Я не успел отреагировать на угрозу, потому что он тут же сменил тему. Я слушал его интеллигентное дребезжание и жалел его, такого сильного, интересного человека, вынужденного ломать комедию; и себя жалел, за то, что должен его слушать и хлестать без времени коньяк. Я чокался с Николаем Петровичем и видел, любая женщина, даже если не полюбит, будет счастлива связать с ним свою судьбу. Он был из тех, которых мало. Что же такое случилось с Натальей Олеговной? Почему не хочет она с ним быть? Неужели потому только, что силен над женским естеством гнусный закон "с глаз долой - из сердца вон"? Но сейчас–то он здесь, на глазах, дома. Красивый и обаятельный, умеющий раздавить врага насмерть могучими руками. И не она ли сказала утром: "Не хочу!"
Я посоветовал ей: "Стирай ему, спи с ним!" - а она ответила с угрюмой тоской: "Не хочу!" Чего же ты ищешь, Натальюшка, во мне? Я никак не лучше Николая Петровича.
Николай Петрович покинул меня с миром. Руки он не подал, но откланялся вежливо. На прощанье глянул - как ножом пырнул. Наверное, посетовал напоследок, что волею судеб мы поставлены в культурные отношения и он не может попросту звездануть меня кулачищем по башке.
Все–таки он приходил меня пугануть. Не иначе. Пугануть и оглядеться, прикинуть - велика ли опасность.
Поздно вечером позвонила Наташа.
- Он уедет через три дня.
- Кто - он?
- Муж, кто же еще.
- А сейчас он где?
- В ванной.
- Готовится, значит, ко сну. Ты–то почему медлишь? Быстрее в постель!
- Хочешь, я сейчас к тебе приду?
- Чего ты от меня ждешь, Натали? Чтобы я на тебе женился?
Там, через три дома - молчание и глубокое дыхание. Там переживают мой цинизм. Наконец:
- Нет, Витя. Не хочу.
- Ну и ныряй поскорее в супружескую постельку.
- Я завтра позвоню. Спокойной ночи.
Все, отбой. Назавтра она не позвонила. И ни назавтра, и ни послезавтра, и никогда. Что такое? Уже все сроки миновали, уже Наташин супруг, мой друг и собутыльник Николай Петрович, должно быть, в Ташкенте, а ее все нет. Ни слуху ни духу.
Тогда я начал сам названивать, и каждый прокрут телефонного диска перерубал во мне какие–то держательные нити. Сел я за аппарат бодрый и самоуверенный, с пренебрежительной миной, а через час названивания движения мои уже напоминали судороги тряпичного кукольного паяца. Я с трудом попадал тряпичным пальцем в дырочки диска и несколько раз набрал чужой номер, в квартиру к нервному нерусскому человеку. Этот человек каждый раз взрывался, изощренно ругал меня и грозился вызвать почему–то патруль; южный акцент придавал его угрозам дьявольскую убедительность. Невольно я стал оглядываться на входную дверь, с усилием вращая своей тряпичной шеей. Я думал: только бы дозвониться, только бы дозвониться. Дозвонился в конце концов.
- Ты где шляешься, Натали? Почему тебя дома нету?
- На вызовах была. - Голос еле слышно донесся из потустороннего мрака, и я испугался. Я так испугался, что мое размягченное тряпичное тело чуть не расползлось в бесформенную кучу.
- Наташа, милая, что с тобой?!
- Ничего.
- Ты не больна?
- Нет, но очень устала. Не звони мне сегодня, Витя. Пожалуйста.
Мрак, клубок мрака пополз оттуда по проводу, и я ясно увидел: из трубки вытекла струйка серого едкого дыма и устремилась к форточке.
- Натали, ты что придумала?! Ты что придумала? Давай объясни!
Наташа ответила бесцветным тоном:
- Я думаю, нам лучше расстаться. Правда лучше, Витя.
- Ах так! Давай! Давай расстанемся. Думаешь, буду умолять? Жди, как же. Сиди и жди у телефона. Сейчас приползу на брюхе. Только переоденусь. Жди!
