10. Генерал
Вчера на крыльце, и на воротах, и на голубятне у господина Бибикова висели красные флаги, и сам Бибиков в маленькой кепочке не выходил на улицу без красного банта.
А сегодня он снова в черном котелке, черной пелеринке, с черным зонтиком.
- А где ваш красный бант? - спросил с крыши Микитка.
От страха у господина Бибикова даже развязались шнурки на ботинках.
- Ты, тьфу!.. - закричал он.
Четырнадцать раз менялись власти, а вместе с ними кокарды, команды, песни, гимны, деньги, марши, мнения и, даже походка господина Бибикова.
Все еще спали, а господин Бибиков уже вывешивал новый флаг и говорил с утра именно то, что надо говорить, смеялся в тех местах, в которых при этой власти надо было смеяться, ужасался, заикался, бледнел и спотыкался на тех словах, на которых при этой власти и надо было ужасаться, заикаться, бледнеть, хвалил то, что вчера еще ругал, и нередко получал награду за то, за что вчера еще полагалась смерть.
Где-то далеко заиграла духовая музыка, и медленно приплыла песня:
Царствуй на страх врагам,
Царствуй на славу нам…
На улице появился Бульба в старорежимной фуражке, с бляхой и в красных шнурах, при свистке и сабле. И хотя все хорошо помнили, что саблю сломали пополам, свисток кинули в колодец, а самого его, в красных шнурах, утопили в реке, - он неизвестно каким образом снова ожил, и цветной нос его извещал, что, даже утопленный в реке, Бульба пил отнюдь не воду.
И когда он взял в зубы висевший на цепочке свисток и, выпучив глаза, засвистел, вся улица уже говорила: "Это тот самый Бульба".
Глядя на его сивую рожу с бурыми усищами, на его слоноподобные ноги в подкованных сапогах, многие думали, что, когда придет время снова топить городового, на его шею повесят камень и не уйдут до тех пор, пока не выплывет водяной и не скажет: "Уже!"
Господин Бибиков тотчас же достал из буфета вишневку. Бульба так раскрыл рот, что казалось, проглотит и рюмку, но рюмка чудом осталась в руке, и он ее подставил во второй раз. А потом и в третий. И, как в старое время, усы его постепенно поднимались, а нос багровел, словно все, что он выпивал, выливалось в нос. И так, с поднятыми усами и багровым носом, Бульба, гремя сапогами и оставляя большие мокрые следы, прошел через все комнаты, а когда кончил обход, сказал, что именно в этом доме будет квартировать генерал.
Господин Бибиков выгнал всех в сарай: и Чижика, и Ерахмиэля, и хромого портняжку с его детьми и манекенами, и Левку с трубой. Тетку он оставил, чтобы мыла полы и готовила парадную комнату для генерала.
Принесли большие и пышные, как перины, подушки и принесли зеркала. В жизни я не видел столько зеркал.
Котя говорил, что сначала появятся трубачи с красной грудью, и лишь тогда, когда они затрубят в трубы, верхом на белом коне въедет генерал. А потом у каждого окна встанет навытяжку солдат и будет день и ночь беспрерывно стрелять, чтобы никто не мешал генералу спать.
Котя был снова в синей гимназической фуражке, с белым бантом на груди.
- Ты чего расфуфырился? - сказал я.
Котя подошел ко мне и толкнул в грудь:
- Ты зачем Христа распял?
- Я не пял, - сказал я.
- Вам верь, - сказал Котя и снова толкнул меня в грудь.
- Эй, чего пинаешь? - крикнул появившийся на заборе Микитка. - А то я тебя так пну!
- Да, а зачем он Христа распял? - заныл Котя. - А ты его защищаешь.
- Я не пял, честное слово, не пял! - сказал я.
- Пял! Пял! - кричал Котя с таким жаром, что и Микитка усомнился.
- Ну, побоялись! - справедливо решил Микитка.
- Чтобы я ослеп! - сказал я.
- А теперь ты побожись! - потребовал Микитка.
- Чтобы я не сошел с этого места! - сказал, на всякий случай подвигаясь, Котя.
