Когда вернулись в столовую и сели на диван, дядя Миша стал рассуждать о прошлом; Горик заметил, что дядя Миша любил вспоминать прошлое, когда немного выпьет, лицо его покрывалось красными пятнами, становилось бугристым, тяжелым, на лысой голове выступал пот, дядя Миша расхаживал с сердитым видом по комнате и рассуждал, рассуждал, рассуждал, грозя кому-то пальцем. Теперь он рассуждал – специально для Валерки и Горика – о том, как он и его брат, то есть отец Горика, жили в молодые годы, как они мыкались по чужим домам, зарабатывали себе на хлеб и так далее и тому подобное. Конечно, они жили плохо, никто не спорит, ведь они жили в царское время. Ничего нового он не открыл. Валера даже демонстративно отвернулся и рассматривал корешки книг на черной этажерке, стоявшей возле дивана. Горик уважал дядю Мишу, который был героем Гражданской войны, краснознаменцем, воевал с басмачами и до сих пор имел звание комполка, ходил в военной форме, в гимнастерке с широким командирским поясом, но отчего-то Горику бывало иногда его жаль. Может, оттого, что он был уже не боевой командир, а работал в Осоавиахиме, а может, оттого, что Горик часто слышал, как отец говорил матери: "Вот черт, Мишу жалко..." У дяди Миши непрестанно случались неприятности то по службе, то дома. То он ругался с начальством, то влезал в долгие тяжбы, защищая кого-то от мерзавцев и негодяев или выводя кого-то на чистую воду, то ссорился с женой, выгонял ее из дома, снова привозил, и Валера мотался с квартиры на квартиру.
Мать Горика говорила: "Михаил не умеет ладить с людьми. У него тяжелый характер. Вот удивительно: два брата, а совсем разные!" Но Горику казалось, что дело в чем-то другом. Однажды он видел, как дядя Миша с отцом играли в шахматы. Дядя Миша приехал тогда тоже с какой-то неприятностью, кажется, на него один мерзавец и негодяй написал донос в Общество политкаторжан, и дяде Мише надо было оправдываться и что-то доказывать – вместо того чтобы просто пойти и "натереть ему рыло", – и отец кому-то звонил по телефону насчет дяди Миши, долго объяснял, чертыхался, называл кого-то дураком, потом они с дядей Мишей оделись и пошли в соседний подъезд к одному старому товарищу, с кем отец был в ссылке, пришли через два часа и сели играть в шахматы. И дядя Миша проиграл отцу пять партий подряд. Он так разозлился, что ударил кулаком по доске и все фигуры разлетелись. "Конечно, я тебе проигрываю! – сказал он. – Потому что у меня башка занята другим".
И вот Горику казалось, что у дяди Миши всегда башка занята другим. Поэтому у него и неприятности. Сегодня тоже наверняка случилась какая-нибудь неприятность. Дядя Миша ходил, скрипя сапогами, блестя стеклами пенсне, на щеках и скулах пунцовели пятна – не от гнева, а оттого, что выпил на кухне рюмку-другую водки, – говорил сердито и много, но было, однако, видно, что он думает о другом.
– Мы с Николаем о такой жизни, как ваша, лоботрясы вы этакие, даже мечтать не могли...
– Не знаем мы, какая у них будет жизнь, – ввернул отец. И, как показалось Горику, ввернул очень умно.
– Как же не знаем? Великолепная жизнь, им все дано, – сказала бабушка, расставляя блюдца и чашки для чая на столе. На нем стояли две вазы с самодельным бабушкиным печеньем и лежала раскрытая коробка круглых, в виде раковин, вафель с шоколадной начинкой. Это были любимые вафли, Женька их уже потихоньку таскала, но Горик, как находившийся под следствием, вынужден был сидеть, не двигаясь, и пожирать вафли глазами. Женька взяла пятую. Правда, две она отдала Асе. – У них все права, – продолжала бабушка. – Кроме одного права: плохо учиться. Женичка, ты же не мыла рук. Ася, Женичка, бегите в ванную и мойте руки.
Через полтора часа всех ребят, кроме Аси, которую мать Горика проводила домой, уложили спать в детской. Валера, бедняга, сразу захрапел, Женька тоже заснула, а Горик долго лежал, прислушиваясь к звукам и голосам. Он слышал, как пришел другой дядя, мамин брат Сергей, студент университета, с ним какие-то мужчины и женщины, наверное, тоже студенты, много чужих голосов, один чужой женский голос смеялся очень звонко и нахально, весь этот шум прокатился в глубь коридора, из столовой раздалась музыка, кто-то заиграл на пианино и сейчас же перестал. Через дверь с матовым стеклом сочился из кухни тонкий, свежий запах печенья. Бабушка всегда пекла одно и то же печенье, сухое, коричневого цвета, в виде ромбиков, нарезанных зубчатым колесиком, и с одним и тем же запахом. У Горика заныло сердце: ему захотелось печенья. Захотелось в столовую, где разговаривали студенты. Захотелось увидеть собаку Морку, почувствовать запах снега, побежать на лыжах через речку к холмам, и чтобы Ася увидела, как он летит стремглав с самого высокого холма, где два трамплина.
