Пользуясь скупым последним теплом, дышали в ночи жилистые крепкие листья подорожников, кустики лесной земляники, сложенные веером манжетки, мохнатые, в белых пятнышках медуницы, ломкие, полные белого сока одуванчики; они зелеными уйдут под снег, переждут зиму и вновь поднимутся к солнцу - травы будущей весны.
Без ветра, сама собой осыпалась, текла с ветвей подсохшая листва; с легким щелчком отрывался черешок, и под ним, в углублении, показывалась новая почка, еще плоская, туго спеленатая, но уже вдохнувшая первый глоток воздуха.
Неисчислимое, как звезды, множество семян расселялось в эти минуты по земле; набухая, семена ввинчивались в липкую сырую почву, опускались на вертящихся парашютиках, плыли по воде, летели, прилипнув к птичьим крыльям и лапкам, - и в каждом семени, даже крохотном, даже невидимом для глаза, были заключены целые поколения будущих живых существ.
- Объясните-ка мне, что это за бивак? - внезапно прозвучал в темноте голос.
Алешка со Степкой вздрогнули и обернулись. Освещенная снизу красным пламенем, стояла возле них седая полная женщина с портфелем. В ее выпуклых очках отражался огонь костра - в каждом стеклышке по пляшущему язычку.
- Антон Тимофеич! - крикнула женщина. - Подите сюда.
Из тьмы возникла вторая фигура - старик в брезентовой скрежещущей накидке. Под мышкой у старика торчало кнутовище.
- Полюбуйтесь, где они разложили костер! Рядом сено. Доски. Бревна. Вы что - ненормальные?
- Пассажиры, наверно, - сказал старик. - С пристани.
- Вы что, одни? Без взрослых? - спросила женщина, нацелив на Алешку пламенеющие очки.
- Одни, - робко отозвался Алешка и встал, как перед учительницей.
- Почему?
В другое время Алешка и не подумал бы отвечать ей. Уж если бы очень прицепилась, он бы произнес свой пароль - авось помогло бы. Но сегодня, после всех событий, после всех страхов, после этой ночевки под открытым небом, Алешка послушно ответил женщине, и фамилия отца не прозвучала в его ответе. Может, растерявшись, он забыл о ней, может, засомневался, известна ли женщине эта фамилия? Все-таки их занесло далеко от поселка, и тут могут не все знать отца; вот, например, не знает же цыганенок…
Алешка честно объяснил, как они сели не на тот буксир, как испугались и сошли в Бежицах, ничего не сказав капитану. Только про деньги и билеты Алешка умолчал.
- Значит, вы вдвоем с братом, - определила женщина. - А это кто спит?
- Это цыган, - сообщил Степа с почтением в голосе. - Он кочует. И завтра будет дальше кочевать.
- Он так сам отрекомендовался?
- Ага.
- Антон Тимофеич, взгляните-ка! - сказала женщина. - Как будто знакомый цыган, а?
Старик нагнулся и потыкал кнутовищем в резиновую кеду.
- Бухгалтерский Пашка?
- Ну конечно. Он самый.
- Ах, шантрапа, куда стреканул! - изумился старик. - Опять!
- Паша! - строго позвала женщина.
Цыганенок открыл глаза и вновь быстро зажмурился. Белые его кеды замерли, прижавшись поближе к телу.
- Паша!
- Ну, чего пристали? - тоненько заныл цыганенок, не открывая глаз. - Чего вам надо?
- Отец его по всей деревне разыскивает, мать на себе волосы рвет! - сердито начала женщина. - А он, видите ли…
- Никто там не рвет! - заныл цыганенок. - Я их предупреждал, что все равно убегу!
- Безобразник! Как не совестно!..
- Это им пускай будет совестно! - гневно сказал цыганенок и сел. - Всю мою жизнь заели!
Очки у женщины отчего-то затряслись, замигали.
