются тем же путем, каким шли к немцам. Весь конфликт рассказа надуман.
Художник хотел пояснить, что это дело хорошо знает, сам командовал взводом разведки, но, подумав, что это нескромно, умолчал о себе и спросил:
– А где он воевал, этот товарищ Брунин?
– То ли в Алма-Ате, то ли в Ташкенте, – в ответе прозвучала откровенная ирония. – Хорошо, Владимир Иванович, я доложу ваше мнение начальству.
Возвратясь к себе в комнату, Машков отыскал на столе среди газет и бумаг злополучный рассказ, грустно взглянул на слепой машинописный текст. Наверно, это был четвертый или пятый экземпляр. "Правильно ли я поступил? Человек трудился, выдумывал, тратил время, на гонорар рассчитывал, небось уже и в долги залез, и вдруг такой оборот… И, собственно, какое мне дело до содержания. Есть редактор. Он одобрил, он отвечает. Да, но и я не могу иллюстрировать то, что мне не нравится. Пусть эти рисунки делает кто-нибудь другой", – сердито решил он и снова взялся за палитру.
На мольберте – портрет паренька с большими цепкими и в то же время восторженно-удивленными глазами. "Такие глаза были и у меня в детстве", – вспомнил художник. Он взглянул в зеркало на свое строгое, оттененное давним загаром лицо с покатым лбом и крутой волной темно-русых волос. "Парень в расцвете лет, – с грустной иронией подумал он о себе. – А юность-то ускользнула…"
Солнце заливало комнату. Машков подошел к окну, стал прислушиваться к гомону ранней весны. Капели звонко барабанили о ржавую жесть подоконника. В водосточных трубах громыхал падающий лед.
Художник вздохнул, вернулся к мольберту, убрал портрет подростка и на его место поставил картину. Взглянул на нее и поморщился. Непроданная картина напомнила ему о том, что нужно где-то доставать деньги и срочно платить старый долг. Он снял с себя рабочий халат и, засунув руки в карманы просторного серого пиджака, задумчиво зашагал по комнате.
Раздался звонок. Машков вышел в длинный узкий коридор и открыл дверь. На пороге стоял невысокий плотный майор в серой поношенной шинели.
– Гостей принимаешь? – густым голосом спросил майор, весело и хитровато уставившись на Машкова черными глазами.
– Аркадий Николаевич! – Машков порывисто обнял майора.
– Не ждал? – улыбнулся тот, снимая шинель. Он уселся в кресло и окинул художника долгим оценивающим взглядом.
– Признаться, не ждал, хотя часто вспоминал тебя. – Сверлящие глаза майора все еще изучали художника.
– Первый раз вижу тебя в штатском. Пожалуй, вот так, на улице, узнал бы не сразу.
Гость осмотрелся. Машковы занимали две комнаты коммунальной квартиры, в которой жили три семьи. В одной – тесной и темной – была спальня Валентины Ивановны, матери художника, формовщицы, в другой – большой и светлой, с высоким потолком и балконом – обитал Владимир.
Комната обставлена скромно. Посредине – круглый стол, покрытый скатертью. У окна – другой стол, письменный, заваленный книгами, бумагами, репродукциями, альбомами, красками. Это было единственное место в квартире, где дозволялся такой беспорядок. Диван, покрытый стареньким ковром, прильнул к стене, увешанной этюдами, портретами, фотографиями.
– Значит, здесь, в этой обители, ты ешь, спишь и творишь свои шедевры?
Машков молча кивнул и продолжал хлопотать у круглого стола, гремя тарелками и чайными чашками.
Аркадий Николаевич Волгин рассматривал стоящую на мольберте картину.
– Хорошо схватил! – Аркадий Николаевич поднял быстрые глаза на Владимира и с довольным видом облизал сухие губы.