Швырнул трубку на рычаг, но силы у меня осталось мало, и телефон даже не вздрогнул. Через минуту я опять набирал ее номер. Глухо. Она его отключила. Это я ее научил отключать телефон. Раньше никогда такого не было. Ладно.
В любви все одинаково юны.
Накинув плащ на пижамную куртку, я выскочил из дома. В ее окне горел свет. Я поднялся и позвонил - ни звука. Позвонил еще и еще, потом постучал, я ведь знал, что она дома. "Наташа! - позвал я негромко, соблюдая все же приличия. - Открой, не сиди, как мышь!" Ни звука. Я нажал звонок и не отпускал минуты две. Молчок.
"Может быть, она ушла, спустилась на втором лифте, пока я подымался, мелькнула у меня утешительная догадка. - Невероятно, чтобы она была дома и не открыла. Вот так просто взяла и не открыла".
Саданув напоследок в дверь кулаком, я вернулся на улицу, взглянул на ее окна. Свет был потушен.
Дома я сел в кресло и погрузился в прострацию.
Только время от времени механически набирал ее номер. Так я и ночь провел: лежал, иногда вставал и пил на кухне воду. Проглотил две таблетки димедрола - не помогло.
К утру у меня заныло левое плечо, боль постепенно опустилась в руку и пальцы онемели. Я высосал лепешку валидола. С таким же успехом мог съесть весь тюбик.
Тщетно молил я о помощи разум, так часто выручавший меня в житейских передрягах. Это мучительное размягчение воли было ему незнакомо и неподвластно. Мой мозг отключился там, на площадке перед ее дверью, и теперь меланхолически наблюдал за мной со стороны. С чем сравнить эту пытку? Пожалуй, нечто похожее я испытал после наркотического укола перед операцией, когда еще не уснул, но не в силах был пошевелиться, даже слова не мог сказать.
Если бы Наталья вдруг вошла сейчас в квартиру, у меня не хватило бы сил ни обнять, ни ударить ее.
Благодарю тебя, милая, и за это, хотя я чуть не сдох в ту ночь.
К утру отдохнувший самостоятельно мозг подсказал мне спасительную версию происходящего. "Она сумасшедшая, - подумал я с облегчением. - И живет по своим законам, вне обычной логики. Отсюда ее внешнее постоянное хладнокровие, создающее видимость неуязвимой брони. Это не хладнокровие вовсе, а самопогружение сумасшедшей. Она не хочет меня погубить, нет, может быть, даже по–прежнему любит, и не ведает, что творит. У нее приступ шизофрении. Она не знает, что необходима мне. Не знает - поэтому и не открыла, и не звонит, и холодна. Я ведь тоже не отвечал на ее звонки. Наташа - маленькая обезьянка - подражает мне, и только. Я сам во всем виноват, из кожи лез, чтобы ее подчинить себе, выдавить из нее непокорство, превратить в рабу - по привычке, по привычке, а она ничего этого не понимает, потому что живет по своим законам. Ее бедный умишко бьется в тисках безумия, как галчонок в клетке. Птички все на веточке, лишь я, бедняжка, в клеточке. При этом она лечит людей, растит дочку Леночку, мужественно пытается быть, как все, - здравомыслящей и счастливой".
На службу я не пошел, позвонил Владлену Осиповичу и наврал, что нагрянули родственники из Саратова. Перегудов, кстати, любит отпускать подчиненных на день–два своей властью, это дает ему ощущение реального превосходства.
Был четверг, нечетное число - у Наташи утренний прием. Побрившись и приняв душ, я побрел в поликлинику. У ее кабинета три человека - я занял очередь, сел. Надо бы поймать момент, когда она останется одна, когда медсестра отлучится. Иначе что же.
Я ждал. На сердце было тихо и пусто. Март шуршал в окна поликлиники первой капелью. Ранняя весна в этом году.
Сестра выходила и возвращалась, бросая быстрые взгляды на сидящих. Когда она выскочила в очередной раз с кипой медицинских карточек, я догнал ее в коридоре:
- Девушка, передайте, пожалуйста, Наталье Олеговне, ее муж ждет.
- Хорошо, - не удивилась, бровью не повела.
Наташа вышла из кабинета, заметила меня, свернула по коридору направо, торопясь и не оглядываясь.