- Антон Тимофеич, - кудахчущим голосом произнесла она, - отвезите их всех в деревню. Тут недалеко, я пешком доберусь. Цыгана сдайте на руки матери, а этих путешественников - ко мне домой. Завтра придумаем, как быть.
- Все равно не буду! - закричал Пашка угрожающе.
- Держите его крепче, Антон Тимофеич. А ты, юноша, сообщи-ка свой адрес. Я на пристани телеграмму отправлю, чтоб родные ваши с ума не сходили…
Алешка назвал городской адрес, женщина, наклонясь к огню, записала его на каком-то бланке с печатью и ушла, сверкнув на прощание очками.
- Ну, подымайся, кочевники! - недовольно сказал Антон Тимофеич.
"Тру-ру-ру… - бурчало в животе у лошади. - Тру-ру-ру…" Тарахтели колеса по невидимым камням, щелкали невидимые копыта, погромыхивала, как жестяная, накидка на плечах Антона Тимофеича. На белом полотне дороги виднелась только голова лошади с угольно-черными ушами; в такт размеренному топоту она качалась, качалась…
Повозка, в которую их посадил Антон Тимофеич, была диковинная, Алешка еще не встречал таких: над парою колес укреплен высокий кузов, сплетенный из прутьев, будто корзина. Вероятно, повозка была состроена для двоих, но теперь, когда в нее втиснулись четверо, приходилось опасаться: того и гляди кувырнешься за бортик. И все-таки хорошо было ехать, зная, что впереди ждет тебя человеческое жилье, тепло, ночлег…
- Из-за тебя, сопляка, - говорил Пашке Антон Тимофеич, - докторша пешком к больному пошла. Ты это сознаешь? И я лишний рейс делаю!
- Никто не просил! - огрызался Пашка.
- Взял моду из дому бегать…
- Все равно не буду среди баб жить!
- Бабой сваи заколачивают. А у тебя в семье - женщины. Слабый пол.
- Хэ! Вы не знаете, какой это слабый!
- То на стройки бегал… На Братскую ГЭС, что ли? То, понимаешь, кочевать направился… - Антон Тимофеич, громыхнув накидкой, ткнул Пашку под бок. - Я чую, откуда ветер подул. Цыгане к нам в колхоз вступили. Восемнадцать душ. Вот он и заразился новой модой… А того не понимает, что и цыган-то нынче перековался, сидячим стал.
- У цыган стольких баб нету! - закричал Пашка.
- Погоди, бабы тебе всыплют. Женщины то есть.
Посмеиваясь, Алешка слушал эти разговоры; внутреннее напряжение понемногу исчезало в нем, он успокаивался, после тревог и волнений наступало какое-то расслабленное полузабытье. От лошади, от накидки Антона Тимофеича пахло дегтем, навозом, кислой овчиной, вздымалась и опадала белая дорога, скрипел плетеный кузов, однообразно, размеренно пощелкивали копыта, плыли на обочинах мокрые кусты, - плыл туман, луна катилась над лесом, пронизывая редкие волокнистые облака и не отставая от повозки. Лишь иногда, минутами, как порыв холодного ветра, что-то тревожное возвращалось к Алешке - безотчетно, смутно, зыбко… Ему чудилось, что он забыл сделать сегодня какое-то важное, необходимое дело, что он опаздывает куда-то… Но слышался рядом голос Антона Тимофеича, дергалась повозка, голова Степы, сидевшего впереди, мягко толкалась Алешке в грудь - и вновь приятное забытье охватывало его. Он вздыхал, удобней устраивался на сиденье, бездумно смотрел, как течет под колеса мерцающая дорога, как мерно кланяется лошадиная голова с настороженными ушами - одно ухо вперед повернуто, другое - назад… "Тру-ру-ру! - бурчало у лошади в животе. - Тру-ру-ру!.." Степа спросил сонно: "Чего это она?" - "Кто?" - "Да лошадь-то…" Антон Тимофеич ответил: "Это в ней реакция происходит. К старости вроде ракеты действует…"
Алешка хотел рассмеяться, но тотчас забыл слова Антона Тимофеича, они словно бы проскользнули, растаяли…
Дорога вилась по склону холма, белые петли нанизывались одна на одну; холм поворачивался, голова лошади почему-то закачалась на фоне звезд, а луна, совсем побледневшая, вдруг очутилась внизу, возле дороги. "Наверное, озеро…" - подумалось Алешке; возникли справа низкие крыши с антеннами, забрехали собаки. "Все равно не буду!" - зазвучал над ухом Пашкин голос, и, очнувшись, стряхнув дремоту, Алешка сообразил, что они уже в Двориках.
