А в этом "поживем - увидим", пожалуй, больше мудрости, самокритично подумал Басаргин. Здесь он прав. Что за привычка у нас, стариков: чуть где-нибудь посветлеет, мы верим в самое хорошее впереди. Мы всегда стремились сохранять в себе умение верить в скорое хорошее. Потому нас так много и обманывали в прошлом. Это от силы России. Мы с таким остервенением желаем счастья, тишины и равновесия всем на свете, что можем клюнуть на любой крючок… А эти парнишки не торопятся выдавать желаемое за достигнутое. Они предпочитают рассчитать…
Басаргин провожал приемного сына в городской шахматный клуб. Разыгрывался финал первенства среди перворазрядников. Игорь просил Басаргина проводить его, но не оставаться смотреть игру. Паренек волновался.
- Что решил с королевским гамбитом? - спросил Басаргин. - Таль и Фишер и те перестают его играть.
- Буду играть! - сказал Игорь решительно. - Мало хорошо подготовиться, надо обмануть и заблудить противника! Чухнович испугается, когда я пойду на гамбит, он решит, что я нашел что-то новое.
- А ты нашел новое?
- Нет, хотя я знаю, что там что-то есть… Главное - сбить с панталыку, ошарашить… Это - главное!
- Ты убежден, что хорошего игрока можно сбить с панталыку?
- Конечно! Любого! Ты знаешь, что придумали чешские спортсменки перед Токио? Они специально показывали на разминке черт-те какой акробатической сложности упражнения. И загнали других в тоску. А на соревнованиях работали нормальные упражнения. И побили всех! Надо хорошего тренера - это теперь самое главное! Нельзя забывать психологический фактор, дядя Павел!
- Гм, - произнес Басаргин.
Он, конечно, понимал, что психологический фактор забывать нельзя. Он от души хотел Игорьку победы. Но почему-то думал о том, что не следует в учебники истории и литературы для средней школы вставлять самое святое. Пусть в учебниках будет второстепенное. А святое для нации, государства пускай молодые люди узнают потом, погодя, сами. Когда захотят узнать. Вставляй в хрестоматию развесистую клюкву о нашей моральной победе в Порт-Артуре. Это будет хорошо. Но если юнцы узнают о женах декабристов из хрестоматии, это плохо. Юнцы не поверят в жен декабристов. И значит, проживут жизнь в чем-то безнадежно обворованные. Басаргин собирался написать об этом в "Литературную газету", но, конечно, не собрался.
- Ну, дядя Павел, пожелай мне победы! - сказал Игорь.
- Ни пуха ни пера, дорогой!
- Куда-нибудь пойдешь сейчас?
- Куплю газет, а потом поужинаю в столовой. Мама сегодня задерживается.
- Ну, привет! - Игорь махнул рукой и свернул на улицу Желябова. Паренек закончил школу с золотой медалью и поступил на матмех университета. Только университет не устраивал его, казался старомодным. Новое таилось в других вузах, скрытых за длинными мудреными названиями.
Басаргин купил в "Астории" газет и пошел в сквер напротив.
Он сел на скамейку в детском закутке сквера. Здесь они с братом сидели двадцать пять лет назад и виделись последний раз в жизни.
Все, как и четверть века назад. Ничто не изменилось. Мягкий ленинградский июнь и белые ночи. Покой над клумбами и газонами. Запах сирени. Благородная красота дворцов и собора. Красота, которая отлетает от старых камней, отделяется от стен и забирается прямо в души. И дети копались в песке, ползали по буму. А старушки пересаживались со скамейки на скамейку, куда солнце совершало по небесам очередной круг почета и передвигало тени.
Но тогда над мрачным зданием германского консульства привольно развевался флаг со свастикой. Подумать только, что до самого последнего часа приходилось везти в Германию чечевицу, кожу, сталь и хлеб! Хлеба больше всего. Им набивали рефрижераторные трюмы на товаропассажирах…
- Черт-те что! - сказал Басаргин вслух, и детишки посмотрели на него из ящика с песком.
