Коваль спал до первых ярких звезд и в тени ночи снова уходил на гору, в свою кузню, под облака. Он ковал там подковы. Сколько он помнил себя, и отца своего коваля, и деда своего коваля, - никогда еще не требовалось столько подков… Словно все пересели на коней и летели куда-то. Но лучше ли там, куда они летят на своих конях? И не об этом ли думал и рассуждал во сне коваль, потому что наяву ему некогда было думать и рассуждать, а надо было ковать, пока железо горячо, ковать подковы скачущим, чтобы они добрались до своей цели, раз уж так этого хотят.
В те времена у каждого уважающего себя дома, как известно, кроме парадного хода был и черный. И вот заднюю, темную комнату, куда не проникало солнце, вскоре занял пожарник.
Весь день пожарника не было дома, а на закате он приходил в мокром брезентовом костюме, перепоясанный широким ремнем с крючьями, неся в руках медную каску. И мальчики бежали за ним, стараясь, как в зеркале, отразиться в его сверкающей каске.
Пожарника не смущала темнота его каморки, он и так больше чем достаточно нагляделся в жизни огня. А кроме того, он почти всегда приходил пьяный и заваливался спать. А где храпеть - все равно, даже лучше во мраке.
Здесь же жила "куриная торговка". Она являлась с базара боевая, с клетками, и всю ночь куры и гуси мучились в этих клетках, кричали, и проклинали судьбу, и будили весь дом.
Зимой, когда у мальчиков не в чем было выйти на мороз, коридор дома был скорее похож на улицу. Туда и сюда разъезжали трехколесные велосипеды, в корытах убаюкивались дети, а в закутках играли в жмурки и слышалось: "Эна, бена, рена…" На метлахских плитках шла "расшибаловка", а кое-где плитки были вынуты, вырыты ямки, и мальчики играли в орехи.
Тут же красильщик выкладывал холсты, меховщик выбивал шубы, пахло нафталином и зверем.
И у каждого из квартирантов можно было встретить какую-нибудь редкость Бибикова - то часы с кукушкой, то аквариум с золотыми рыбками, которые, несмотря на все происшедшее, в величайшем равнодушии продолжали свою золотую жизнь; то демонов с черными острыми крыльями и красными глазами.
И у нас в темной чадной комнате, заставленной старыми комодами и шкафами, которые по ночам поднимали такой скрип, что трудно было уснуть, среди черных горшков и подсвечников появились два новых постояльца.
На комоде, встречая всех улыбкой, поселился золотой японец. Он был нарисован на высокой голубой вазе, среди маленьких японских деревьев, покрытых цветами и птицами. Это был толстый, румяный японец в золотом халате. На вытянутых руках он держал поднос, предлагая всем входящим в дом японские плоды.
Он жил у нас чужестранцем, одинокий и важный, со своим вечным подносом, с которого никто ничего не брал и не ел. Он не впутывался в беседы, с отсутствующим лицом слушая русские, украинские, еврейские и польские слова, и так стоял все время, не понимая ничего и никому не понятный, уважаемый только теткой, которая видела в нем предвестье золотого века.
А между старым шкафом и пыльным деревянным ящиком, в котором билось железное сердце часов, появился фикус.
Тетка Цецилия щеткой чистила его большие, как лопаты, длинные глянцевые листья, мыла их теплой водой с мылом, каждое утро поворачивала к солнцу, а если и забывала, то фикус поворачивался к солнцу сам.
Все деревья, все растения вокруг шумели, стонали в осенние ночи, выражая свое настроение, а он молчал. А если бы он мог кричать, то, наверное, закричал бы на каком-нибудь удивительном языке джунглей о том, что ему холодно, неуютно, тоскливо в этом темном доме, среди чужих речей, чужого горя, что ему тошно от запаха лекарств, касторки и чада, от вида белого неба и заплаканных лиц. Зачем увезли его так далеко? Зачем он здесь, под этим скучным, бесцветным небом?
…Позже всех в доме на кухне поселился мордастый трубач Левка со своей удивительной, занимавшей полкухни медной трубой.