- Еще!..
- Чтобы на том свете у меня глаза лопнули!
- Еще давай.
- Пусть мне пусто будет! - трагически произнес Котя.
- Все равно не верю, - сказал Микитка.
- Да, - заныл Котя, - а ему веришь. Пусть он траву съест.
Я сорвал пучок травы и в знак клятвы стал ее есть.
- Да, хитрый, - заныл Котя. - Сначала пял, а потом траву ешь!
- Котя, сколько раз тебе говорили: не водись с ними! - крикнули из окна.
- Я не вожусь, это они водятся, - сказал Котя.
- Ну, чего врешь, каналья! - Микитка показал кулак.
- А ты не дерись, я тебе говорю, не дерись! - закричал Котя.
Микитка своим особым приемом мазанул его пятерней по лицу, от ежика до подбородка, и сразу стянул все веснушки. Котя стоял белый как мел и только открывал и закрывал рот.
- Едет! Едет! - зашумели на улице.
Каково же было мое удивление, когда вместо трубачей с красной грудью подъехал старый, доверху забрызганный грязью, истерзанный и перевязанный веревками рыдван с переломанными фонарями, на козлах которого зевал столетний солдат в старом картузе. Из рыдвана выглядывал серый заспанный бульдог, рядом с которым дремал закутанный в клетчатый платок непонятный пассажир.
Когда пассажира раскутали, вылупился маленький, сухонький, вертлявый старичок с сердитыми замерзшими бровями и с ватой в ушах. "Я все знаю, все слышал, и все мне надоело" - вот что говорило его лицо, его брови и вата в ушах.
И все стали вглядываться в серого старичка и заметили баки-котлетки с завитушками. Не у всякого вырастут такие котлетки. Усы и просто баки - те конечно, но котлетки с завитушками - нет. Вот у господина Фукса-младшего, хоть он и нотариус, и нотариальную контору имел с печатями и сургучом, и очень хотел иметь завитушки, и ездил для этого в Киев, в парикмахерскую "Высший шик", и употреблял мази, и даже щеку обжег, завивая, - баки не вились, а были как яичница.
Бибиков приложил руку к сердцу и уже открыл рот, но генерал сделал гримасу и махнул рукой, а бульдог сказал "р-р-р"…
Лошадь косилась. Столетний солдат на козлах сидел вытянувшись. Зрители стояли не шевелясь.
Генерал снял картузик. Голова его была как одуванчик.
Все ожидали, что он скажет речь. Но генерал топнул ногой и вдруг завизжал:
- Это край русский, русский, русский!
Все молчали.
- Русский, да-с!..
Потом пошевелил губами, пробуя сказанное слово на вкус, и, определив, что это именно то, что он хотел сказать, повторил:
- Да-с!
И пошел в сапогах-дудочках к дому мелкими, осторожными шажками. А вслед за ним, ковыляя на криво расставленных ногах, тяжело неся паучью, железного цвета морду, шел бульдог.
Господин Бибиков пригласил для встречи генерала свою благородную тетю с вечно обиженным птичьим лицом, в шляпе, на которой рос целый смородиновый куст, и трех ее дочерей, тоже с обиженными птичьими лицами, в шляпах, на которых росли только маленькие веточки с двумя смородинками, и трех их кавалеров в соломенных канотье, но уже не с птичьими, а с овечьими лицами.
Все они стояли у забора, вытянув лица в одну ниточку, и, когда проходил генерал, улыбались.
Генерал взглянул на их улыбки и сердито-кашляюще сказал:
- К черту! К черту! К черту!
И бульдог, услышав это, тоже брехнул: "К черту!"
Люди долго не расходились и всё чего-то ждали. И действительно, вскоре начались звонки, топот, возгласы, похожие на команду. Появился столетний солдат и пронес фаянсовый, с ушками ночной горшок. У всех вытянулись лица. А у трех дочерей покраснели уши. А у трех кавалеров отвисли челюсти.
Больше ничего не случилось. И все разошлись.