Все во мне перевернулось от радости. Как это я жил прежде без нее?
У кабинета главного врача - предбанник, стоят стулья у стен и огромный пыльный фикус под окном.
Около фикуса мы и встретились.
Матовый овал бледного лица, речное течение взгляда, мальчишеская улыбка, на груди болтается фонендоскоп - как я мог жить без нее?
- Натали, ты сумасшедшая. Я тебе зто прямо говорю, как специалист.
- С сумасшедшими обращаются бережно, - металлический голос с привкусом лесных шорохов.
- Я буду бережно. Талка, неужели ты не видишь, как мне плохо?
- Витя, я на работе. Поговорим после… А ты почему прогуливаешь?
Я потянулся и чмокнул ее в щеку, уловив запах лекарств. Засмеялась, моргает, словно ничего у нас и не случилось. Каждое ее моргание люблю. Пьяный я стоял возле фикуса, шальной, молодой, совсем на свете не погулявший. Ни дня.
- Тала, ты не будешь больше меня бросать?
- Ну, не буду. Я пойду, Витенька, ждут.
- Скажи что–нибудь обнадеживающее.
- Я люблю тебя, прямо беда. Ой! - целоваться не решилась, удрала к своим больным.
Когда я вышел на улицу, март плясал во мне. Долго мы живем, а вспомнить, честно говоря, почти нечего. Так - обрывки какие–то, любопытные случаи. И еще такие вот минуты, если они у кого бывали, - как огненные столпы за спиной…
О многом хотел бы я поговорить с Натальей Олеговной, порассуждать, поделиться наблюдениями, да все как–то не выходило. Видимо, время не пришло для отвлеченных разговоров. Некогда было.
Я хотел ей себя открыть, свой взгляд на вещи, на мир, так и тянуло меня вывернуться наизнанку, - и это стало вроде навязчивой идеи. Я чувствовал, что могу не успеть, а потом и случая не представится. О себе говорить с любимым существом - великое наслаждение, так долго я молчал, все годы, как мама умерла.
Пробовал я, но то ли одичал в одиночестве, то ли глупел слишком в ее обществе - получалась чушь, позерство, обычное вранье, от которого на зубах оставался тошнотворный привкус жженой тряпки. В глубине души я подозревал, что уже никогда не сумею быть искренним: что–то сломалось, оборвалось, - не ее и не моя тут вина. Существовала некая стена, которую я сам многие годы упорно возводил, кирпичик за кирпичиком, лишь бы оградить ею хрустальное собственное "я", слишком хрупкое, чтобы подвергать его опасности соприкосновения с грубым внешним миром. Так Кощей прятал свою душу в яйце, яйцо в голубе, а голубя в кованом ящике на высоком дереве на краю света. Прочная получилась у меня стена, на совесть потрудился, не только посторонние не могли сквозь нее проникнуть, я и сам ее не мог перешагнуть.
То, что я свято берег в себе, чем гордился - духовная независимость, чистая жажда добра, - оказалось наглухо замурованным и полузадушенным. Любовь сделала меня зрячим, но стену не разрушила. Ясно осознанная немота души мучила меня, жгла изнутри; привычный строй речи, мишура привычных мыслей, пошлые дохлые слова, какими мы обменивались с Наташей, утомляли, как черная бессмысленная работа. Постепенно я стал более обычного зол, раздражителен и нетерпим. Наташа все сносила, как богиня, сознающая свое бессмертие; она была выше суеты наших внутренних неумолимых барабанщиков. На самые дурные мои вопросы, касающиеся, например, ее интимных отношений с Николаем Петровичем, она попросту не отвечала, но иногда глубина ее спокойных глаз наливалась подозрительной влагой, что доставляло мне сатанинское удовольствие.
- У тебя когда отпуск, Наташа? - спросил я однажды.
- Наверное, в сентябре. Я хочу поехать в Сочи, не в сами Сочи, конечно, там столпотворение, а южнее - все забываю название - в пансионат. У одной моей подруги родственник директор пансионата. Ой, там чудесно, Витенька. Я в прошлом году отдыхала. На пляже - ни души, хоть голой купайся. По вечерам…
- Наталья!
- Да, милый.