Когда Левка в первый раз заиграл похоронный марш и среди ясного дня, среди хриплого крика ворон и суетных перебранок стряпух ("Я дала вам перец, а вы что мне вернули - пыль?") вдруг зародились глубокие, скорбные звуки, - все вздрогнули, и в доме и на дворе стало тихо, как на кладбище. Все с тоской прислушивались к рыдающим прощальным звукам, возвещавшим, что отныне больше уже никогда ничего не будет.
И Чижик на своей голубятне, пришивавший к фуражке блестевший на солнце огромный лакированный козырек, застыл с иглой в руке, печально раздумывая: "Зачем же лакированный козырек, когда все кончается этим?"
И Ерахмиэль, держа в зубах деревянные гвоздики, грустно поник головой над старым, латаным-перелатанным сапогом: вот так прошла и его жизнь у косого окошка, в которое ничего не видно, кроме пыльных башмаков.
А пьяный, пахнущий дымом и водкой пожарник вдруг проснулся и выбежал в одном белье и каске, думая, что пожар.
Но когда после похоронного марша Левка сразу же заиграл туш, снова взошло солнце. И Чижику показалось, что разноцветный, с лакированным козырьком картуз - это как раз то, что нужно для настоящей жизни, ибо ничто на свете не может так исправить настроение человека, как веселый картуз. А Ерахмиэль ударил колодкой по голове ученика, чтобы не зевал, и оба они застучали молотками, вгоняя гвоздик за гвоздиком, уверенные, что придет и их время и им принесут хрустящую новую лакировку и скажут: "А ну-ка, сшейте пару джимми". А пожарник снова заснул, понимая, что, пока играют туш, беспокоиться не о чем. И стряпухи взялись за соль и перец, и мальчики погнали обручи…
И все было хорошо.
Постепенно к Левкиной музыке все привыкли, и при похоронном марше и при туше жизнь шла своим чередом. И один только учитель, как человек, которому надо было сосредоточиться на мысли, волновался, потому что ведь Левка, сыграв один похоронный марш, этим не ограничивался, а тут же начинал все сначала.
Учитель не выдерживал: "Боже, мне кажется, я рассказываю не о сотворении мира, а о его гибели". И он говорил мальчику:
- Пойди и скажи этому человеку - пусть перестанет, иначе я вызову на его голову все семь проклятий.
Через минуту мальчик прибегал:
- Я ему сказал, учитель.
- А что он тебе ответил?
- Он ответил, что у него репетиция.
- Так пойди и скажи, пусть он репетирует туш. Разве ему не все равно, что дудеть?
Мальчик убегал и через минуту возвращался.
- Я ему сказал, учитель.
- Ну и что он сказал?
- Он сказал, что у него сегодня похороны, а не парад. Завтра будет парад, и он весь день будет играть туш.
И учитель стучал ладонью по книге и говорил:
- Конец!
А мальчики, схватив тетради и ручки, выбегали на улицу и с криком "ура! Ура!" шли в атаку.
А где же сам хозяин дома, господин Бибиков?
Никто не знает…
Одни видели его в Киеве, другим снилось, что его похоронили на кладбище, а третьи говорили, что он, наверное, уехал в Америку.
Часть третья
Чужие и свои
1. Господин Бибиков возвращается
Сухо, неслыханно били барабаны, и где-то отдаленно, в гнетущей, придавившей весь городок тишине играл горн.
Немцы в темных, надвинутых на самые брови касках сплошной серой стеной кованым шагом прошли по весенним улицам. Злые и бешеные иноземные кони цугом, взламывая булыжник, пронесли за ними длинные, как целая улица, пушки.
И вот уже ярко-оранжевый штабной провод протянулся по тощим голым акациям, в маленьких домиках злобно зазвенели полевые телефоны, и солдаты-монтеры гортанно закричали: "Драй, фир… Драй, фир…" А у плетней и крылечек стояли лошади или высокие велосипеды с большими красными седлами, и почему-то казалось, что и они когда-то были живыми лошадьми, но это им надоело.
Вот в это время в воротах и появился господин Бибиков - в крылатке, с докторским саквояжиком, и веснушчатый Котя - в клетчатых гетрах и клетчатом кепи.