О том, что у нас на постое деникинский генерал, скоро узнала вся улица, а через проходные дворы - и соседние улицы, и все другие улицы, так что через полчаса резник, живший на противоположном конце города, прислал закапанного куриной кровью мальчика узнать: "Настоящий генерал?"
Котя подставил толстую, жирную спину свою, Микитка забрался на нее, как на тумбу, и поглядел в окно.
- Чего там?
- Кушают, - сообщил Микитка.
- А что кушают? - спросил Котя.
- Чичас, - ответил Микитка.
- Ну, что?
- Чичас!
- Ну! - требовал Котя.
- Манку кушают, - ответил Микитка.
- Ну да… манку, - заныл Котя. - Обманываешь!
- Сявка буду, манку ест.
Глаза у него были круглые, он сам ничего не понимал.
Я тоже взобрался на Котину спину, - она, как платформа, выдерживала двоих.
Генерал, повязанный салфеткой, ложечкой размазывал по тарелке манную кашу и, как птичка, клевал, а иногда, не донеся ложечки до рта, задумывался и так сидел несколько минут.
…Сразу оглохла веселая, шумная, привычная жизнь дома. Теперь по утрам уже не было слышно, как сильными, свободными ударами выбивают подушки и одеяла, как гремят на кухне сковородами и раздувают голенищем самовар, как весело звенят чашки за столом, певуче говорит на кухне молочница, гремя своими бидонами, и, почуяв молочко, жалко, надрываясь, мяукает кот; как кухарка Лукерья кричит на водовоза, когда он сильными холодными речными руками водяного вдруг обнимет ее и влепит горячий поцелуй бородатого влюбленного, и как водовоз отбрехивается сиплым, грубым, раскатистым смехом. Милый, бесконечно дорогой, понятный всем людям на свете, на всю жизнь памятный мир родного дома.
Теперь в доме говорили только шепотом. И ни один звук не нарушал тишины. В клетке жила канарейка. По утрам она чистила свои желтые перышки и пела восходящему солнцу. И за эту робкую песенку, которая в первый же день разбудила генерала, ее отдали коту Терентию, и он оставил от канарейки и ее песенки одни желтые перышки.
Этот сухой козявочный старичок как бы вобрал в себя весь воздух, и стало трудно дышать.
Улицу перед домом покрыли соломой. Бывало, раньше по мостовой проедет ночной извозчик и будто увозит за собой дом и всю улицу; пройдет мимо пешеход - узнаешь подбитые гвоздями сапоги пожарника или шлепанцы нищего старика; или вдруг кто-то тихо подойдет к окну - это дождь. А теперь жили в муфте.
Столетний солдат с серыми баками, как домовой, неслышно скитался по комнатам. Половицы не скрипели, двери не визжали, и никто не слышал, как солдат вдруг подойдет и скажет над самым ухом: "Тэк-с!" И те, к кому он подошел, старались по лицу угадать, слышал ли он, о чем они шептались. Но от старости или хитрости у столетнего солдата всегда было такое лицо, будто он знает о вас больше, чем знаете вы сами.
Однажды меня послали к генералу с порошками.
В ночном колпаке, прикрыв глаза, генерал сидел, обложенный подушками, в кресле, а бульдог, тоже прикрыв глаза, лежал у его ног. И до того они были похожи друг на друга, что казались братьями, один из которых злым волшебником превращен в пса.
Долго простоял я, пока генерал и бульдог подняли на меня глаза.
Генерал смотрел куда-то вдаль, поверх меня. Губы его шевелились, он что-то сам себе рассказывал - долгое, нелепое… И по ходу рассказа он улыбался, хихикал, вдруг подмигивал и удивленно подымал замерзшие свои брови, а потом подымал еще и плечико, поеживался, с удовольствием потирал ручки, хмыкал, сердился, топал ножкой. Из горла вырывались отрывистые, булькающие слова. Дряблые щечки его дрогнули, и он скрипуче, визгливо расхохотался - точно проехала таратайка.
Мне стало страшно. Я оглянулся: что его рассмешило?
Но то, что его рассмешило, было, наверное, очень далеко.