Он вспомнил набережную в Гамбурге и толпу немцев, кидавших в их судно камни. И желтые звезды на евреях. И пленных французских и бельгийских солдат, голодных и страшных, которые разгружали судно. А наши матросы ходили со сжатыми кулаками и каменными скулами. И если был на свете самый несчастный человек, то это был помполит.
Басаргин вспомнил слезы кочегаров, когда помполит не дал им вмешаться в драку штурмовиков с американскими матросами в каком-то гамбургском кабаке. Басаргин сам готов был заплакать. Он никогда не ощущал себя таким русским и таким советским, как тогда. К их столику подвалила порядочная толпа пьяных штурмовиков, кричала "хайль!" и требовала ответа. Это было году в сороковом… Или сразу после путча?.. Помполит показал штурмовикам специальную справку о нейтральности. И те отвалили к соседнему столику. Там сидели американские матросы. Штурмовики опять заорали "хайль!"… Форма штурмовиков продавалась во всех магазинах Гамбурга. И стоила по-разному - в зависимости от качества материала. На этих была самая дорогая… Американский негр послушно встал, заорал "хайль", выкинул руку по всем правилам и попал прямо в рыло главному штурмовику. Началась большая драка. А самый несчастный человек в мире - помполит вышибал из кабака нейтральную команду. И на улице кочегары плакали от стыда…
В одном из последних писем брат писал, что не может сидеть в тылу, после того как услышал, что маленькая девочка поет: "Божья коровка, полети на небо, принеси нам хлеба!" А в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня сорок первого наши суда еще снимались на Гамбург, имея в трюмах тысячи тонн пшеницы. Черт-те что! Черт-те что!.. Брат плакал над книжками в детстве. Совсем невоенный человек… И Веточку очень любил. Она, верно, и не помнит дядю… Брат, конечно, понимал тогда, что война вот-вот начнется. Но у него была своя теория. А может быть, эта теория предназначалась для младшего брата. Старший боялся, что младший сорвется и наговорит где-нибудь лишнего. Старший больше всего хотел, чтобы младший держал язык за зубами. Он говорил, что в моменты великих социальных напряжений люди, усвоившие определенную точку зрения на события, исповедующие определенную идеологию, не всегда имеют возможность углубить эту точку зрения - они должны действовать сейчас, немедленно. В бою не до вопросов. В бою вопрос - чаще всего преступление. В бою выполняют приказы. Вопросы можно задавать во время передышки…
Через сквер прошла женщина, молодая и красивая.
Басаргин вздохнул. Когда идешь рядом с красивой женщиной, кажется, что несешь цветы, подумал он. Даже пусть ты стар… Но главное во все эпохи: сохранить хотя бы маленькую способность мыслить. Пускай неправильно, но самостоятельно… Это последние слова Петра. Если б хоть его могила осталась!
Павел Басаргин встал и пошел в столовую гостиницы "Ленинградская", бывшей "Англетер", той самой, где повесился Есенин. Здесь было шумно, пьяно и чадно, но это было лучше, привычнее, нежели липовая аристократичность дорогих ресторанов. Басаргин разрешил себе бутылку сухого вина.
Рабочий день закончился, и народ быстро прибывал. Басаргин выгадал, устроившись в углу, - к нему мог подсесть только один человек. Басаргин посасывал винцо и наблюдал соседей.
За столик Басаргина, не спрашивая разрешения, изящно опустился лысый бледный человек со стаканом портвейна и бутербродом с килькой.
- Вот вы, я вижу, интеллигентный человек, - сказал лысый. - А знаете ли вы, что Исаакиевский собор не один Монферран строил? Я, с вашего разрешения, его соавтор - Леонид Иванович, архитектор.
- Очень приятно, - сказал Басаргин. - Сколько вы сегодня приняли?
- Мало. И я не заговариваюсь. Я вижу, что вы человек интеллигентный… А я когда-то дружил с сыном Александра Бенуа, слышали про такого?
- Слышал.
- Он тоже архитектор… Он здание ГАИ в свое время обезобразил - лошадиные головы туда посадил. Видали?.. Вы собак любите?
- Да.
