- Я знаю вашу. Вы хотите открыть новый минерал. Совсем новый, неизвестный в науке о минералах. Вся наша промышленность только и ждет этого минерала. Вы назовете его… волошит. Ведь ваша фамилия, кажется, Волошина?
Она остановилась. Теперь ее глаза были полны слез. Но я не щадил ее:
- Вы уже давно знали, что откроете этот минерал. Еще в институте. А может быть, и раньше, когда решили идти в геологический. Вам все нипочем. Вы в два счета проникнете в эти недра и эти горы. Смотрите, они сто тысяч лет только вас и ждали.
Мы стояли друг против друга. В глазах девушки уже не было слез. Они были совершенно сухими. Только на щеках ее горел румянец. Но я не мог остановиться.
- Я знаю все наперед, - продолжал я. - Начнется зима. Ваши палатки занесет снегом. Потом наступит кромешная ночь. Будут дуть страшные ветры. И тогда вы поймете разницу между своей мечтой и действительностью. Вы забудете о своем минерале. У вас появится другая мечта: бежать отсюда…
- Послушайте, - неожиданно звонко крикнула Волошина, - прекратите сейчас же!.. Я… я не хочу больше говорить с вами! Идите пугайте других! И в туннель я приду, потому что это не ваш туннель, а наш, наш общий! Я ни слова не сказала профессору о том, как вы меня приняли, - думала, это так, случайность, человек расстроен: я слышала, у вас план не выполняется… Но я своего добьюсь, если понадобится, я сама пойду к директору комбината, и в парорганизацию пойду, вот!
Внезапно Волошина резко повернулась и пошла обратно к палаткам. Она шла быстро, не выбирая дороги, споткнулась - ушиблась, видно, но, не останавливаясь, пошла дальше, то скрываясь меж валунами, то взбираясь на них.
3
Еще издалека я увидел, что на крыльце нашего дома кто-то сидит. Человек расположился на ступеньках спиной ко мне, и, только подойдя ближе, я узнал Полесского, исполняющего обязанности редактора нашей городской газеты. Эти обязанности он выполнял уже около года, потому что редактор газеты, пожилой человек, страдал гипертонией в очень тяжелой форме и давно уехал в Москву для длительного лечения. Поговаривали, что он вообще к нам не вернется и Полесского назначат редактором.
Но то ли потому, что редактор все же должен был вернуться, то ли по другим причинам, только он до сих пор подписывал газету "и. о.".
Рассказывали, что у Полесского довольно сложная, трудная биография. В молодости он работал в московских и ленинградских газетах; говорили, что подавал большие надежды как литератор, выпустил повесть или роман, который мне не приходилось читать. Но потом пошел "под уклон". Он стал пить; выпивал он часто и у нас, в Заполярье, где до недавнего времени это как-то и не считалось большим пороком. Настоящая фамилия Полесского была Пыхов.
Он увидел меня, только когда я подошел почти вплотную к крыльцу.
- Привет начальству! - крикнул Полесский, вставая и протягивая мне руку. - А я тебя жду, Арефьев. Нужна статья. В рабочее время, я знаю, тебя не поймаешь и не уговоришь. А сегодня ты от меня никуда не денешься. В дом приглашаешь?
Мы поднялись ко мне.
Я жил все в той же комнате, что и год назад. Соседнюю, где когда-то жила Светлана, теперь занимал Трифонов, секретарь нашей парторганизации. Обставлена моя комната была небогато. Кровать, стол, который служил и столовым и письменным, два стула, этажерка с книгами - вот, пожалуй, и все.
Полесский сел. Он был, как обычно, давно не брит, в не очень чистой сорочке с расстегнутым воротом (галстука он никогда, сколько я помню, не носил). Нередко он подтрунивал над моей привычкой часто менять сорочки и носить галстук (называл меня в шутку "восходящий класс" или "советский буржуй"), всерьез утверждал, что в условиях Заполярья все это "чистоплюйство" ни к чему, и любил вспоминать двадцатые годы, когда "больше интересовались мозгами человека, чем его внешним видом".
Полесский был прекрасным оратором. Сам я совершенно не умел говорить публично, но меня всегда раздражали люди, которые, занимая ответственные посты и уже в силу одного этого обязанные умно и сердечно говорить с народом, читали свои речи по записке.
Как-то после одного из партийных активов, на котором Полесский выступал особенно интересно (речь шла о перспективах развития нашего района), мы долго беседовали с ним.