На холсте небольшого размера выписана светлая комната, похожая на мастерскую художника. И окно с балконом, и голубые плюшевые гардины. Даже обои те же – светло-оранжевые, мягкие, без крика. Обстановка только другая. В одном углу – пышная ветвистая пальма, в другом – письменный стол с красным сукном, за ним – пожилая седоволосая женщина с лицом не столько строгим, сколько озабоченным. Напротив нее в глубоких кожаных креслах сидят юноша и девушка. Они, видно, волнуются. На лице юноши пылает румянец. Он сидит в профиль к зрителю, выражение глаз его можно читать по дрожащим длинным ресницам, беспокойные губы выдают волнение. В руках девушки живые цветы… А за окном мороз. Пушистый снег легким валиком лежит на перилах балкона. Он не тает на солнце, а лишь сверкает веселыми блестками. На столе перед пожилой женщиной – незаполненный бланк, в ее руке застыло перо. Еще минута, и в жизни двух молодых людей свершится нечто очень важное, быть может, самое важное, и кажется, что женщина с сединой в волосах спрашивает: "А вы хорошо подумали?"
Картина называлась "В загсе".
Волгин долго, внимательно всматривался в нее. Он хотел понять, что задело сокровенные струны его души, то самое, что не постигается сразу. "Хорошо" – это оценка, которую он мысленно дал понравившейся ему картине. Теперь он искал для себя самого ответа: чем именно понравилась? Тем, что он слишком хорошо понимал и чувствовал состояние всех троих ее героев? А потом – эти контрасты! Мороз и солнце.
Юная смущенная девушка, еще не знающая, что такое жизнь, семья, супружеское счастье, и рядом – женщина с жизненным опытом. Волгин внимательно всмотрелся в ее лицо, в глаза, устремленные на девушку, и нашел в них отражение каких-то глубоких чувств, точно женщина эта была одновременно учительницей, судьей и матерью.
– Ловко схватил! – повторил Аркадий Николаевич. – Или, может, себя изобразил? – Владимир уклонился от ответа.
– Вчера на художественном совете забраковали, – мрачно сообщил он и двумя руками отбросил назад рассыпающиеся волосы. – Предложили "доделать". А у меня на нее договор.
– Доделать? – переспросил Волгин. – А что доделать?
– Вот этого-то я и не знаю, – с грустной усмешкой сознался художник.
– Худо. Значит, работал-работал, и все впустую. Так я понимаю?
Владимир через силу улыбнулся.
– Выходит, так. У художников это случается…
– Гм… – Волгин нахмурился. – А как думаешь дальше жить?
– Дальше? – задумчиво переспросил Владимир. – В студию военных художников приглашают…
– Ты согласился? – перебил его Волгин.
– Работа там интересная, но… Посоветуй, Аркадий. А может, не идти мне в студию? Тематика у них ограниченная. Там надо быть баталистом…
Аркадий Николаевич прошелся по комнате, глухо покашлял.
– Как же тут советовать, друг? Тебе видней. Справишься – иди, сомневаешься – подумай.
– Выходит, опять погоны. Ты снимаешь их, а я должен надеть?
– Кому что. – Волгин передернул плечами и, должно быть, отводя скрытый упрек Владимира, добавил: – Солдаты возвращаются домой не отдыхать. Ведь дел то у нас… – Он остановился, сощурил глаза, словно для того, чтобы мысленно представить, как много дел впереди, и сжал жилистую руку в крепкий кулак. – Руки чешутся по работе. Вот эту нынешнюю мирную жизнь и показать бы…
Владимир легко поднялся, достал из-за ширмы портрет подростка, прислонил его к стойке мольберта, спросил:
– Не узнаешь?
Аркадий Николаевич с минуту смотрел напряженно и наконец сознался:
– Не узнаю.
– Коля Ильин!
– Сын Никиты?! – вскочил Волгин с дивана и словно перед начальством поправил военную гимнастерку. – Я ведь его не видел. Похож на отца. Видать, такой же упрямец, с характером. Учится?