Повозка остановилась где-то посередине деревни. Рядом, в ближайшей избе, была распахнута дверь; косой, клубящийся в сыром воздухе свет обрисовал ступеньки крыльца, края дороги и поникшие, дряблые кусты георгин в палисаднике. И сразу же свет замигал, перед крыльцом забегали.
- Ладно, я поутру с тобой займусь! - донесся женский голос. - Любка, слей ему воды умыться! Эка вывалялся!
- Не буду, чего пристали!.. - заныл Пашка.
- Вера, помоги Любке. Дарья, неси с погреба молоко, хлеба нарежь. Антон Тимофеич, этих двоих ребят оставляй тоже у меня. Незачем докторшу беспокоить. А у нас все одно кутерьма…
Громадная тень шагнула к повозке, где-то над Алешкой забелело пухлое, широкое женское лицо.
- Батюшки, один-то совсем малек!..
Женщина подхватила рукой сонного Степу, другой рукой крепко взяла за локоть Алешку и повела на крыльцо.
3
Степа проснулся и увидел над собой желтый бревенчатый потолок, по которому торопливой гармошкой струилась солнечная рябь. "Тук-тук! - падали с потолка сияющие капли. - Тук-тук!.." "Ж-живем, ж-живем!" - радовались водяные жуки, скользя по мелким волнам. За стеной закричал петух: "Кину в реку-у!" Степа привстал и огляделся.
Оказывается, он был в какой-то деревенской горнице. И это не солнечные капли падали - это стучали на стенке ходики, похожие на скворечник. И не водяные жуки скользили по волнам - ленивые осенние мухи жужжали на оконном стекле. А за окном не было речки, про которую кричал петух, - просто сноп солнечного света попадал в квадратное зеркало на буфете, отраженные лучи вприпрыжку бежали по потолку и соскакивали на большую русскую печь, - наверное, очень горячую, потому что лучи мгновенно пропадали, будто испарялись…
- Принцессы, завтракать! - прозвучало за дверью.
И Степа тотчас вспомнил, где он. Сейчас в горницу войдет королева - та самая, что вчера поила Степу молоком и укладывала спать. Дочери называют королеву "мама Дуся", у нее муж - колхозный бухгалтер, но это ничего не значит. Стоит взглянуть на нее, как сразу становится ясно, что она - королева.
Вот она входит в дверь. У кого еще может быть такой рост, такая голова в короне блестящих волос, такая величавая поступь? Кто, как не королева, разговаривает таким властным голосом? Кто бросает такие грозные взгляды?
- Надежда, Любка, Дарья, Вера! - зовет она, - Катерина с Тоней! Машенька! Что вас, оглашенных, не дозваться!..
И вот вплывают в горницу принцессы. Степа вчера не мог их сосчитать, он только увидел, как они все прелестны, как добры и ласковы.
Первой появляется принцесса Надежда - она самая старшая, она взрослая, она сама почти королева.
Второй входит принцесса Люба - ей, наверно, тоже много лет, около пятнадцати.
Третьей входит принцесса Вера - ровесница Алешки.
Четвертая и пятая принцессы, Катя и Дарья, впорхнули вместе, - они близнецы и, вероятно, учатся в одном классе.
Шестая принцесса, Тоня, первоклашка, бредет заплаканная: ее уже успели нынче поставить в угол.
А седьмая принцесса, Машенька, самая умная, самая добрая, самая красивая, слезает с печки, приговаривая:
- А Пашка опять зубы не чистил. Я знаю!..
