На крыльцо вышел поручник в голубом мундире и в новенькой, блестящей, словно только что испеченной конфедератке. И все на нем блестело и сверкало: и огромный, как зонтик, лакированный козырек, и пуговицы, и бляшки, и особенно высокие, занимавшие половину его туловища лакированные сапоги с громадными задниками. И казалось, даже солнце жмурилось от этого блеска и на минуту для отдыха заходило за тучку. И только солдаты по долгу службы глядели на него не моргая.
Капрал подбежал к крыльцу и как-то странно подскочил, отчего зазвенели все шпоры и бляшки, которыми он был увешан не менее поручника. И, прикоснувшись двумя пальцами к козырьку, он пулеметно рапортовал.
Поручник вряд ли понял, что было сказано, но не спеша подкрутил ус и, выслушав рапорт, махнул рукой.
Барабанщик ударил в барабан, и ряды солдат пошли друг другу навстречу, как шеренги крестьянских братьев, которые уже давно не виделись, и, пройдя тысячу верст, утомленные, наконец встретились. Барабаны призывали их сойтись, и раскрыть объятья, и выпить чарку польской старки. И когда они наконец сошлись так близко, что только бы обняться, команда, как удар бича, повернула их, и они уходили, снова уходили в разные стороны, и барабан разводил их все дальше и дальше…
- Едно! Два!.. Едно! Два!..
Казалось, что все это не на самом деле, а нарочно, сейчас все рассмеются и скажут: "Довольно!" И эти высокие и сильные, здоровые мужики разойдутся по дворам, возьмут в руки лопаты и вилы и начнут рыть колодцы, перебрасывать навоз, колоть дрова, поить коней. Но вместо этого они становятся на колено, вбок выкидывая ружья и, как бы нарочно стараясь все сделать посмешнее и поглупее, падают животом на землю, затем вскакивают и с криком разбегаются. И хотя никто их не преследует и не думает о них, прячутся в канавы и по свистку снова выскакивают и вместо того, чтобы сказать: "Да брось ты на меня сердиться, пусть он свистит", зарядившись в земле злобой и яростью, со взъерошенными, распушенными усами и белыми от страха и бешенства глазами, бросаются друг на друга. Но их останавливает свисток. И они расходятся по своим местам, усталые от напрасной злобы, недовольно фыркая в усы. И даже петух, который вечно все вопросы и ответы сводил к драке, видя в этом единственный выход и даже смысл существования, наблюдая с забора маневры, все время хлопал крыльями, стараясь внушить, что нечего злиться - пусть помирятся и разойдутся по домам.
Но вот капрал, закончив свое дело, красный, запаленный, подбежал к крыльцу и, приложив два пальца к козырьку конфедератки, вылупил испуганные глаза на поручника.
Поручник не спеша подкрутил блондинистый ус, так же не спеша натянул белую перчатку и ничего не сказал, а только махнул рукой.
Гайдук свистнул. Как в сказке, раскрылись ворота. Распугивая по дороге гусей и кур, вылетел конь и у крыльца остановился так неожиданно, точно кто-то из-под земли схватил его за все четыре копыта. Только слышно было, как екала селезенка.
Гайдук насыпал из торбы кишмиш. И мальчики, которым только раз в неделю, в субботнем прянике, попадалась одна-единственная изюминка и которые, съев сначала пряник, лишь после закусывали изюминкой, - мальчики, толкая друг друга, с ужасом смотрели, как конь, опустив морду, звериными зубами жадно захватил сразу всю кучу кишмиша. Но, очевидно, этого было мало гайдуку и поручнику, а тем более коню. Поручник вынул из кармана грудку сахара. Покончив с сахаром, конь поднял голову и ударил копытом, наверное на этот раз вызывая из земли молочную реку.
Гайдук подал поручнику стек. Поручник сел на коня, прикоснулся к нему стеком и поехал как картинка.
Солдаты застыли в строю, лишь глазами провожая поручника, и мне показалось, что их свинцово-холодные глаза целятся в него.
Капрал, повернувшись к солдатам, сердито закричал на них. И солдаты, зазвенев оружием, задвигались, зашумели и стали расходиться.