– Работает. Токарь. И учится в вечерней школе. – Помолчали. Должно быть, оба вспомнили Никиту Ильина, человека озорного и упрямого характера. В бою он вел себя бесстрашно, а в дни затишья озоровал. Однажды он стоял в боевом охранении вдвоем с солдатом, который по возрасту годился ему в сыновья. Линия фронта проходила по берегу неглубокой реки, разрезавшей районный городишко на две неравные части. По одну сторону реки – немцы, по другую – советские войска. Фронт был неподвижен, изредка велась ленивая перестрелка. Никита слышал доносившуюся из-за реки чужую речь. "Расположились как дома, совсем обнаглели", – злился Никита. Река, изредка освещаемая тревожными вспышками ракет, монотонно шумела в ночи. Никита вплотную приблизился к своему напарнику и шепнул ему в самое ухо:
– Ты гляди тут в оба… А я пойду немчуру потревожу…
Ильин скрылся в темноте. Река по-прежнему тихо плескалась и все так же слышалась чужая речь на том берегу. Вдруг где-то совсем близко раздались один за другим три взрыва, и сразу же торопливо затрещал автомат. В небо взлетели десятки ракет, поднялась безалаберная, суматошная стрельба, похожая на лай потревоженных собак. Через четверть часа все улеглось. Никита вернулся на пост возбужденный, довольный. Шепотом он сказал напарнику:
– Фрицев человек десять скапутилось! – За самовольный уход с поста и самочинные действия Ильину грозила штрафная рота. Узнав об этом, пропагандист полка Аркадий Волгин разыскал Никиту и долго беседовал с ним.
– Ты что же, подвига ищешь?
– Нет, товарищ капитан. На войне подвига искать нечего, он у каждого солдата за поясом. – Никита потрогал гранату. – Зло меня берет: немцы у нас под самым носом разгуливают…
Ему хотелось большого, горячего дела. Рассказывая о нем командиру полка, Волгин умолял:
– В последний раз простите Ильина. Лучше переведите его в разведвзвод к Машкову. Там он будет на месте. Я ручаюсь за него.
– Машков только и ждет твоего Никиту, – усмехнулся подполковник. – В разведке больше, чем где-либо, нужны дисциплинированные солдаты! – бросил он, однако вызвал Машкова, спросил: – Как ты, Владимир Иванович, возьмешь к себе Ильина?
Владимир пытливо взглянул на Волгина и твердо ответил:
– Возьму.
Никита Ильин подружился с Машковым, открывал ему душу, отличался в хитрых, рискованных операциях. Спустя некоторое время Ильина приняли в партию, присвоили ему звание сержанта. Он стал верным помощником Машкова. В октябре сорок четвертого года Ильин был тяжело ранен. Умирая на руках Владимира, Никита прошептал:
– Коле моему накажите… пусть в строители идет… – Когда Машков вернулся после войны домой, Коля Ильин уже окончив школу ФЗО и работал на заводе токарем. Владимир передал ему последний наказ отца. Паренек очень растрогался, но профессию менять не стал.
– Папа хотел, чтобы я стал рабочим. Так и говорил бывало: "Коля, учись на рабочего!"
Таким этот подросток и изображен на портрете…Владимир открыл бутылку сухого вина. Выпили за встречу, и начались взаимные расспросы. Они ведь расстались давно, и теперь им было о чем поговорить.
– Вот и я уволился в запас. Еду на родную Смоленщину, – закончил Волгин свой рассказ и снова посмотрел на картину. – Сознайся, Владимир Иванович, тут что-то есть и твое, пережитое. – Владимир улыбнулся:
– Говорят, во всех произведениях есть что-то автобиографичное.
– Вывернулся! Значит, не доверяешь? – с обидой сказал Волгин.
– Что ты, Аркаша! У нас никогда не было тайн друг от друга. Просто это очень сложно, и для меня самого не совсем ясно.
– "Сложно", "неясно"… Так думают все влюбленные. Должно быть, оттого, что о любви нельзя говорить шутя. И ты это очень хорошо выразил в картине.
В коридоре опять позвонили, и через минуту в комнату с шумом ворвалась ватага молодых художников. Владимир, знакомя Аркадия Николаевича с друзьями, давал им шутливые характеристики.
Первым был представлен высокий юноша с темной пышной шевелюрой, упитанным лицом и пухленькими, как у девушки, губами:
– Борис Юлин! Новая и самая, яркая звезда на нашем далеко не живописном небосклоне. – Юлин галантно раскланялся.
– Яша Канцель. Скульптор-работяга. Всем коллективом преклоняемся перед его трудолюбием и, разумеется, талантом.