В нашем селе семья Чуксиных жила. Дети у них уже взрослые, полна изба молодежи, смех, песни, музыка - балалайка, гитара, гармошка. И сыновья и дочери петь и на музыке играть способные. На Амуре народ с достатком-то зажил по-новому, куда свободнее, чем в Забайкалье, ну и позволял себе не только тяжкий труд, но и веселье, отдых, песню. Так вот постигло и эту семью горе-злочастье! Чуксиниха-то сама вот как проказы боялась, брезгливая была! Забегут к ним ребятишки из подозримого дома - она их шуганет так, что они с крыльца сверзятся, бегут, полы за ними замоет, ручки дверные с мылом протрет, все выскребет. И первая в семье заболела! А за ней Феоктиста, дочь.
Феоктиста - молодая, веселая, красивая баба, певунья, золотая работница и выдумщица: найдет на нее веселый стих - весь дом, бывало, перевернет. Любил ее народ за лицо белое, за походку плавную, за ласковую, быструю, как зарница, улыбку, за нрав приветливый.
И вот пришли за ними с баркаса. Это ведь навек разлука: там, в колонии, и умирали больные - лечить эту болезнь никак не умели.
Чуксиниха волосы на себе рвет: от детей ее оторвали с кровью - ноги ей отказали служить, так ползком и ползла к баркасу.
Феоктиста платочек красный шелковый надела на голову, плачет и смеется, бедовая, мужу кричит: "Замуж там, в колонии, Дюнька, выйду! Только ты смотри не заболей, чтобы тебя, родимого, к нам не сплавили!"
Муж ее, Андрей, - она его Дюнькой звала, - бежит за ней, крестит ее следы мелкими-мелкими крестиками, руки ломает: "Феоктистушка! Феоктистушка!" Упал на берег, в гальку лицом, плачет, изводится: "Феоктиста! Жена!"
Махнула она с баркаса красным платком: "Навек прощай, Дюнька!" - и обняла мать, голову у нее на груди спрятала. И ушел баркас вниз по Амуру.
Народ стоял на берегу, пока не стали слышны плач и стоны. Андрей в ту же ночь куда-то провалился-сгинул. Всю тайгу ближнюю люди обыскали. Аукали, звали: "Дюнька! Дюнька!" Через три дня нашли его за огородами - повесился мужик.
И такие случаи, Сергей Петрович, бывали, что совершенно здоровых людей по злобе, наговору хватали полицейские и в колонию запирали на веки вечные…
Разболталась я, а ты и рад, Силаша? - спохватывалась Палага, хлопая себя по тучным бедрам. - Рад-радешенек? Нет остановить… Кручу языком, как ветряная мельница крыльями. Кашу из буды варить надо, а когда она упреет? Николка заждался мать… Побегу. До свидания, люди добрые…
Она грузно шагает к выходу.
Лесников покорно помалкивает, не отвечает на ее упреки. Палага, Палага, растревожила отзывчивое на беду Силашино доброе сердце. И здесь, на вольном Амуре, простому люду правды нет! До самой глухомани дотянется и обидит чиновник.
Потускнела, замкнулась и Алена: сестра ее Феоктиста в красном платочке рыдает на груди у несчастной матери…
Пройдет несколько дней, - глядишь, опять собрались сельские побратимы у Смирновых. Сергей Петрович задумал писать групповой портрет "святой троицы" и вечерами делал множество карандашных набросков Алены, Василя, Силантия. Искал. Находил. Отбрасывал и опять искал.
Лесников уже нетерпеливо поглядывал на Палагу, ждал ее рассказа.
- Ну а как дальше-то шли дела, Палагея Ивановна?
Пелагею Ивановну хлебом не корми - дай поговорить о родном Амуре.
Она оправляет широченную синюю юбку, сшитую из вековечной китайской дабы, запускает руку в глубокий карман и черпает из него самосад, набивает трубку, с наслаждением затягивается, отдыхает: набегалась за день - волка ноги кормят…
- Дальше большие перемены пошли, - начинает она, - понаехали шустрые купцы-капиталисты, промышленники. Кому же нет охоты грести богатства?