…Вечером, когда в небе обозначился бронзовый рог луны, по всему саду господина Бибикова между деревьями вспыхнули висящие на веревочках китайские фонарики. Они были четырехугольные, и треугольные, и круглые, они были зеленые, красные, синие, они были живые.
И мальчики полезли на забор и деревья, чтобы получше увидеть и насладиться чудом.
- Слезайте! Немедленно слезайте! - кричал Котя. - Вы не заплатили за билеты.
В другое время мальчики ответили бы ему градом камней, но теперь, захваченные зрелищем, они молча рассматривали вспыхнувшее, разгорающееся на их глазах чудо.
Зажглись бенгальские огни, в небо взлетели ракеты, и, отражаясь в окнах домов, причудливо освещая длинные висящие в воздухе косматые щупальца красноватого дыма, искры падали на деревья шипящим дождем зеленых и малиновых звезд. Зажженные "лягушки" шипели и, взрываясь, кувыркались, прыгали через кусты на клумбы, и мальчики в синих каскетках с криками бегали за ними.
В передней музыканты настраивали скрипки и флейты, и звон палашей перебивал такты. Дом наполнился предчувствием легкого польского веселья.
Все заплясало, закружилось - голубые мундиры, желтые аксельбанты, короткие мантильи, мавританские курточки, казачки в широких шароварах, турок в феске, испанец в плаще.
Уже господин Бибиков, выпивший старки, давно храпел. И, сбросив феску, свалился под стол турок. А мазурка не стихала, и я заснул под топот мазурки и крики "виват!".
Разбудила меня стрельба. Зеленая звезда рассвета внимательно глядела в окно. Столы остались накрытыми. Свечи догорали. А вокруг не было ни одного человека.
И господин Бибиков закричал. Ведь деньги за селедку, и за соль, и за перламутровые пуговицы он отдал, а ни самой соли, ни селедки, ни перламутровых пуговиц не видел. И вдруг он понял, что их, наверное, и не было, то есть где-то они, наверное, были: соль в Бахмуте, а селедка в Каспийском море, а перламутровые пуговицы в Варшаве, но не у пана поручника и тем более не у него, Бибикова.
- Матка боска! - закричал Бибиков и на цыпочках побежал к кровати под звездным балдахином.
Я вошел за ним в комнату поручника. На полу живописно валялись голубые штаны, а окно было открыто.
И я вообразил пана поручника в полосатых подштанниках, на усах улетающего в открытое окно.
На стене одиноко висел похожий на бандуру телефонный аппарат.
Котя на цыпочках подошел к нему, осторожно приложил палец к звонку и быстро отдернул, словно обжегся.
- Сейчас послушаем, - сказал Микитка.
- Что ты! Нельзя! - испугался Котя.
- Отойди!
Теперь с Котей никто не разговаривал. Отойди - и всё!
Микитка смело снял трубку и сказал:
- Аллё! - Потом что-то долго слушал и вдруг закричал: - Едно! Два!.. Едно!.. Два!.. - и засмеялся.
Теперь была моя очередь. И, притиснув к уху холодную костяную трубку, я слушал какие-то взвизги, трески и шумы, какие-то истерические выкрики, пробиваемые словами команды, хаос и какофонию мира бегства и паники.
- Ну, что там, что там? - зашептал Котя.
- Отойди!
С бьющимся сердцем я слушал и слушал отчаянье мира.
- Что там? Дай, дай!
Котя вырвал трубку. Он долго испуганно слушал, и вдруг в аппарате как бы разорвался снаряд. Котя бросил трубку и отскочил. Телефон трезвонил так, что срывался со стены.
- Др-р-р! Др-р-р! - говорил Микитка. Бледнея, он взял трубку и крикнул: - Алле!
Но звонок оборвался.
На улице послышался лошадиный топот, и в окно одновременно заглянул конь и всадник в буденовке. И всадник весело крикнул:
- Эй, телефонист! Соедини с папой римским!