Я подошел ближе. Остекленевший взгляд его остановился на мне. Я продолжал стоять, раскрыв рот. Наконец он меня увидел. Согнув палец, он подозвал меня, мучительно складывая свое старое, печеное личико в улыбку. Ему пришлось морщить лоб, даже двигать ушами и одалживать кожу из-за ушей, чтобы состроить эту маленькую, склеенную из кусочков кислую улыбочку.
- Тебя как зовут, мальчик? - спросил он и подставил мне костяной рожок.
Я прокричал в рожок свое имя.
- Да-да, - произнес он, кивая головой. Но глаза его уже были далеко. Улыбочка не могла долго удержаться на его лице, она все время расстраивалась, и наконец ее место заступило сонно-равнодушное, задубелое, погруженное в свои горести и болезни, в свою застарелую злость выражение.
Но вот он снова увидел меня, снова в глазах его замелькал мальчик. И он опять подставил рожок:
- Тебя как зовут, мальчик?
Я вторично прокричал в рожок свое имя.
- А-а… Хорошо, - одобрил он, снова опускаясь куда-то на дно. И потом все повторилось сначала: он подставил рожок и спросил:
- Так как тебя зовут, мальчик?
11. "Будущее принадлежит нам!"
В тот ранний час, когда мальчики, еще заспанные, выбегают на улицу, торопясь принять участие во всех происшествиях, обнаружилось новое и необычное: на фонарных столбах белеют прокламации.
Лиловые в бледном свете утра, они напечатаны каким-то слабеньким, водянистым, как под копирку, еле различимым шрифтом, и в одном месте буквы разбегаются, а в другом, наоборот, сбиваются в кучу, словно очень торопились выйти в свет и не успели занять свои места.
Гудит толпа, и я протискиваюсь и тоже читаю: "Будущее принадлежит нам!"
Слова поражают своей громадностью, неохватностью.
И этот сумрак, эти тени утра, и таинственность, и недозволенность поспешных лиловых букв, и мятежный гул, и говор толпы, и поразительное "Будущее принадлежит нам!" - будоражат и сладко-тревожно сжимают сердце в ожидании каких-то удивительных, все переворачивающих событий.
- Раз-да-а-йсь! - набегает, тяжело топоча сапожищами, Бульба со свистящей, хрипящей одышкой и страшными усищами.
Большим кухонным ножом он соскабливает прокламацию, но лиловые буквы все-таки остаются, проступают. И он трет их, как теркой, и все-таки еще долго-долго на заборе после дождя проглядывают разбежавшиеся в разные стороны буквы - лиловенькие, слабенькие, но такие устойчивые и упрямые.
Появляется Микитка с лотком на груди, маленький, в тюбетейке, в стукалках, сплетенных из веревок, и в широчайших клешных штанах из грубой мешковины.
В это бурное время Микитка перепробовал уйму профессий. Он ходил со стекольщиком и кричал: "Вставляем оконца!" Потом завел ящик с никелированным звонком, приглашающим прохожих почистить ботинки. Но сейчас дома стоят с побитыми окнами, вместо стекол в них подушки, и люди уже давно не обращают внимания на свои штиблеты. И Микитка завел лоток из фанеры и стал торговать папиросами, потому что даже в самое опасное время люди не перестают курить.
- Ух! - кричу я. - Видел, Микитка?
- Да, видел, - равнодушно отвечает Микитка.
- Их, наверное, ночью расклеивали? - говорит Котя.
- А кто его знает, - отвечает Микитка, глядя в небо.
А в это время, как всегда, находятся мальчики, которые сами видели - своими глазами, пусть лопнут их глаза, если они этого не видели, - как какой-то дядя с бомбой у пояса ездил на фаэтоне, останавливал фаэтон у столбов и расклеивал прокламации.
- "Будущее принадлежит нам!" Там было написано: "Будущее принадлежит нам!" А что это значит?
- Подрастешь - узнаешь, - говорит Котя.
- Тоже ученый, - сплевывает Микитка. - Мальчик просит объяснить, а не можешь.
- А что, скажешь, не знаю? - ухмыляется Котя.
- Знаешь, да не то, - отвечает Микитка и уходит со своим ломком, и я иду за ним.