Скоро гудом загудел Амур! Ожила река: запыхтели пароходы, помчались катера, поплыли баржи и баркасы - везли муку, железо, мануфактуру, увозили на обратном пути тысячи бочек с жирной кетой, мешки с мехами драгоценными.
- Да разве Амур вычерпаешь? - ввязался в разговор вошедший в кухню Лебедев. - Сколько добра скрыто - и не счесть! Амур еще себя покажет, если за него хозяйскими, работными руками взяться. Эх! Дорваться бы поскорее до добрых дел! Не узнали бы в самой скорости нашего края. Для себя старались бы, не для дяди… Пети. Ну а как дальше-то дело шло, Пелагея Ивановна?
- Дальше опять к началу подошли. В низовьях Амура золотые прииски пооткрывали, кутерьма пошла: кто за золотишком ударился - водка, море разливанное. Летом на пароходах веселье, разгул, а зимой ямщицкие тройки мчатся: господа золотопромышленники дела вершат.
Мужики покрепче, посмекалистее тоже не теряются: выгодные подряды на зиму берут - ямщиков держат, почту по льду Амура гонят от села к селу; другие за большую деньгу договариваются с пароходством - дрова поставлять на берег для проходящих пароходов; третьи гиляков спаивают-губят - пушнину скупают. И все норовят не своими руками добыть, а простой трудовой народ запрягают. Так его зажали - ни охнуть, ни вздохнуть.
С легкого и быстрого богатства дома стали строить на городской манер: в три-четыре комнаты, полы, а у иных и стены крашеные. Беднота так и осталась в плохоньких избах, в нужде - из рук богатеев выглядывать.
Откуда ни возьмись тучей, как мошкара перед дождем, наплодились начальники, генерал-губернаторы, приставы, полицейские, старосты, и опять пошли налоги, сил нет терпеть! И на Амуре пришел народ к началу - бедноте и поборам!..
Глава одиннадцатая
- Война! Германец напал на Россию!
Взвихрились, понеслись лихорадочные дни, как несется перекати-поле, гонимое бурей по степной шири.
В Темную речку на конях со звонкими бубенцами примчались начальники из волости. Призывно, распаляясь сам и распаляя собравшийся народ, кричал на сходе староста с бляхой на груди, ударяя себя в гулкую, как пустая сорокаведерная бочка, грудь:
- За батюшку царя русского! За царицу-матушку животов не пожалеем!
Писарь торопливо писал в большую толстую книжищу фамилии добровольцев. А там призыв, и посыпались мужики и парни из села, как картошка из рваного мешка.
Село пьяно и надрывно плакало, бурлило. Гармонисты в прощальной тоске разбивали о причал гармони. Избы давились звоном разбиваемых стекол. Истошно ревели бабы и ребятишки.
Мобилизованные мужики и парни с огромными мешками за плечами, с самодельными сундучишками в руках остервенело лезли на казенный катер, отправлявшийся в Хабаровск.
Припечалился гармонист, терзая гармошкино сердце:
Скоро, скоро нас угонят
На позицу воевать,
Скоро, скоро похоронят,
Будут бабы горевать…
Одинокая заброшенная девка орала ему в ответ:
Кто солдатиков не любит,
А я стала бы любить:
Образованные люди,
Знают, что поговорить!
В плачущей, гомонящей толпе провожающих стояла и Алена Смирнова. Не могла усидеть дома, когда тосковало и печалилось все село, да и хотела пожелать всего доброго верному другу Семену Костину. Вот он стоит на палубе пригорюнившись. Глаз не сводят с него Марфа и Никанор. Ни жива ни мертва, еле стоит на ногах Варвара. Чем им может помочь Алена? Может, в последний раз видят они дорогого им человека. Словом тут не поможешь. И, против своей воли, она чувствует себя счастливой. Отца, хотя был он еще по годам призывного возраста, спасли от военной службы застарелый ревматизм и грыжа в паху. Не взяли в армию и Василя: врачи признали, что слаб здоровьем. "Батюшки-светы! Счастье-то какое, что моих не тронули!"
Семен повел было чистую, раздумчивую мелодию:
…Жарко сиять
Будут звезды золотые,
Во всю ночь блистать
Будет тополек сребристый…
И резко оборвал пение, размахнулся, бросил гармонь на берег.