- А я обожаю, особенно немецких овчарок, хотя кобели среди них бывают глуповаты, а суки, с вашего разрешения, умнее нас с вами… Была у меня одна сука, да-с… Мое настроение с первого взгляда угадывала. Но был у меня однажды и фокстерьер, я его Соломоном назвал, потому что Сократ этому фоксу в подметки не годился. Не верите?.. Ваше здоровье!.. А вы чего?
- Передерну, - сказал Басаргин.
- Никогда не забуду своей подлости, - сказал архитектор, выпив и вытерев усы. - В день смерти Соломона я с ним гулять пошел. Да, а лифт не работал… И вот мы с ним на шестой этаж пехом прем, да-с. А признаков, так сказать, предсмертия у фокса не наблюдается никаких. Только смотрит он на меня странным, виноватым взглядом и на каждой ступеньке садится - не хочет идти… Да-с, я сержусь, его за поводок дергаю, отчитываю… Ну он соберется с силами, встанет и несколько ступенек так это, боком. И все смотрит, смотрит… - Архитектор достал платок и отер на глазах слезы. - Поднялись домой, перешагнул он порог и… помер. Скотина я, а не человек, с вашего разрешения, - закончил архитектор и выпил остатки вина. Он расстроился не на шутку. Басаргин вспомнил своего бульдога и тоже вздохнул.
- А лошадей я не люблю, - вдруг сказал архитектор и сильно стукнул кулаком по столу. - На вас когда-нибудь лошадь падала?
- Нет.
- Что вы тогда знаете про этих животных?
- А я и не говорю, что знаю… И не орите так громко.
- А на меня, с вашего разрешения, падала, - послушно перейдя на доверительный шепот, сказал архитектор. - Осенью сорок первого я был адъютантом комдива. И вот под Гатчиной наехал мой лошак на мину. Сделали мы полный сальто и падали в таком порядке - мой автомат, потом я спиной вниз, а на меня лошадь со всей сбруей. Хорошо, что дело на пахоте было, автомат под моей спиной вдавился, и я отделался сущими пустяками… Вы здесь во время блокады в госпитале лежали?
- Нет.
- Вы, я смотрю, счастливчик, - сказал архитектор. - Да-с, а после госпиталя меня сделали соавтором Монферрана. Я в подвалах собора специальные хранилища для ценностей и архивов сооружал, а вы мне не верите!.. Павильон метро на вокзальной площади знаете? По нашему проекту.
- Самый омерзительный павильон из всех, которые я видел, - сказал Басаргин. - Ваше здоровье!
- Вы думаете, я обижусь? И не подумаю, потому что вы правы! А почему правы? - опять перейдя на шепот, спросил архитектор. - Потому что, с вашего разрешения, у нас здесь другой соавтор был, не французишка Монферран, а само Время!
- Ясно, - послушно согласился Басаргин.
- Опять не верите? Вы кто по профессии?
- Моряк.
- И это, с вашего разрешения, чувствуется! Потому что моряки народ сероватый и туповатый, простите за откровенность…
- Доешьте кильку, - посоветовал Басаргин.
- Вы мне подозрительны, - четко разделяя слова, сказал архитектор. - Прощайте! - Встал и, сильно покачиваясь, вышел из зала.
- У вас не занято?
- Пожалуйста.
На место архитектора тут же приземлился большой, тучный человек. Он тяжко сопел.
- Ха, - сказал толстяк. - На пивко хватит, а что еще нашему брату надо?
- Естественно, - согласился Басаргин.
- Я бывший летчик морской авиации.
- Очень приятно, я имел отношение к флоту.
- Военному?
- Нет, никогда не был военным.