Учитель священной истории равнодушно взглянул на них сквозь свои очки и снова склонился над Книгой книг.
- Учитель! - закричал Котя и снял кепи. - Мы вернулись!
Учитель устало поднял глаза: "Все это уже было…"
Войдя в дом, господин Бибиков и Котя сразу же увидели демонов с красными глазами и обрадовались им, как родственникам.
- Папа, они смотрят на нас! - воскликнул Котя.
- Конечно, - сказал господин Бибиков, - они узнают хозяев.
Хозяева пошли по всем комнатам.
- Папа, и японец здесь!
Золотой японец протягивал им поднос с фруктами. У господина Бибикова даже слезы появились на глазах.
- Боже мой, как он постарел, - сказал Бибиков.
Золотой японец, и господин Бибиков в крылатке, и толстый Котя в клетчатом кепи казались теперь одной семьей.
- А глобус где? - подступил ко мне Котя.
Я отдал Коте глобус. Он схватил его обеими руками и стал внимательно разглядывать: на месте ли все острова, не вытянул ли я из глобуса девятый меридиан? Больше всего он почему-то боялся за девятый меридиан.
Через час Котя появился снова. Понюхал воздух и скривился.
- Чего тебе надо, Котя? Что ты тут нюхаешь? - спросил дед.
- Я не нюхаю, - сказал Котя. - Я пришел от своего папы.
- Ну, и что хочет, например, твой папа? - спросил дед.
- Мой папа хочет, чтобы вы наконец заплатили деньги за квартиру.
- А что еще хочет твой папа?
Котя молчал.
- Больше ничего не хочет твой папа?
- Нет, он больше ничего не хочет. Он хочет, чтобы вы заплатили за квартиру, - уныло проговорил Котя.
- Так ты пойди и скажи своему папе, что, когда будут деньги, я сам принесу.
- А когда у вас будут деньги? - спросил Котя и оглянулся.
Дед опустил глаза в молитвенник.
Котя потоптался на месте и сказал:
- Тогда мой папа сказал, что вам придется съехать с квартиры.
Дед горячо шептал молитву, всем видом показывая, что он уже на седьмом небе, среди райских кущ и его мало беспокоят угрозы господина Бибикова.
- Мой папа велел, чтобы вы не забыли… А ты, - обратился Котя ко мне, - больше в сад не ходи, не смей!
Дед поверх очков посмотрел на жирную спину удаляющегося Коти и прошептал:
- У большого борова родится маленький боров. Разве нет, господи?
Давно известно, что на каждой улице есть свой сумасшедший, свой нищий, теперь же к ним прибавился и свой немец.
Появился немец и у нас. В каске, коротконогий, пузатый, с ранцем на спине, он шел, покачиваясь на своих кривеньких ножках. В первый раз я видел пузатого солдата. В моем огненном представлении войны этого быть не могло.
Из всех окошек на него глядели, а он не обращал внимания и шел прямо к дому Бибикова.
Здесь он остановился и посмотрел на окна.
Чижик, который за свою жизнь сшил шапки, наверное, целому государству - и городовым, и почтальонам, и пожарникам, и самым маленьким мальчикам, у которых картузик как пуговка, и их учителям, в больших бобровых шапках которых умещалась вся мудрость и ученость, - Чижик встречал человека и судил о человеке только по шапке. А сапожник Ерахмиэль видел суть человека не в шапке, а в башмаках, - по башмакам, по походке определял он вес человека в обществе, важность, богатство и уверенность в жизни.
И, таким образом, Чижик и Ерахмиэль всегда спорили и не сходились во мнении относительно людей. Но на этот раз Чижик, сверху увидев железную каску с шишаком, и Ерахмиэль, в ту же минуту увидевший в свое окошко подкованные железом башмаки, в первый раз в жизни сошлись во мнениях.
И Чижик наверху спрятал голову в свою голубятню, а Ерахмиэль захлопнул окошко.
Один Микитка, не обращая внимания на пришельца, сидел во дворе и шлифовал стеклышком новую бузиновую дудочку.
- Пупэ! - капризным голосом позвал немец.
- Чего надо? - грубо спросил Микитка, продолжая свою работу.