- Меня поражает, - говорил я, - ваша способность выступать без всякой шпаргалки и при этом никогда не сбиваться, не терять нить. Знаете, - продолжал я, - бывает, когда вы начинаете какой-нибудь длинный словесный период, я боюсь, что вы из него не вылезете, что конец периода если не по смыслу, то, во всяком случае, грамматически не совпадет с началом. И все же вы каждый раз с честью выходите из трудного положения. И мне становится обидно за других, которые часто мямлят и сбиваются, даже читая по записке…
- Хочешь, я скажу почему многие наши ораторы разучились говорить без записки? - внезапно спросил Полесский. И, не дожидаясь ответа, продолжал: - Догматизм, понимаешь? Слишком много развелось у нас людей без царя в голове. Формулировочками живут. Чужими мыслями. Этакими болванками готовыми мыслят. У них даже на то интеллекта не хватает, чтобы формулировки зазубрить. Вот они их и выписывают, а потом с листками на трибуну лезут. Потеряется один листок - и оратору крышка. Понял?
Я подумал, что кое в чем Полесский был прав. Начетчиков у нас и правда развелось немало. Нападки Полесского на догматизм не могли не вызвать у меня сочувствия. Но меня неприятно поразил его тон. Полесский говорил обо всем этом с режущим слух ехидством, с сознанием, что только ему доступно судить и анализировать то, что не под силу понять мне, человеку маленькому и политически наивному. В его словах я почувствовал какое-то злорадство и спросил себя: а стал бы Полесский говорить мне все это четыре или пять лет назад? И тут же ответил: конечно, нет! Но в последнее время вообще многое изменилось.
Да, мы переживали знаменательные месяцы! Мне казалось, что перед всеми нами открылось огромное поле деятельности, что теперь не может, не должно пройти и часа без того, чтобы не сделать чего-то, полезного для людей…
И люди стали как-то самостоятельнее, независимее, что ли, увереннее в себе. Они открыто и смело обсуждали партийные и государственные проблемы. Когда в центральных газетах появились статьи, в которых было прямо сказано, что культ личности несовместим с марксизмом-ленинизмом, об этих статьях сразу же заговорили…
Теперь и Полесский стал особенно часто повторять: "Надо кончать с догматизмом!" В нашей городской газете появилась даже статья под таким заголовком. Речь шла о партийной учебе и о том, что в этом деле много казенщины и начетничества. Статья мне показалась правильной…
- Так вот, Арефьев, - сказал Полесский, опускаясь на диван и доставая из кармана цепочку из канцелярских скрепок, которую имел обыкновение крутить, - мне нужен материал.
- О чем?
- У тебя плохо с планом? - вместо ответа спросил он.
- Мне не дают цемента, - ответил я.
- Нам нужна статья на тему: почему "Туннель-строй" не выполняет план?
- Но причины невыполнения плана ясны каждому! Вместо семи вагонов цемента по графику я последнюю неделю получил только три.
Я задумался. Мысль о том, что к борьбе за цемент можно будет привлечь газету, поначалу захватила меня. Наверное, и сам Полесский не осознает до конца той роли, которую могла бы сыграть газета. Для него это просто очередная "проходная" статья. Надо зажечь его. Надо посвятить Полесского во все подробности: рассказать о мерах, которые мы принимали для того, чтобы получить цемент, об отношении Кондакова…
Но едва я попытался начать свой невеселый рассказ, как Полесский оборвал меня и скороговоркой произнес: - Об этом и напиши. А других претензий к комбинату у тебя нет?
Я безнадежно махнул рукой. Надо как-нибудь попросить Полесского провести день в моей конторе, тогда он будет знать, есть ли у меня претензии к комбинату.
- Послушай, а как ты относишься к Кондакову? - внезапно спросил меня Полесский.
- Дело он как будто знает, - ответил я. - Впрочем, не люблю я его.
- Отрицательная селекция кадров, - усмехнулся Полесский.
Я не очень понял, что он имел в виду. Но на мой вопрос Полесский ответил туманно:
- Э-э, что там, будет время - поговорим! - И, меняя тему, сказал: - Так напишешь статью? И Кондакову можешь влепить, - не бойся, мы напечатаем.
Я сказал, что постараюсь написать, и Полесский ушел, видимо очень довольный.
Я уже сел за стол, положил перед собой лист бумаги, даже заголовок придумал такой, который наверняка понравился бы Полесскому: "До каких пор?"