Он на самом деле никогда не был военным. Даже когда возил из Лос-Анджелеса во Владивосток тринитротолуол. Он вспомнил ноябрь сорок четвертого года и рейс со взрывчаткой в трюмах. Вспомнил камышовые циновки, которыми американцы занавесили судно, чтобы не было видно, какой груз грузят. Вспомнил тележки на резиновых колесах, бесшумное движение этих тележек с желтыми пакетами взрывчатки и довольно мрачное, обреченное ожидание выхода в море: два предыдущих судна взорвались в океане. Оба с тем же грузом. Оба на седьмой день после Лос-Анджелеса - в наиболее удаленной от берегов точке. И ясно было, что это диверсия, немецкие агенты подкидывают на погрузке мины с часовыми механизмами. И когда вышли в море, никто не мог спать, нюхали и слушали переборки, и чудилось тикание… На седьмой день разговаривать перестали в кают-компании, хотя котлеты жевали так, что за ушами трещало. На восьмые сутки повалились спать…
Оркестр заиграл нечто быстрое, сразу из-за столиков повскакивали пары. Начался твист. Раскоряченные женские тела и конвульсии мужчин - танец приговоренных к смерти. Застывшие на снегу в самых странных позах трупы - вот что напоминал этот танец Басаргину. Он знал, что это не так, что это танец молодых, спортивных, веселых тел. Но он не мог видеть твист, не мог…
- Мы навык воинов приобрели, терпенье и меткость глаз! - заорал ему в ухо летчик. - Уменье молчать, уменье хитрить, уменье смотреть в глаза!.. Читал Багрицкого?
- Не люблю твист, - сказал Басаргин. - Консерватор, отстаю от нового поколения.
Твист свирепел. Растопыренные ладони шатунами ходили от бедер к вискам танцоров. Басаргин чувствовал, как затягивает его нарастающий, сумасшедший ритм. Ритм ломал его душевное состояние, увлекал в иной мир, чуждый своей обнаженностью. Басаргин не привык и не мог привыкнуть к тому, чтобы понять призыв любви через доказательство физической готовности к ней. Он знал язык символов, намеков, иносказаний, а не то, что делают в твисте, соблазняя друг друга в открытую, соблазняя друг друга телом, ногами, руками. Он любил вальс.
- Скажи, - заорал Басаргин летчику, - скажи, зачем надо возвращаться к танцам дикарей?
- В дикарях больше правды, - ответил летчик. Он, сидя на стуле и поглядывая вокруг лихо зазывным взглядом, тоже поводил плечами и, наверное, казался себе молодым и безотказным, лихим мужчиной, а огромное брюхо колыхалось, наваливаясь на стол и отталкиваясь от стола. На столе колыхались в рюмках водка и сухое вино…
Наконец музыка смолкла. И Басаргину показалось, что он всплывает из долгого удушья к белой, просвеченной солнцем пене на поверхности воды. Всплывает с той судорогой торопливости, с которой рвутся к воздуху затянутые под воду вместе с кораблем моряки. У них нет никаких желаний, и никаких мечтаний, и никаких мыслей, кроме одной - всплыть, прорваться, удержать в груди прокисший, мертвенный остаток воздуха. И как долго нет этой просвеченной солнцем пены на волнах. Так уже светла, так легка вода, что можно, можно вздохнуть, не вздохнуть нельзя, потому что вокруг все еще вода, хотя и легкая, просвеченная светом солнца. И сколько моряков вздохнуло в этот последний миг, чтобы больше никогда не вздохнуть. Они вздохнули в двадцати сантиметрах от воздуха. Тяжелая и светлая вода наполнила их легкие. Вечная память им, кто не дотерпел одну-две секунды, кого обманула светлая прозрачность гребня волны.
- Всегда надо терпеть до конца, до самого конца. Понимаешь, о чем я? - сказал Басаргин летчику.
- Я - Герой Советского Союза, - сказал летчик. - Веришь?
Басаргин взглянул на него через дым сигареты. Пожилой повар из заштатной столовки. Сизое от водки лицо, брюхо, волосатая грудь, обтертый воротник рубашки, редкие волосы и маленькие глаза. И эти глаза смотрели трезвым, твердым, цепким и тяжелым взглядом. Басаргин дважды в жизни видел пистолетный ствол, направленный прямо ему в грудь. И знал, что глаза сильных людей умеют иногда быть похожими на пистолетный ствол. Больше того, он знал, что и его глаза несколько раз смотрели так на других людей. Может ожиреть тело, может ослабнуть, одрябнуть душа, но мужчина, совершивший однажды в жизни поступок смелый и длительный в своей смелости, навсегда сохранит в зрачках блеск и сталь, они пробьются сквозь муть старческой или пьяной роговицы. И этот блеск испугает труса и вызовет уважение смелого.