- Жди, Варвара!
- Ох! Буду, буду ждать, Сема! Семушка!..
Рыдали, обмирали бабы.
- Кормилец ты наш!
- Сыночек!
Под стон и плач жен, матерей, сестер, детей катер медленно отошел от пристани и, набирая ход, стал спускаться к Хабаровску.
Темнореченцев ударила как обухом по голове тяжелая новость: забрили голову единственному сыну бабы Палаги.
- Не по закону! Пиши протест, Палага!
- Самому генералу-губернатору пиши!
Бросилась Палага в Хабаровск искать правду; кидали ее, как мяч, от одного чинодрала к другому; мычат они все что-то невнятное, мычат, а не телятся. Одно ясно - закон не для всех писан! За бабой Палагой грехи вольнодумные, вот и нашли способ отомстить неуемной бунтарке те, кто держал ее под неусыпным надзором. Не простили ей ни Иннокентия, ни креста, ни заступы хабаровских женщин - матерей ссыльных политических студентов, ни листовок!
Недреманное око следило за своей жертвой. Без тяжелой руки генерал-губернатора тут, конечно, не обошлось: пойди, крестьянка-поденщица, повивальная бабка, посудись с ним, потопай старыми, отечными ногами по канцеляриям, погляди на бездушных, отменно вежливых, подтянутых господ, на их брезгливые лица: "Вот еще привязалась, старая карга!" - послушай их каменные голоса:
- Ничего нового, к сожалению, сообщить не могу. Вернуть его из действующей армии невозможно.
- Невозможно!!
- Невозможно!!!
Опять, как после гибели Иннокентия, преследовало ее слово:
- Невозможно!
Каменные сердца. Каменные люди, а взгляда испепеляющих глаз Палаги не выносили: отворачивались, елозили на сиденьях, вбирали в плечи голову, покорно выносили проклятия матери.
- Убийцы проклятые! Нарочно сынка моего без обучения, без подготовки на передовые позиции сплавили, на пушечное мясо… Будет суд! Достигнут и вас наши муки. Убийцы!..
Умерла неизменная защитница бабы Палаги, незабвенная Наталья Владимировна Лебедева, а Марья Ивановна Яницына и рада бы помочь, да сама малограмотна. С десяток негодующих заявлений написал Сергей Петрович - и от своего имени, и от имени Палаги, - но будто воды в рот набрали власти, не пришло ни одного ответа. Война. Неразбериха. Все спишется.
- Да, конечно, самая дикая расправа, - подтвердил подозрения Аксеновой Сергей Петрович. - Крепко вы насолили им, вот и мстят…
В самом центре Темной речки стоял громоздкий, нелепый дом братьев Жевайкиных. В нем по старому обычаю - не отделяясь от отца и матери - жили-поживали шесть братьев с женами и превеликим множеством ребятишек. С приростом семейства дружные братья лепили и лепили к старому, вековечному отцовскому дому новые комнатушки, и с каждой пристройкой дом становился все более нескладным и громоздким.
Жевайкинский дом умело вели старики: взрослые работали, женщины по очереди наводили порядок в больших хоромах; под приглядом свекрови снохи каждый вечер заводили в большой деревянной бадье тесто - пудовый мешок муки шел на одну квашню!
В доме всегда людно, шумно: тут и смех и драка - грех, не без этого, - ребятня, мелюзга! - и песня, и балалайка, и серьезный разговор. За сто шагов слышно "жевайкинский дом"!
Всех шестерых братьев Жевайкиных подмело на фронтах прицельное помело безжалостной старухи смерти. Похоронная приходила за похоронной. Отливали водой обмершую мать, жены выли, оплакивали касатиков. Шесть неутешных вдовиц впряглись в тот воз, что играючи везли их мужья, - да разве баба ровня мужику?
В недавно еще сытом и справном доме - частенько в нем попахивало жареным пирожком, а осенью и запеченным в русской печи поросенком - появилась нужда, заглянул и голод. И, как водится, за сестрицей нуждой без спроса и стеснения заскочила бесцеремонная, оголтелая сестрица свара, и в дотоле мирном доме стали вспыхивать ссоры, и все закипело, как в разворошенном муравейнике.