5. Курсовое поле
Ярко и победно пылали на солнце красные флаги с серпом и молотом. У дверей на часах стояли красноармейцы в легких полотняных остроконечных шлемах с большими малиновыми звездами.
Снова возник глухой, утробный стук бондаря, снова слышался мирный звон наковальни.
Но чем тише становилось в мире, тем яростнее разгорались бои на улицах городка, словно горячка и азарт прошедшей войны навеки вошли в память, плоть и кровь мальчишек, столько перевидавших в эти годы.
На каждой улице - свой атаман, своя песня, свой боевой клич и свое собственное место плена: иногда это колокольня церкви, иногда забытый верх синагоги, а иногда просто большая бочка.
Берегись зайти на чужую улицу! Из засады вдруг выскочат, схватят и поведут под барабанный бой, приведут, поставят перед атаманом.
- Смирно!
А босой атаман сидит на пеньке, пощипывает несуществующий ус и думает глубокую думу.
- Лазутчик, - докладывает конвоир.
- Призвище! - грозно спросит атаман, вглядываясь в круглое, разрумянившееся лицо пленника с голубыми невинно-хитрыми глазами.
Мальчик смотрит на атамана, хихикает и хлопает себя по коленкам:
- Ой, ой, ой! Важнець!
- Кто такой? - гаркнет атаман.
- Будто не знаешь! - ухмыляется мальчик.
- Отвечай по ранжиру!
- Ну, Вишенка.
- Не нукай - не запряг.
Вишенка испуганно хлопает глазами.
- Бомбу имеешь? - ведет допрос атаман.
- Не.
- Прокламации?
- Не.
- Пулемет Люиса?
- Не.
Атаман смотрит в небо.
- А пулемет Шоша?
- Не.
- Обыскать! - приказывает атаман.
Конвойный лезет за пазуху пленника, так как тот не имеет ни одного кармана.
- Что там? - интересуется атаман.
- Кныш, - сообщает конвоир.
- С чем?
- Чичас, - отвечает конвоир.
- Стой! Стой! - кричит атаман, зная повадки конвоира.
- Это баба дала… Ой! Ой! - визжит Вишенка, глядя, как кныш исчезает прямо-таки в дымящейся пасти конвоира.
- С горохом, - ухмыляясь, сообщает наконец конвоир.
- Знал, что тут запрещенная зона? - сердито продолжает допрос атаман.
- А ей-богу, не знал! - отвечает заплаканный Вишенка.
- Что делал в зоне?
- А что делал? Мотылька ловил.
- Знаем мы ваших мотыльков, - непримиримо отвечает атаман.
- А вот ей-богу, "махаона" поймал. - И Вишенка разжимает кулак.
- Знаем мы вашего "махаона", - говорит атаман, разглядывая большую, с узорчатыми бархатными крыльями бабочку.
- Пакет! - неожиданно решает атаман, свирепо берет бабочку и, щурясь, как бы разбирает на ней таинственные знаки. - Шифр! - заключает атаман.
А на улице уже тревога.
- Наших бьют! Вишенка в плену!
И вот уже забыты каштаны и орехи, закинуты мячи и обручи, отброшены ходули. И бегут из всех переулков и проходных дворов, с туго натянутыми из тонких ивовых прутьев звенящими луками, с бузиновыми пистолетами, - бегут с жаждой мщения и боя Петьки, Леньки, Яшки, Сашки…
На каждой улице свои обычаи, свое вооружение.
Вот на Ракитянской, где жили бондари, мальчишки вооружены обручами, и когда шли в бой, все, как один, с грохотом катили обручи, высокие, как римские колесницы. На Заречье бомбардировали желтыми огурцами. А на Базарной стреляли из амбарных ключей, наполненных спичечной серой. А на Курсовом поле… нет, не всех примут в "Красные бизоны" Курсового поля.
Там, на Ракитянской или Базарной, там, у гостиницы "Лисабон" или парикмахерской "Шик", достаточно прийти и сказать: "Хочу воевать" - и тотчас же гремит команда: "Причислить!" А здесь предстоит еще пройти через руки хромого Макара.
Мальчик, вытянувшись по струнке "смирно", стоял перед Макаром.