В кабинете Николая Григорьевича собрался срочный семейный совет. Как быть? Везти ли ребят на дачу к Снякиным? Сергей принес тревожный слух насчет Ивана Варфоломеевича Снякина, брата Петра. Будто бы его нет. Будто бы три дня уж, как нет. "А точно ли это? – сомневался Николай Григорьевич. – В столовке что-то не говорили. Я не слышал". Сергей сказал, что сообщил человек осведомленный, из театральных кругов. Смехота! Старый каторжанин, бомбист, согласился директорствовать в музыкальном театре. И поделом дураку: не соглашайся на постыдные предложения, не унижай себя. Так полагал рассвирепевший Михаил Григорьевич, который знал Ивана еще по Александровскому централу.
Из столовой, где собралась молодежь, слышны были голоса, запели песню. Новую прекрасную песню из кинокартины: "Крутится, вертится шар голубой..." Бабушка вполголоса подпевала.
– Сережа, ты ступай в столовую, – сказал Николай Григорьевич.
– Ступаю, ступаю. "Герцеговинка" не нужна? – Сергей взял с письменного стола коробку папирос "Герцеговина флор", предназначенную гостям, так как Николай Григорьевич уже пятый месяц бросил курить, и пошел к двери. На секунду остановившись, сделал страшные, веселые глаза и зашептал: – Вы тут недолго, бояре, а то Мотю прозеваете. Мотя такие стихи будет читать – закачаетесь!
Ему было двадцать два. Михаил Григорьевич смотрел ему вслед с недоумением: какие стихи? Елизавета Семеновна, мать Горика, сказала, что надо сейчас же позвонить Петру Варфоломеевичу и все станет ясно. Они с братом очень дружны.
– Еще бы! – сказала бабушка.– В двадцать шестом оба подписали платформу ста сорока восьми. Но Петя гораздо порядочней. Вот за Петю я могу ручаться где хотите.
– И жена Ивана Варфоломеевича всегда у них на даче, у дяди Пети, – сказала Елизавета Семеновна.
Она сняла телефонную трубку, но бабушка остановила ее.
– Лиза, постой. А что, если он подтвердит?
– Как – что?
– Ты повезешь детей или нет?
– Я не знаю... – Елизавета Семеновна стояла в нерешительности. – Им, наверно, будет не до того.
– Тогда не звони. Петя нам не звонил, и нам не нужно навязываться, – сказала бабушка.– Он бы позвонил вчера или даже сегодня, если б они нас ждали. Звонить не нужно категорически!
Николай Григорьевич шагнул к телефону.
– Почему же не нужно? Глупости! – Резко двигая пальцем, он набирал номер. – Может, как раз потому, что... – Он замолк. Всем четверым были слышны гудки. – Думаю, что вранье. Давид мог знать, я его видел в столовке. Никто не подходит, значит, он на даче и все в ажуре.... – Он снова умолк. Гудки продолжались. Вдруг он спросил: – Ты, Варфоломеич? Я уж думал, вы там все перемерли или сгорели, шут вас возьми. Да, да. Ждали, ждали, и вот. Ничего. Сравнительно да. Что? – Николай Григорьевич посмотрел на брата, потом на бабушку и сделал губами движение, означавшее "плохо". Он продолжал слушать, что ему говорили, сохраняя все то же выражение крепко поджатых и несколько надутых губ. Потом его губы разжались, он вздохнул, выпрямился и сказал другим голосом: – Вот мы и нагрянем все шестеро, и я с Лизой. Ребята настроились. А? Давай нагрянем? Погода-то пропадает. Ну, как хочешь. Ладно. Всем привет. А я завтра зайду.
Николай Григорьевич почесал трубкой затылок, присвистнул и повесил трубку. Елизавета Семеновна смотрела на мужа, хмурясь.
– Что он сказал конкретно? – спросила бабушка.
– Сказал, что с Иваном недоразумение. Ничего конкретного. Он уже звонил Давиду, тот пытался узнать – бесполезно.
– Господи, какое несчастье! Что же у Вани могло быть? – спросила Елизавета Семеновна.
– Что-то было, – сказала бабушка. – На пустом месте такие вещи не случаются, как ты знаешь. Между прочим, Иван Снякин никогда не был мне симпатичен. Во-первых, вся эта смена жен. Во-вторых – отношение к детям. Ведь своего старшего сына, от первой жены, он не захотел воспитывать, отдал в "лесную школу". По требованию этой теперешней, артистки. Мы были тогда все возмущены: и Иван Иванович, и Берта, и Коля Лацис. Берта помогала устраивать в "лесную школу", она же в Наркомпросе, но она тоже возмущалась...