- Верю, - сказал Басаргин. Жирное тело обмякло, летчик тяжело уперся обоими локтями на стол.
- Был, - сказал он. - Был героем. Я, моряк, специалист по Маннергейму… Помнишь такого? Фон-барон… В финскую я летал его бомбить на день рождения. Бал в президентском дворце в Хельсинки. Пышность он любил. Офицерье специальный отпуск с фронта получало. Да… И маршал приказал кинуть генералу от нас подарок. Полетели… Ну, по капельке?
- За прошлое, - сказал Басаргин. - Сейчас они играть начнут…
- Пускай, - сказал летчик. - Пускай играют… Надо свою смену любить. - Он пьяно провел ладонью по лицу, стирая что-то прошлое, стараясь отрезветь при помощи этого жеста. - Короче, сбили нас. Ша - тишина! Падаем в залив. - Летчик перевернул руку ладонью вниз и спланировал ею к полу. - Короче, спасли нас… Ты думаешь, я не знал, что живым останусь? Я, браток, всегда на войне знал, что живым останусь. За что меня убивать? Таких, браток, убить нельзя, ты меня понимаешь? Я не хвастаюсь, корешок, ты на меня не сердишься за многословие? Как выпью, так все говорю и говорю… Не остановиться.
- Давай, мне приятно тебя слушать, потому что ты не врешь, - сказал Басаргин.
- В сорок четвертом меня сбили еще - над Кенигсбергской бухтой. Снаряд разорвался над машиной… Восемьдесят два ранения мелкими осколками - в лицо и башку, ясно? В глазах что? Ша - тишина! Кровищи в глазах полно, и ничего не видно… Посадил машину на ничейной земле. Как? Как посадил машину, если не видел ни хрена? Ты думаешь, скажу как? Не знаю, не помню. И всех нас вытащили нормально наши автоматчики… А мы в бухте эсминец потопили, понял? Эсминец! Мне Героя и подкинули. Госпиталь, ша - тишина, сам Джанелидзе пластику на роже наводил… Много заметно?
- Почти ничего, - сказал Басаргин. Он знал, что человек не лжет.
- Ты прости, моряк, я сегодня все пропил, что дочь выдала… Ты сто грамм поставишь?
- Да, если стоит добавлять.
- Ты меня воспитывать будешь?
- Нет.
- Возьми по сто.
- Хорошо.
- Ведь я когда-то морскую форму носил. Только любой китель для меня - пытка… У меня пенсия знаешь сколько? Сто девяносто. Ты, моряк, думаешь, я обижаюсь на что? Ничего подобного. Читал Суворова?
Басаргин наконец подозвал официантку, замотанную, злую, и заказал двести водки.
- Ну, - сказал Басаргин, - я слушаю тебя, летун. Досказывай. Я с тобой водки выпью, хотя мне и нельзя.
- Девятого мая война не кончилась, - трезво сказал летчик, как будто он официально докладывал. - Мы получили приказ продолжать боевые вылеты на перехват и уничтожение немецких кораблей и транспортов, уходящих через Балтику в порты нейтральной Швеции. При вылете десятого мая погибло четыре экипажа, мои друзья-товарищи, уже после войны, понял? Мы выпили за них и взлетели, чтобы мстить. И мы топили все, что было под нами на воде. Я угробил немецкий санитарный лайнер, убогих угробил. Попробуй там - разберись. Какими только флагами немцы не прикрывались, сам знаешь… Снизился до топов мачт и отцепил пару бомбочек. Топмачтовое бомбометание это называется. Бомба по воде рикошетирует - и прямехонько в ватерлинию, и - ша - тишина… Поволокли по начальству, потому что драка-то уже кончилась, то да се, "смотреть надо было", и так далее. Короче - сняли Героя.
Официантка швырнула на стол графинчик.
- Я знаю, у вас сегодня много работы, - возможно деликатнее сказал Басаргин. - Простите, что я не сразу заказал, но, пожалуйста, еще двести.
Она чертыхнулась и ушла.
- Молодец, моряк! Давай-ка прямо в фужеры лей, - попросил летчик. - Ненавижу эту гадость! Ну, за убогих! За невинно убиенных!
Они дружно выпили и закурили.