Но вдруг понял, что ничего не смогу написать. Зачем писать эту статью? Чтобы все знали, что перебои в доставке цемента - единственная причина невыполнения нашего плана? Но ведь это и так всем известно. Для чего же писать? Только чтобы обрушиться на Кондакова?
Я долго сидел, размышляя. Конечно, никто и ни в чем не сможет упрекнуть меня, если я напишу такую статью. Но каков будет ее подлинный смысл? Не будет ли она означать, что я хочу назойливо подчеркнуть свою полную непричастность ко всем нашим неполадкам, переложить вину на область, на Москву?
И чем больше я думал об этом, тем больше склонялся к решению ничего не писать, по крайней мере до тех пор, пока не вернется Орлов.
…На четвертый день к вечеру Орлов приехал из Заполярска. Я был уже дома. Он вошел ко мне, как обычно и я входил к нему, без стука.
- "Из дальних странствий возвратясь…" - громко продекламировал он с порога.
- Ну как, есть цемент? - нетерпеливо воскликнул я, вскакивая навстречу Григорию.
- Цемента нет, - ответил Орлов. - Есть два электровоза, десяток буровых молотков, шланги и еще кое-какая мелочь. А цемента нет.
Все эти три дня я несколько раз вспоминал о Григории. Мне очень не хватало его. И почему-то я был уверен, что Григорий достанет хоть немного цемента. Как видно, мои надежды были напрасны.
- Попытка была с самого начала обречена на провал, - безнадежно махнул, рукой Григорий, вешая на гвоздь пальто и усаживаясь у стола. - Меня и слушать не захотели… Говорят, пишите в Москву, требуйте из своего министерства. Они говорят…
- Это мы и без них знаем, куда писать, - прервал я Григория. Я был зол на облисполком, Орлова и самого себя. На облисполком - за то, что он отмахнулся от нужд нашего строительства. На Орлова - за то, что он обманул мои ожидания. На себя - за то, что. я так ждал возвращения Григория, когда всё для меня вернется в привычную уже колею и мы снова проведем вечер вдвоем, я так ждал его, - а теперь разговариваю с ним, как с каким-то толкачом, агентом по снабжению.
- Ну как там вообще, в Заполярске? - спросил я, стараясь "переключиться".
- Ты знаешь, просто чудесный город! - воскликнул Григорий, и я успокоился, услышав в его голосе знакомые восторженные нотки. - Мне ведь довелось пробыть там только полдня - тогда, когда я ехал к вам из Москвы. А теперь - трое суток. Огромное строительство! Мне рассказывали, что во время войны город сгорел на одну треть.
- Наполовину, - поправил его я.
- Тем более, - сейчас же согласился Григорий. - А теперь почти все дома восстановлены.
- Больше трети еще не восстановлено, - сказал я уже просто так, наугад, чтобы немного умерить его восторженность.
- Ну, я не знаю статистики, - миролюбиво сказал Григорий, - а если судить по зрительному впечатлению, то город почти восстановлен. А сколько заложено новых домов!..
- Вот для них-то и нужен наш цемент.
- План, дружище, план, - менторски произнес Григорий..
- У нас тоже план, - пробурчал я.
- Мы крупица в сложной системе мироздания, - чуть иронически, но все же не без нотки назидательности сказал Григорий, закуривая и пряча обратно в коробку обгоревшую спичку, - единственная его привычка, которая мне не нравилась. - В этом мире все уравновешено. Если у нас не хватает цемента, значит там, где он больше нужен, его достаточно. "Все действительное - разумно".
Я не мог сердиться на Григория. Просто у него была такая манера говорить. Я не сомневался, что там, в Заполярске, Григорий сделал все от него зависящее, чтобы получить цемент. Но все же сейчас его философский тон, когда речь шла о таком важном для нашей стройки деле, немного коробил меня.
- Слишком уж все стройно в этом твоем мире.
- Во-первых, он не только мой, - отозвался Григорий. - Но и твой тоже. Это мир, в котором мы живем. Наш, советский мир.
Я поморщился. Не любил я этих возвышенных слов: "мир", "советский мир"… Нет, "не любил" - это совсем не то определение. Я просто полагал, что эти слова не надо произносить "всуе". "Советский мир" был тем миром, в котором и ради которого мы живем. Вне его нет нас. Это нечто само собой разумеющееся, как сама жизнь. Его надо строить. Это значит жить и защищать, когда на него нападают враги. А разглагольствовать нечего.
- Ладно, - сказал я, - так или иначе, а цемента нет. У Кондакова мне тоже ничего не удалось больше выбить, кроме того жалкого вагона. Небогато?.. Хочешь выпить? У меня есть немного водки и пара бутылок пива.