Не ждал Лебедев, но и его призвали в армию. Три месяца муштровали на плацу перед казармами на Артиллерийской горе. Перед отъездом на фронт он побывку провел в Темной речке: прощался с народом, учениками.
Девки втайне ахали: и как это они просмотрели такого ладного? Новоиспеченный солдат в аккуратно пригнанной амуниции был широкоплеч, подтянут, ловок, по-хорошему оживлен.
- Сергей-то Петрович будто в живой воде искупался. Орел! Нешто радуется, что на фронт гонят? - дивились темнореченцы.
В избенке Лесникова собрались доверенные, близкие учителю люди - Лесников, Смирновы, бабка Палага. Поговорил с ними Лебедев по душам.
Силантий не мог усидеть на месте, обрадованный встречей с другом.
- Орел! Орел! - возбужденно говорил он. - Вижу, ожил ты, Петрович. Ай новости есть хорошие? С чего бы, кажись, и радоваться? В какую ненасытную мясорубку народ сыпят и сыпят! Скоро, поди, всех мужиков в России изведут… В Хабаровске встречался со своими-то?
- Встречался. Товарищи ведут работу, хотя и многократно усилена слежка и расправа быстрая - военное время все списывает… Развал и брожение в России приняли небывалый размах. Россия кипит и негодует: мобилизовано двадцать миллионов рабочих и крестьян, они прескверно вооружены - не хватает ни винтовок, ни снарядов. Солдаты в окопах голодают, снабжение отвратительное, грязь, вши. Естественно, что солдаты задают вопрос: "А за что мы, собственно, воюем и льем кровь?"
Беседа затянулась за полночь: тема ее была злободневна. Учитель рассказал своим друзьям о неутомимой борьбе Ленина и ЦК партии с "оборонцами", с Плехановым, который обвинил большевиков в "пораженчестве". Василь не понял: почему же Ленин зовет к поражению, почему он против обороны?
- А как же не обороняться, Сергей Петрович? - спросил он и добавил: - Я так считаю, что только предатель и враг может желать России поражения…
Лебедев обстоятельно познакомил всех со взглядами Ленина на войну, объяснил, что призывы к "обороне", "самозащите", обращения к пролетариату встать на защиту родины были, по сути своей, призывами шовинистов.
Война! Война! Она сидела у каждого из них в печенках и селезенках; они болели и тревожились за судьбу родины, ввергнутой в пучину смертоносных событий, принесших небывалые лишения, разруху, хаос и смятение. "Россия! Россия-матушка! Что тебя ждет?" - занозой в сердце сидел этот вопрос.
Лебедев доверительно познакомил присутствующих со статьей, опубликованной в заграничной русской газете "Социал-демократ": близки дни, когда свершится социалистическая революция в России и перед пролетариатом страны встанет неотложный вопрос о захвате власти. Радостно возбужденный, Лесников воскликнул:
- Да неужто и мы сподобимся новой жизни? - И тут же спохватился: еще гвоздила его мысль о войне: - Вот вы говорите, Сергей Петрович, что, отстаивая мир, надо одновременно ратовать за революцию: "Долой войну, да здравствует революция!" А как же вы? Едете на фронт, и, значит, дело у вас разойдется со словом?
- Нет, Силантий Никодимович, не разойдется, - твердо сказал Лебедев. - Я не принадлежу себе и выполняю волю партии…
Лесников с виноватым видом приложил руку к груди.
- Прости, друг Сергей Петрович! Ляпнул так, не подумавши. Не бывало такого, чтобы у вас дело расходилось со словом… - И подумал: "Орел. Мужик-кремень!"
Через два года ссыльный поселенец Сергей Лебедев вновь появился в Темной речке, бравый, бывалый солдат, близко понюхавший пороху.
- Сцапали меня по доносу, - говорил товарищам Сергей Петрович, - кто-то сообщил в жандармерию, что я разлагаю солдат, веду пораженческие беседы, распространяю возмутительные листовки. Обыск. Перерыли вещевой мешок - больше-то у меня с собой ничего не было, - ничего не нашли. Солдаты - как один: "Никаких разговоров не вел. Знать не знаем, ведать не ведаем". Офицерня - как один: "Смутьян. Заводила. Позор полка. Уберите!" Состряпали дельце. К счастью, не подвели под военно-полевой суд, а то могли и расстрелять под сурдинку: "Война все спишет".