- Ком! - крикнул немец.
- Обождешь, - буркнул Микитка, не трогаясь с места.
Булька, всем своим видом показывающий, что и он участвует в строгании бузиновой дудочки, не поворачивая мохнатой морды, бурчал: "Ну, чего пристали, не видите, человек делом занят".
- Тутай! - завизжал немец и топнул ногой. - Ко-ко!
- Ну, вот еще раскудахтался, - сказал Микитка, спокойно положил на подоконник стеклышко и бузиновую дудочку, подтянул штаны и, нахлобучив шапку, с ленцой пошел на зов.
- Скоро! Скоро! - кричал немец.
- Успеешь! - говорил Микитка.
Ах, Микитка, Микитка! Непостижимая тайна твоего хладнокровного, молчаливого бесстрашия всегда восхищала меня, у которого страх, восторг, ужас тотчас же вырывались наружу: "Ух, ух!.."
- Швайн! - завопил немец.
Но Микитка презрительно молчал в своей нахлобученной шапке.
- Швайн! Швайн! - немец сорвал с него шапку и стал ее топтать ногами.
- Не понимаю по-вашему, - сказал Микитка.
- Вас? Вас?!.. - кричал немец.
Микитка поднял шапку, аккуратно почистил ее и покачал головой.
- Не понимаю, и всё!
Немец внимательно посмотрел в его светлые, холодные глаза и застонал:
- У-у-у!..
- Всё? - осведомился Микитка.
Немец показал кулак.
- Вот он понимает, - сообщил Микитка, увидев Котю.
- Я понимаю, я понимаю, - заторопился Котя. Он подбежал к немцу и спросил: - Вифиль ур?
Немец вынул большие, толстые часы, нажал на пуговку, раздался звон, который Котя, затаив дыхание, выслушал до конца.
- Цейн ур! - сказал немец.
- Десять часов, - объявил Котя во всеуслышание.
Господин Бибиков вышел на крыльцо и закричал:
- Битте!..
- Битте-дритте! - сказал Котя.
И немец пошел через весь большой двор. И все смотрели на него из окон. Он был один, но шел в ногу с воображаемым строем.
Гусак Захарка, который больше всего на свете любил, выпятив грудь, маршировать по двору, высоко вскидывая ноги, пошел за ним.
Немец, внимательно взглянув на шедшего за ним гусака, что-то громко сказал ему, чего гусак не понял, ибо маршировать любил, но по-немецки не знал. А если бы и знал, то от этих слов подкосились бы его ноги и голова упала на грудь, потому что немец сказал: "У тебя жирный зад". Но гусак не чувствовал приближения смертного часа и, как это часто бывает, увлеченный своей позой, глухой и слепой ко всему окружающему, продолжал шагать так, будто впереди его ждало бессмертие.
- Гут морген! - сказал господин Бибиков.
- Морген гут, - сказал Котя.
Господин Бибиков тотчас же рассказал историю, что и он непременно немец, потому что дедушка его похоронен на немецком кладбище. Но он не сказал, что этого дедушку считали собакой и его не приняло ни одно кладбище - ни православное, ни еврейское, ни польское, а похоронили его на немецком, потому что в местечке к тому времени не жил ни один немец и некому было этому помешать; но если бы было собачье кладбище, его бы с музыкой похоронили именно там.
- Скажи дяде по-немецки, - умильно проговорил господин Бибиков.
Котя выставил ножку и затараторил:
- Их хабе, ду хаст, эр хат… Я имею, ты имеешь, он имеет.
- О! - сказал немец, достал из кармана кусок немецкого пороха и подарил Коте.
Лентообразный немецкий порох, желтый, упругий, красиво, искристо вспыхивающий, высоко ценился у мальчиков и шел в обмен наряду с почтовыми марками, бабочками, фантиками.
Котя побежал с порохом по улице.
- Их хабе, ду хаст, эр хат… - И вдруг он перестал кричать по-немецки и заорал по-русски: - Я проглотил!
Никто не понимал, как это Котя ухитрился затолкать себе в желудок кусок пороха, да и сам Котя не понимал и не помнил, как это случилось. Но так как он имел привычку всегда все совать в рот, он сунул и порох и второпях заглотнул его.