Макар испытующе смотрел на мальчика и неожиданно, как пружиной, щелкал твердым, большим, заскорузлым пальцем по макушке. Мальчик приседал и вскрикивал:
- Ой!
- Терпи, казак, атаманом будешь, - говорил Макар. И давал второй щелчок.
- Ой! Ой! Ой! - вопил мальчик.
- Терпи, казак, атаманом будешь, - говорил Макар и щелкал в третий раз.
Если мальчик выдерживал и третий щелчок, Макар говорил:
- Добрый бизон будет.
И вел его к атаману.
- Жмал масло? - спрашивал Микитка.
- Жмал, жмал, - отвечал Макар.
И тогда Микитка командовал:
- Напра-а-ва!.. Нале-е-е-оп!.. Ать-два! Ать-два!..
Мальчик отчеканивал шаг.
- Кру-у-гом!
Мальчик на полном ходу, подымая облако пыли, поворачивался и снова чеканил шаг: "Ать-два! Ать-два!"
- Добре! Веди к казану, - говорил Микитка.
Курсовое поле! Далеко ты уходишь за горизонт, за ту линию, где, наверное, конец света. Курсовое поле все в крапиве, утоптанное стадами, изрезанное глубоким оврагом, в котором после ливня шумит и рычит, унося мутно-глинистую почву, поток.
Сколько я помню Курсовое поле, все оно в колючей проволоке, все изрыто окопами, в которых валяются черные каски; в траве рассыпаны стреляные и нестреляные гильзы. Можно найти и гранаты и даже наполовину зарывшийся в землю снаряд, или вдруг маской, снятой с лица войны, взглянет слепыми стеклами немецкий противогаз.
Курсовое поле стояло табором, как Запорожская Сечь.
Здесь ни с кем не цацкались. Здесь не слышно было: "Котя, иди пить какао!" или: "Шуша, надень калоши!" Здесь в любую погоду босые, без шапок мальчики сидели вокруг костра.
С ближайшего баштана, как ядра, выкатывали кавуны.
Микитка брал в руки кавун, с силой сжимал его ладонями, прижимал к уху и слушал.
- Звенит? - спрашивали мальчики.
- Звенит! - отвечал Микитка.
- Режь!
Микитка, поплевав на руки, прижимал кавун к груди, кривым сапожным ножом аккуратно разрезал его и щедро раздавал всем огромные, живокипящие красным соком ломти.
Вокруг ходили собаки, и ржали распряженные кони, и ветер подымал пыль и нес перекати-поле.
Здесь никого не звали по имени, только кличкой.
- Привет, Суслик!
- Давай на кулачки, Звонок!
- Здорово, Вонючка!
Был здесь и Ежик, и Чижик-пыжик, и Щелкунчик, был и Мокий, и Ремень, и Иваша Ушастый, и краснощекий Васька Пузырь, и Муля Родимчик - добрый мальчик с вьющимися волосами, и черноглазый ассириец Кепрюлю.
- Алле! Шепетовка! Говорит Жмеринка!
Через бахчу натянут туго звенящий шпагат полевого телефона.
- Шепетовка! Шепетовка! - взывал мальчик в ваксяную крышечку с лаковой рожей арапчонка.
Прижми к уху крышечку - и услышишь гудение ветра, и напряжение расстояния, и чьи-то непрерывные крики и команды.
- Аллё! Аллё! Шепетовка, слухай!
- Слухаю! - отвечали с той стороны поля.
- Шепетовка у провода, - говорил телефонист, передавая Микитке аппарат.
Микитка подтягивал штаны и солидно, как это полагается командарму, прежде чем начать разговор, продувал телефонную трубку.
- Доложить пропозицию, - приказывал Микитка.
- Что? Что? - переспрашивали с той стороны поля.
- П-р-о-п-о-з-и-ц-и-ю! - кричал во весь голос Микитка. - Оглох, чертова кукла!
И хотя крики слышны на все поле, телефонисту кажется - он это услышал именно в телефонную трубку.
- Приняты меры! - на всякий случай отвечали с той стороны поля и широко улыбались.