Забедовало в войну село Темная речка; с убылью мужиков подкосились у многих хозяйства, люди подголадывать стали.
Лесников еще затемно на лодке на середину Уссури отправлялся, ставил переметы. Его рыбой не только родная семья держалась, но и соседям часто перепадало - то солдатку Новоселову, оскудевшую разумом Настёнку, снабдит, то нанижет на бечевку рыбу покрупнее - сазана, сома, толстолобика или штук пятнадцать касаток - и волокет Марье Порфирьевне - сыновья ее охочи были с ним ездить на перемет. Жевайкинским бабам тоже подбрасывал из своего улова. И неожиданно услышал давнишнее свое прозвище из уст вещей старухи Палаги, когда уходил от нее, оставив на столе небольшого, в длину стола, осетрика:
- Силантий Доброе Сердце…
Война - кому горе, а кому достаток и прибыль. Сноровистый человек и в войну не пропадет. В годы первой мировой войны во всю ширь разгулялся-развернулся дядя Петя. В армию его не взяли, хотя он был еще не в старых годах и в солдаты вполне годился. Больной? Больнее больного! Около тяжелых, набитых до краев золотом карманов в паху своевременно выросла у него грыжа. "Какой он вояка?" - решили врачи-мздоимцы и, утоляя боль пациента, облегчили его бездонные карманы. При такой опасной хворости тяжесть - первейший враг.
Да разве дядю Петю так, запросто, выкачаешь? Как на свежих дрожжах поднялся он на военных подрядах: рыбу, дрова, лес, меха, кожу поставлял он казне. Деньгу уже не простой лопатой греб, а ковшовой.
На все руки мастер, ничем не гребовал: за гроши скупал залежавшееся на складах старье и гниль, а потом втридорога подсовывал для армейской нужды и множил копейки на сотни и тысячи, не тревожили его ни страх, ни совесть.
- Хо-хо! Родненькие вы мои, чево это мне в моем отечестве стесняться? Разве я один? Завсегда надежные, преданные люди найдутся, - напевал он, - завсегда упредят, ежели, не дай ты бог, что попритчится… Так уж ведется у нас на Руси святой испокон века, что алтынного вора вешают, а полтинного чествуют!
Пользовался хват-человек трудным временем: носился по Хабаровску, Владивостоку, Благовещенску, Николаевску-на-Амуре, как сорвавшийся ветер, - все подметал под метелочку. Подсмеивался лукаво над неудачником, поучал снисходительно:
- С меня пример бери. Помни, как святую заповедь: где муха застрянет, там шмель пробьется. Да пошевеливайся попроворнее, не бойся устали. Ленивый человек и сидеть устает, у него и масло не вспыхнет, а у шустрого даже снег загорится. На всякую выучку-выволочку иди, не гнушайся, не бойся; помни - опыт и разум наживаются не разом…
Всех темнореченцев опутал дядя Петя, все у него в долгу как в шелку. Не стареет. Не болеет. Все с припевочкой, с шуточкой-прибауточкой, бороду по ветру распушив, по селу вприпрыжку бегает. В открытую дует, никого не боится.
- Стар гриб, да корень свеж. Человек не телом силен, а умом: силач-то одного, ну, в лучшем случае пяток с ног собьет, а умник сотни победит и синяка не получит. Не нами, а еще дедами заведено, что на правде без кривды далеко не уедешь: либо затянешься, либо надорвешься…
Все умел пользовать веселый человек, остатки совести у него под сапогом лакированным задохлись!
Стелется, бывало, перед темнореченцами, улещивает сладкопевец:
- Нет у меня фамилии, нет у меня отчества, народный я, общественный. Для мира живу, от себя, от семьи последнее оторву, ежели обществу потребуется…
- Ох, дядя Петя, что-то ты больно в святые просишься! - подтрунивал над хозяином Силантий Лесников. - А вспомни-ка лики всех святых. Кажись, рыжих среди них не было? Испокон веков известно: рыжие - самые бесстыжие…