- Нет, сейчас не хочу, - ответил Григорий. - Устал.
- Тогда, может быть, стихи какие-нибудь прочитаешь? Сказать по правде, у меня паршивое настроение.
- И стихи не хочется, - сказал Григорий. - Устал.
- Тогда спать?
- И спать не хочу.
Он сидел и курил одну папиросу за другой, запихивая в коробку обгоревшие спички.
Я видел, что Григорию не терпится что-то мне рассказать. Он ничего не умел скрывать. Его выдавали глаза. Я всегда мог определить по глазам, когда Григорию хочется освободиться от какого-то душевного груза, большого или маленького. Тогда на его глаза ложилась легкая тень. А потом они снова становились прозрачными и ясными.
Что ж, долго он будет так сидеть и молчать?
- По дороге домой я заходил в лагерь к геологам, - начал наконец Григорий.
Ах, вот оно что!
- Они тут рядом, с полкилометра от нас; ты, наверное, и не знаешь. Захотелось посмотреть, как там устроилась эта Волошина…
- Ну и как же? - равнодушно спросил я.
- Да кое-как устроились, - не замечая моего тона, ответил Григорий. - Они в палатках живут. Экспедиция небольшая. А эту девушку зовут Ириной. "Так, - подумал я, - конечно, она сообщила ему о нашем разговоре, и сейчас мне предстоит оправдываться и доказывать, что против этой девчонки как таковой я, собственно, ничего не имею".
- И что же?
- Да ничего особенного. Я и разговаривал-то с ней минут пять, не более. Спросил, не надо ли ей чего в туннеле. Послушай, Андрей, - Григорий бросил в блюдце недокуренную папиросу, - тебе не кажется, что в этой девушке заключена какая-то сила? А? Как. бурный весенний поток.
"Ну, начинается!" - подумал я.
- В ней столько энергии, - продолжал Григорий, - столько воли к жизни… И вместе с тем чистота какая-то. Как первый снег, к-как поле, п-покрытое первым ноябрьским с-снегом… - Он вытащил из пачки очередную папиросу. - Мы обязательно должны помочь ей. Сказать по правде, я до сих пор не могу понять, почему ты встретил ее тогда так неприязненно.
"Значит, о второй встрече не рассказала", - отметил я про себя и почему-то почувствовал облегчение.
- Помогай, пожалуйста, - безразлично произнес я.
- Андрей, я не узнаю тебя! - воскликнул Григорий, взмахнув рукой с зажатой в пальцах папироской. - Ведь это так на тебя не похоже!
- Что именно?
- Почему, как только речь заходит об этой девушке, ты превращаешься в какого-то другого человека… черствого, равнодушного… В ч-чем дело? Какие у тебя причины?
Причины!.. Я невольно усмехнулся. Да, он был прав, задавая мне этот вопрос. Григорий знал почти все о моей короткой и несложной жизни. Все, кроме истории со Светланой. Об этом я ему никогда не рассказывал. Он не знал, что более чем полтора года назад сюда приехала девушка, смелая, хорошая, красивая. Не знал, что я любил ее так, как, наверное, никого не полюблю в жизни, и что она любила меня. Не знал, что жизнь сломала ее, что горы и полярная ночь стали между нами; что Крамов, человек с васильковыми глазами и душой Иуды, воспользовался этим, чтобы посеять в ее сердце страх и мысль о бегстве…
Она тоже была романтическая девушка, "как бурный весенний поток", и чиста, как "поле, покрытое первым ноябрьским снегом"… Выла!..
- Я не понимаю тебя! - доносился до меня голос Григория. - Какой-то цемент способен захватить тебя целиком, овладеть всеми помыслами. А тут рядом живой человек обратился к тебе за п-помощью, и твой долг, не только человеческий, но и к-коммунистиче-ский…
- Ну, хватит! - сказал я. - Не учи меня жить! И насчет цемента оставь. Цемент - это наша стройка. А для меня в ней вся жизнь. Ясно?
Григорий встал.
- Ты з-зря так. М-можно з-заботиться о ц-цемен-те, - сказал он, заикаясь более чем обычно, - и… оставаться ч-человеком.
Григорий пошел к вешалке, где висел его полушубок. Мне надо было остановить его, сказать, что я был не прав, что разговаривал сейчас не с ним, совсем не с ним… Вместо этого я сказал:
- Ну и попробуй.
Мы расстались. Первый раз вот так, на полуслове, не попрощавшись.