- Ты можешь помолчать минутку?.. С кем ты поедешь, с Николаем Петровичем?
- Нет, с Леной. Я и в прошлом году с ней была. И Люда брала с собой дочку. Знаешь…
- Наталья! Почему ты не едешь вместе с Николаем Петровичем?
Посмотрела с опаской - какую гадость я придумал. А я ничего не придумал. Это был мирный вечер, один из редких. В такие вечера мы с ней любили мечтать о совместных поездках, строили планы, в которые я не верил, а она им радовалась.
- Что ты, Витя. Мы никогда вместе не отдыхаем. Он ведь очень занятой человек.
- То–то ты ему и изменяешь.
- Я не изменяю.
- А со мной?
- Я ушла от него к тебе.
- Ну ладно, - я подобрел и расслабился, хорошо, что она так говорит. - Давай так. Ты мне из Сочи позвонишь и скажешь, могу ли я приехать. Я приеду, и мы недельку поживем в твоем пансионате. Потом сядем на самолет - и в Коктебель. Всю жизнь собирался там побывать. Согласна?
- А Леночка?
- Дочку - Николаю Петровичу. Шучу. С собой возьмем. Хоть фруктов поест как следует. Ты же на ней экономишь, на ее питании.
- Как тебе не стыдно, негодяй!
Мы еще перебрали с десяток вариантов отпусков.
Расстелили на полу карту и ползали по ней до поздней ночи. Потом попили чаю и легли спать. Она плакала во сне, теплые слезы стекали на мое плечо. В эту ночь я твердо решил не мучить ее больше и расстаться с ней.
Наступил долгий ровный период, тянувшийся всю весну и начало лета. За это время Николай Петрович не приехал ни разу, на вопросы о нем я получал неизменное "не твое дело, милый!", да в конце концов существование Наташиного мужа как–то потеряло для меня остроту. Иногда всплывало из памяти его предупреждение, что он "раздавит меня насмерть" в случае, если Наташе будет плохо, - этакое духовное завещание благородного обманутого мужа. Ей не было плохо и не было хорошо. С понедельника до пятницы она жила у меня, готовила еду, прибиралась, вечером в пятницу ехала в садик за Леночкой, и субботу с воскресеньем проводила с дочкой у себя дома. Но и в эти дни я ходил к ним в гости и там обедал, хлебал щи из тарелки мужа и пил чай из его большой голубой чашки. Леночка перестала дичиться и вскоре занялась моим воспитанием, по ее привычкам и манерам я больше узнавал о характере ее матери, чем от самой Наташи - Дядя Витя, почему вы прихлебываете из блюдечка? Это неприлично.
- Да я, Елена Николаевна, с детства так привык.
- Надо отвыкать.
Или:
- Дядя Витя, не кладите локти на стол.
- Почему?
- Так сидят невоспитанные люди.
"Мильен" замечаний с самым строгим и снисходительным видом. Я научил ее играть в шахматы, и каждое воскресенье мы обязательно садились за шахматную доску. Мне приятно было смотреть, как она морщит лобик, как гримасничает, как волнуется, и я с нетерпением ждал момента, когда девочка поймет, что проиграла, взвизгнет от ярости и обиды, и ринется на меня врукопашную, сметая на пол фигуры и доску. "Хитрюга! Хитрюга!" Разъяренная маленькая фурия, она молотила худенькими кулачками, всерьез стараясь зацепить меня по лицу. Я уклонялся, просил пощады и испытывал мерзкое чувство, будто я что–то у кого–то ворую. Вбегала с кухни Наташа, утаскивала вопящую Леночку за собой, и вскоре та возвращалась - чинная, вежливая, чуть смущенная.
- Дядя Витя, я должна попросить у вас прощения.
- Что ты, ребенок. Мы же так весело боролись. Это же игра.
- Но ведь вы играли нечестно? Скажите, нечестно? Ведь нельзя же так играть, да?
Она смотрела так пытливо и с такой взрослой проницательностью (забавной, может быть), что казалось, она имеет в виду не шахматы. И если так, то она была права. Я играл нечестно.