Семь дочерей у королевы и восьмой сын Пашка.
Муж, колхозный бухгалтер, не очень годится в короли. Он лысый, в пенсне, и ревматические ноги его засунуты в шерстяные носки до колен. Но ведь известно, что среди королей редко попадаются приличные с виду фигуры.
- Брось читать газету! - говорит ему королева. - Пашка, иди зубы почисть.
- Да я чистил!.. - вскрикивает Пашка.
- Врет он, - заявляет принцесса Дарья. - Только щетку обмакнул. А порошок из коробки высыпал.
- В кино сегодня не пущу, - выносит приговор королева. - Так и знай.
- А чего я сделал?!
- Не лалыкай попусту. Иди чисть. А ты, Люба, проследи за ним.
По левую руку от себя королева сажает Алешку, по правую руку - Степу. Принцессы подвигают к себе тарелки и разбирают груду алюминиевых ложек, На столе - буханка хлеба, крынки с томленым молоком и закопченный, дымящийся чугун с обитым краешком.
- Опять картоха! - возмущается Пашка.
- А в Африке снег выпал, на западном берегу… - робко произносит король. - Даже автомобильное сообщение прервано. А в Америке цитрусовые померзли.
Королеву эти новости не волнуют. Ей хватает забот в своем королевстве.
- Я сегодня запоздаю, - говорит она. - Собрание на ферме. Ты, Люба, ужин сготовишь, Катя и Дарья поросенка покормят и куриц. Ты, Пашка, воды натаскай в кадку. Вере - корову доить.
- Не буду! - с набитым ртом кричит Пашка.
- Будешь. Любка, проследи.
- Что я, хуже всех?! Как воду таскать, дрова носить, так всегда Пашка! А одежду покупают одним бабам! Верке платье новое купили? Катьке с Дашкой купили? А мне чего? У меня все штаны в дырках!
- По заборам не лазай! - говорит принцесса Дарья наставительно.
- Не пойду в школу! - угрожает Пашка.
- Пойдешь. Как миленький… - Королева останавливает взор на старшей принцессе. - Надежда, а твой королевич сегодня заедет?
У старшей дочери, оказывается, уже есть королевич. Надежда смущается, опускает свою гордую голову и шепчет:
- Приедет…
- Дам ему порученье. Пускай, во-первых, вот этих братцев свезет в Озерки и на автобус устроит. - Королева кивает на Алешку со Степой. - Во-вторых, пусть Веру довезет до универмага, надо кое-чего купить.
- А с кем Машеньку оставим?
- Пусть тоже прокатится.
- Хорошо, мама Дуся, - послушно говорит принцесса Машенька, самая умная, самая добрая, самая красивая. И добавляет: - А Пашка два куска сахару стащил.
Нет, этот день начался хорошо; у Алешки с утра было прекрасное настроение. Его разбудил Пашка, этот разоблаченный цыганенок, зашептал: "Айда в озере искупнемся!.. Пока бабы не встали!" - и Алешка согласился, и правильно сделал, что согласился.
На озере лежал плотный туман (не на самой воде, а чуть выше; присев, можно было увидеть в щелку противоположный берег), а вода оказалась холодной до судорог. Но нельзя же было спасовать перед новым приятелем!