Я завидую вольной жизни Микитки, его фанерному лотку, его тюбетейке, широчайшим штанам из мешковины и особенно зычному крику, которому я никак не могу научиться:
- "Цыганка Аза"! Папиросы "Эпоха"! Табак "Месаксуди"!..
- Подержи товар, - говорит Микитка, вручая мне тяжелую пачку. - Потеряешь - башку оторву.
И я гордо несу за ним пачку, принюхиваясь к ней и чувствуя себя курильщиком.
Я любил ходить с Микиткой на базар, на пестрый, взбудораженный базар тех дней.
На толкучке барыни в маленьких шляпках, от которых воняет мышами и нафталином, расторговывают свои сокровища.
Здесь можно купить диковинную кофейную мельницу, красную резиновую велосипедную грушу, старинные желтые охотничьи рога и маленькие перламутровые бинокли, вазы с толстыми, краснощекими амурами и книги в старых переплетах свиной кожи, которые сапожники испытывают на излом - не пойдут ли на союзки.
- Почем? - спрашивает Микитка, беря в руки кофейную мельницу.
- Да ты не купишь, - отвечает барыня.
- Отчего ж не куплю? - говорит Микитка. - Может, и куплю.
- Да зачем она тебе нужна? - удивляется барыня.
- А вот и нужна, - отвечает Микитка и вертит ручку с таким азартом, будто это пороховая мельница и он готовит порох для взрыва.
- Да ты не грохочи, сломаешь.
- Не сломаю, - уверенно отвечает Микитка. И, так и не узнав почем, он аккуратно ставит ее на место.
Мы идем дальше и останавливаемся возле старушки в пенсне и облезлом боа, - похоже, накинула на шею кошку. Перед ней на коврике разложена удивительная всякая всячина - шкатулочки, колокольчики, аптечные разноцветные пузырьки.
Микитка рассматривает яркие перья попугаев.
- Купи, купи, мальчик, десять копеек штука.
- А на что они, тетя? Что с ними делать? - спрашивает Микитка.
- Ну так проходи, если не знаешь, что с ними делать. Марш!
И тогда Микитка назло ей говорит шепотом, притопывая ногой:
- Эх, яблочко!..
- Злодий! - визжит старушка.
…Лохматый, запыленный дед продает хомуты. Микитка и хомут берет в руки, внимательно оглядывает со всех сторон, зачем-то гнет, проверяет ногтем швы, покачивает головой и что-то про себя бурчит.
И вдруг он выхватывает из-под своего фанерного лотка и кладет на самое видное место листовку - те же лиловые, слабенькие, разбегающиеся буквы - "Будущее принадлежит нам!".
Я ахнул. А Микитка, отвернувшись, спокойно и равнодушно, будто и не он это сделал, радостно смотрит на карусель.
Гремит грубая механическая музыка карусели - однообразно тягучая, веселая и печальная.
Мальчики, сидя верхом на карусельных лошадках, натягивают поводья и кричат: "Но! Но!" Разгоряченные скачкой, они нехотя слезают с лошадок и криками рассказывают друг другу, как они летели и какие они молодцы.
А Микитка уже идет дальше и, так же выхватив из-под лотка листовку, ловко сует ее на ходу кому-то в карман - так, что человек не видит этого и не слышит и, обнаружив ее, наверное, долго будет ломать голову, как она попала к нему в карман.
Мороженщики с неистовством крутят железные банки с неправдоподобно розовым, сливовым и даже каким-то зеленым мороженым, выбивая на вафлях похожие на радугу слоеные столбики.
Хрипло, надтреснуто играет шарманка, и "попка-дурак" вытаскивает судьбу, дерутся возле рулетки, где-то бьют беспризорного.
Тучами носятся мальчики в таких же, как у Микитки, стукалках, с лотками и, что бы ни продавали - папиросы, пряники, розовые с золотом коники, барбарисовые конфеты, звонко, отчаянно кричат:
Купите бублики, горячие бублики.
Гоните рублики сюда скорей!
Микитка, как снаряд, врывается в толпу:
- "Цыганка Аза"! "Эпоха"!..