В начале июня мы с Наташей проводили Леночку на дачу. Перед тем Наташа дала телеграмму мужу, но он не ответил и не приехал. Скорее всего, телеграмма его не нашла или нашла слишком поздно.
А Леночка ждала отца. Очень ждала. Она поминутно спрашивала: "Мамочка, ну где папа? Ну почему его нет? Я так соскучилась".
При этом бросала на меня злые, прокурорские взгляды. В чем она меня подозревала, догадывалась ли? Я неловко совал ей в руки конфеты, кулек с клубникой и боялся, что она сейчас швырнет все это мне в лицо. У нее хватило бы огня и азарта. Но ничего не случилось. Поезд гукнул и увез девочку в южные края. Представляю, как тяжко билось ее верное маленькое сердце–колокольчик. Наталья от меня отворачивалась и целый день была холодна и молчалива.
А ночью опять ревела во сне.
Этот июнь и половина июля были самым счастливым, самым упоительным нашим временем. Мы сблизились так, как, вероятно, не стоит сближаться двум людям - опасно. Уходя на работу, расставаясь, мы оба ощущали провал, разрыв в пространстве, точно нас разъединили навеки, и не меньше трех–четырех раз в день созванивались и разговаривали по телефону.
Разговоры наши были настолько бессмысленны, что коллеги мои, слушая, уже и хихикать перестали, а только пугливо переглядывались, когда я в очередной раз снимал трубку. Я видел красноречивые лица, и мне было наплевать на то, что я нелеп, смешон - дебил с седыми висками, сюсюкающий в трубку вкрадчивые слова.
Хоть убей, не могу вспомнить, о чем мы могли говорить по сто раз на дню.
Важен был не смысл слов, а ощущение непрекращающейся связи. Но и в этом мы, конечно, перебарщивали. Много любви, как много вина, не может вместить человеческий организм. Бывало, что Натальино лицо расплывалось передо мной в опостылевшую маску, металлические ее интонации вызывали зуд - это было пресыщение, и всегда в такие минуты, а то и часы, черной змеей вползала мысль, что пора, пора расставаться, пора обрывать. Блажен, кто не допил до дна.
Я мог предугадать каждый ее жест, каждое желание, знал, как она спит, ест, ходит; и по–прежнему не понимал, умна ли она, добра ли, правдива ли. Боже мой, как найти слова, чтобы объяснить это, хотя бы себе? Тут - самое зерно, самая суть, в этой чудовищной близости–непонимании: я чувствую, осязаю, вижу, я неистово хочу постигнуть - и не могу, слаб, ничтожен перед тайной, перед великой бездонностью и непроницаемостью женской души.
В одну из пятниц - мы договаривались уехать на выходные на дачу к моему приятелю - она не пришла ночевать. И дома ее не было. Последний раз мы разговаривали по телефону в конце рабочего дня.
Я остался в комнате один и разливался соловьем. Пел ей в трубку, как люблю, как изнываю от нетерпения скорее ее увидеть. Наталья говорила из кабинета, там были люди, но по голосу ее, по тону я понимал, что она рада все это слышать, весела, любит, нервничает оттого, что ей мешают ответить мне. И вот она пропала. В субботу ее тоже не было дома. И в воскресенье…
Тяжело мне было падать с горы, на которую я взобрался. Все повторилось: бессонная ночь, полная прострация, видения ужасных сцен измены. Вдобавок, левая рука, онемевшая ночью, днем распухла, покраснела, и весь я начал чесаться, будто покусанный комарами.
Ужасно было не то, что она куда–то скрылась, а то, что не звонила. Значит, избегала говорить со мной, опасалась, что я заставлю ее немедленно явиться для объяснений. Вот уж точно сказано - гром с ясного неба. Ее исчезновение, и именно после нашего телефонного разговора, полного ласки и нетерпения, было столь нереально, что его можно было объяснить только какой–то умственной патологией. На этот раз подобное объяснение не принесло облегчения, более того, ее сумасшествие, как заразная болезнь, передалось и мне. В субботу с утра я поехал к своему приятелю Мише Воронову, соучастнику многих отроческих безумств; с ним мы пробыли весь день, поссорились, я наговорил ему столько обидного вздора, сколько может выдумать лишь не отвечающий за себя человек.