Алешка, зажмурясь, бухнулся в воду, закричал как ошпаренный, заколотил руками, а когда выскочил на берег, озноб мигом исчез и даже сделалось жарко. И как же славно стало дышать после купанья, как толчками заходила, заиграла в нем кровь, как напряглись в нем тогда мускулы! Захотелось побежать, помчаться по свинцовой, дымящейся от росы траве, чтоб посвистывало в ушах, чтоб секло ветром глаза…
А затем к озеру пришла Пашкина сестренка Вера. Вечером Алешка не видел ее, а может быть, просто не рассмотрел. Впрочем, нет же, нет, он и сейчас ее не рассмотрел как следует, весь облик ее так и остался расплывчатым, неясным; Алешка не ответил бы, какие у нее глаза, какие волосы, какого она роста… Все это было абсолютно неважным. Когда Вера пришла, Алешка сразу почувствовал перемену в окружающем, что-то неуловимо изменилось, изменилось и в нем, где-то внутри него, и он как будто вырос. Потому позже Алешка уже все время чувствовал ее присутствие. Она купаюсь где-то в стороне, домой шла позади Алешки, он даже не слышал ее шагов, а в груди колотилось: "Она здесь… она здесь!.." Ему не надо было смотреть на нее, он, радовался при одной мысли, что можно, если захочешь, обернуться и посмотреть; он не торопился заговаривать с ней, радуясь уже тому, что можно заговорить… Он не думал о том, что уедет через какой-нибудь час, что больше не встретит ее, что не успеет хорошенько с ней познакомиться; не было ни грусти, ни сожаления, была только радость, которую сам он не мог объяснить себе.
Алешка не знал еще, что это утро запомнится ему до мелочей: и туман, похожий на причесанную желтоватую овчину, и запах промокшей буреющей травы, и шипение озерной воды, набегавшей на темные, скользкие, будто намыленные, мостки, и стеклянный робкий перезвон синиц на березе, и листья, падавшие с этой березы, и своя беспричинная радость, восторженное ощущение силы, здоровья, чистоты…
Алешка не знал, что и эта девочка тринадцати лет, почти незнакомая, неузнанная, не исчезнет из памяти его, а, напротив, все чаще, все чаще будет вспоминаться, и облик ее, словно бы проясняясь, делаясь четче, станет восприниматься все более зримо… Будет в Алешкиной жизни любовь, и не одна, потому что вряд ли бывает у человека только одна любовь, но все равно даже про самую дорогую, самую сильную свою любовь Алешка не скажет, что она та, какой ему хотелось бы, а той, своей, единственной, какой хотелось бы, останется у него лишь вот эта полудетская, странная, необъяснимая, прекрасная в своей чистоте любовь.
Сколько раз Алешка в счастливые свои минуты, когда, казалось бы, все достигнуто и желать больше нечего, - сколько раз он еще вспомнит эту девочку и поймет, что нет же, нет - могло быть лучше, могло быть прекрасней, а вот не получилось, и он виноват в этом; сколько раз Алешка, разбираясь в поступках своих, почувствует стыд перед этой девочкой, только перед нею, а не перед кем-нибудь другим, кого он тоже способен судить; сколько раз в иные минуты, неудовлетворенный, мучающийся, он скажет себе: "Да ведь было же, было же у меня много хорошего!.." - и среди всего хорошего, что выпало ему в жизни, первым будет воспоминание о девочке, встреченной утром на озере…
Они шли к дому; он не видел Веру и не слышал ее шагов за спиной, а внутри стучало, билось: "Она здесь… она здесь…" Пашка жаловался на горькую свою судьбу, рассказывал, как притесняют его "бабы" - не дают свободно шагу ступить, сплошные нотации с утра и до вечера, поневоле из дому побежишь, а Алешка улыбался и говорил себе, что, в сущности, этот цыганенок - прекрасный парень; пусть он ругает сестер, но все равно видно, что он любит их, и сестры его тоже чудесные, милые девчонки. "Мама Дуся" встретила его у крыльца, посадила рядом с собой на ступеньку, с пристрастием начала расспрашивать: что, как, откуда, а он опять улыбался и думал, какая она славная, невзирая на грозный, командирский свой вид.
А сидя за столом (до чего же вкусна была рассыпчатая, блестящая на изломе картошка, ноздреватый хлеб с приставшей на корочке серой мукой, густое томленое молоко, текущее ленивой складчатой струйкой в стакан!), он ничуть не удивился, когда узнал, что Вера поедет вместе с ним в Озерки. Иначе не могло быть в это счастливое утро, удачу не надо было вымаливать, удача везде ждала Алешку сама…