- Я проглотил! Я проглотил!
- Что ты проглотил, мальчик?
- Ох, не спрашивайте, - кричал Котя, - ужас!
Наконец, услышав в чем дело, лавочник сказал ему, что через час, когда порох дойдет до живота, он взорвется. И Котя с плачем и визгом вбежал в дом.
- Я умираю!
- Ты еще не умираешь, - успокоили его и положили на голову компресс.
Но он считал, что это неправильно, и потихоньку переложил компресс на живот.
Котя лежал на софе, испуганный, с заострившимся, бледно-желтым, как проглоченный им порох, лицом, и ожидал взрыва.
Жужжащая на потолке муха на минуту отвлекала его внимание, он с любопытством следил за ее полетом, но вдруг, вспомнив, что проглотил порох, осторожно щупал живот.
- Больно? - спросил я.
- Еще как! - важно ответил Котя.
- Котя, выпей молочка! - сказала тетя Лиззи.
- Не хочу молочка.
- С пеночкой.
- Не хочу с пеночкой…
- Ну, тогда умирай! - Тетя Лиззи хлопнула дверью и ушла.
Но Котя не умер. То ли мало было пороха, то ли Котин желудок был рассчитан и на порох, но только через час в своем клетчатом кепи он носился на велосипеде по весенним лужам, звонил в никелированный звонок и кричал:
- Битте-дритте!
2. Повстанец
В оттаявшей, но еще голой роще оранжево-ржаво расцвел мох и горько, сиротливо пахло птичьими гнездами.
Меж деревьев стоял голубоватый, призрачный туман.
Было пронзительно холодно, сыро и отчего-то очень весело: от живого ветра и капели, от всего таинственного, великого, что творилось в природе под пологом тумана.
- Ау! - кричал Микитка.
- Ау-у-у! - глухо откликалась роща.
Постепенно под лучами солнца туман засверкал радужными красками, стал рассеиваться, подыматься.
В сиреневом сумраке перепутавшихся ветвей раскачивались темные, похожие на казацкие папахи грачиные гнезда. И над ними летали и беспрерывно каркали вороны.
Микитка поднял голову, понюхал сырой весенний воздух и сказал:
- Сегодня грачи прилетят.
- Откуда он все знает?
- Ау! Ау! - продолжал Микитка вызывать кого-то живущего в этом холодном лесу.
Под ногами хлюпали черные листья, грустно пахло прошлогодней осенью. Но сейчас и эта прощальная печаль бодрила.
Среди талых нежно-коричневых кустов, где, еще зеленоватый, лежал ледок, подымая тяжелые пласты старых листьев, пробивался тугой, свежий подснежник. От него пахло сиренью, ландышем, нарциссом, - ведь он был один на всю весеннюю землю.
И со всех сторон журчали ручейки, и у каждого был свой голос, свой говорок.
И во всем, во всем - и в студеном, еще искрящемся морозными искрами весеннем воздухе, и в криках ворон на черных сучьях, и в талой земле с первыми ярко-зелеными травинками, среди которых внезапно зажигался цветочек, голубенький, слабенький, - было столько могучей силы, свободы, неизвестности и неразгаданности, что жизнь казалась бесконечной. И хотелось идти и идти сквозь лиловые стволы дымчатой весенней рощи.
- Микитка, а где же патроны? Я не вижу патронов! - кричал я.
- Будут, - уверенно отвечал Микитка.
Мы спустились в балку и остановились у старой мшистой скалы. Мох был темный, густой и мягкий, как подушка, он пружинил и как-то жадно хлюпал.
Из темной, еле видной расщелины журчал светлый ручей и уходил, разливаясь, петляя среди трав, кустов и деревьев.
Мы пошли вдоль ручья.
Патроны были рассыпаны по всей балке и то попадались в одиночку, то, как ягоды, сразу целым шатром - ярко-медные, с острой свинцовой пулькой. Мы ползли по жухлой, прошлогодней траве и собирали их. И вдруг в одном месте мы увидели, что кусты тальника шевелятся. В них кто-то тихо скулил.