- Глядеть в оба! - приказывал Микитка и тоже, довольный разговором, улыбался.
- Стройси-и!..
Микитка в картузе с козырьком назад обходил фронт, по дороге коленкой тыкая в животы, и то и дело слышался его начальственный окрик:
- Пузо! Пузо!.. Ниже зад, Кошечкин!
И печальный отклик:
- А цо, я виноват?
- Отставить! Разговорчики!
Суровая, мужественная тишина.
Стояли в полном вооружении, с палками, как ружья приставленными к босым ногам. У иных на поясе висели колоссальные портновские катушки - это пулеметы; у других длинные амбарные ключи на шпагате, как на револьверном шнуре. А у кого и противогаз, настоящий, боевой, - серая резиновая мертвая маска с тяжелым ребристым шлангом и зеленой коробкой.
И вот уже протяжно, раскатисто на все поле:
- Шагом!.. - И отрывисто, повелительно, как хлыстом по ногам: - А-арш!
Главное, идти, откинув корпус, выпятив грудь, с самозабвением.
- В ногу! Пузо подбери! Тверже шаг!
А позади верхом на палках гарцует кавалерия. И чтобы не спутали с пехотой, то и дело кричат: "По коням!", "Эскадрон, в сабли!" Всадники делают вид, что еле сдерживают коней, дергая воображаемые поводья, причмокивают: "Но! Но!", "Стой, чалая! Тпрру!.."
У кого на ремне даже баклажка. Настоящая, солдатская, она, точно свинцом, налита водой. Как хорошо отвинтить пробку и глотнуть теплую, пахнущую железом походную воду.
На бой кровавый,
Святой и правый
Марш, марш вперед,
Рабочий народ!
Казалось, можно пройти так всю землю и пронести революцию до края света.
…Сгущалась тьма, и сильно, дурманяще пахли травы. Постепенно гасли огни и глохли дальние голоса, и звуки, и лай собак. Все погружалось в ночь, и лишь вершины осокорей видны были в слабом, отраженном свете неба.
Я стоял на часах один.
Вокруг на толстых плетях лежали кавуны. Я чувствовал их присутствие, и они казались живыми, притаившимися. Страшно.
Что это шуршит во тьме ночных полей? Какие-то жалобные, жадные вздохи, неуверенные шаги живущих в земле. Ночью они выползают из своих нор, из своих щелей и, сидя на пороге на корточках, жалуются далеким звездам на свою слепую, глухую, подземную, никому не известную, никому не нужную жизнь и тяжело вздыхают…
Вот звезда, спичкой чиркнув по небу, вспыхнула и погасла, и я украдкой, как этому учила наша улица, трижды плюнул через плечо: "Тьфу, тьфу, тьфу, не моя!"
Метнулась чья-то тень. Надо было крикнуть: "Кто идет?" Но от страха язык окаменел. Еле слышный шорох приближался. Кто-то бесплотный, бесшумный приближался осторожными, скользящими шагами, и казалось, у него рога и даже хвост.
Наконец я превозмог себя и тотчас же сам услышал свой отчаянный, с плачем голос:
- Кто идет?!
И сразу же бесплотная фигура растаяла и ветер теплой пылью коснулся босых ног. Был ли кто или только показалось?
- Кто идет? Кто идет?.. Пароль!.. - откликались из тьмы, и слева, и справа, со всех сторон свистели "Красные бизоны".
На желтых притихших баштанах, на серых картофельных полях мальчики подымались и шли в атаку и, выставляя вперед палки, кричали:
- Пли! Пли!
И бежали вперед.
А за их спиной мальчики, сидевшие в окопах, то влево, то вправо поворачивали черные дырявые самоварные трубы и кричали:
- Бух! Бух!
Это пушки поддерживали атаку.
В пронзительном свисте разведчиков и криках "Кто идет?", "Пли! Пли!", в ночных кострах, ночных бдениях открылась другая, еще неизвестная, вольная, смелая, сама себя завоевывающая жизнь, которой я отдался со всем жаром, со всей страстью и буйством детства.