Николай Григорьевич, усмехнувшись, хотел что-то сказать, но только покрутил головой и вышел из кабинета. А Михаил Григорьевич снял пенсне – его лицо без пенсне показалось больным, усталым, под глазами мешки – и сказал слабым голосом:
– Ерунду ты порешь, матушка. Обывательские разговорчики вместо настоящей партийной оценки.
Тихо открылась дверь, и вошла мать Горика. Она постояла неподвижно в темноте, прислушиваясь и стараясь понять, спят дети или нет. Женя и Валерка спали, а Горик лежал с открытыми глазами. Он сказал шепотом:
– Ма, я не сплю.
Мать подошла на цыпочках и села на край кровати. Она притронулась ладонью ко лбу Горика, где была шишка; рука ее была холодная.
– Сынок, мы поедем послезавтра к себе, в Серебряный бор.
– Правда? – Горик обрадовался.
– Ух, здорово! Мне так не хотелось ехать в этот самый Звенигород! А ты поедешь?
– Конечно. И я, и папа. И, может быть, Валерку возьмем, если Миша его отпустит и если вы дадите слово, что будете вести себя хорошо.
– Конечно, дадим! Непременно дадим! Обязательно дадим! Ура-ура-ура! Да здравствует наш любимый, несравненный, драгоценный Серебряный бор! – в возбуждении восклицал шепотом Горик. Он уснул счастливый.
На другой день, тридцать первого декабря, когда все сидели утром за завтраком в столовой, в бабушкиной комнате раздался внезапно оглушительный грохот. Было похоже, что кто-то выбил балконное окно. Побежали туда и увидели, что разбилось не окно, а зеркало. Весь паркет был усыпан сверкающими осколками. Никто не мог понять, каким образом и почему старинное толстое зеркало выпало из двери платяного шкафа, запертой к тому же на ключ. Это была загадочная история. Домашняя работница Мария Ивановна сказала, что это к войне. Отец Горика сказал, что война с Гитлером и Муссолини, разумеется, будет, но не скоро. А Горик подумал о том – и это поразило его, – что в мире происходят вещи, которые не может объяснить никто, даже отец, самый умный человек на свете, и мать, тоже очень умная и самая добрая. Ни один человек, никто и никогда не объяснил Горику, почему в то утро упало зеркало.
IV
От вокзала до Страстного бульвара, где жила тетя Дина, Игорь шел пешком, совсем налегке; хлеб он доел, а книжку Эренбурга сунул в карман. Москва поразила тишиной, малолюдством – даже на вокзальной площади людей почти не было, троллейбусы шли пустые – и чем-то глубоко и тяжко растрогала. Он словно увидел родное лицо, но изменившееся и настрадавшееся в долгой разлуке. На площади перед метро "Кировская" стояли несколько человек и слушали новости из репродуктора, установленного на фонарном столбе. "Немцы болеют от гитлеровских эрзацев, – читал торжественным голосом диктор. – Как заявил в Женеве прибывший из Германии голландский врач, долгое время практиковавший в одной из дрезденских клиник..." Лица слушающих выражали сосредоточенное, несколько отупелое внимание. Может быть, они и не слушали, а думали о своем. Или терпеливо ждали чего-то важного, что должен был сказать диктор.
Пошел слабый дождь. Игорю не хотелось садиться в трамвай. Он шел бульваром, заваленным опавшей, гниющей листвой, останавливался у газетных витрин, читал. Умер художник Нестеров. Рязанская область закончила уборку картофеля. Волнения во Франции. Исполком Моссовета одобрил инициативу жильцов дома № 16 по Н. Басманной и № 19 по Спартаковской улицам по активному участию в подготовке к зиме: участие в ремонте отопления, крыш, утеплении зданий, завозе топлива, его хранении, эксплуатации. 450 лет назад Христофор Колумб открыл Америку. Этому знаменательному событию посвящена выставка, открывшаяся на днях в библиотеке. А дочь белорусской партизанки Татьяну и внука Юру фашистские изверги загнали в погреб и забросали гранатами...
Дом на Страстном знакомо, громадно чернел сквозь дождевой туман. Внутри, в клетках дворов, было пустынно. Когда-то эта цепь проходных дворов была оживленнейшим местом: по ним проходили, сокращая себе путь, с Большой Дмитровки на Страстную площадь, а по утрам здесь толпами шли хозяйки за покупками в Елисеевский магазин и навстречу им, снизу, шли другие на Палашевский рынок. Игорь свернул направо, в тупиковый двор, и подошел к подъезду. Это был, впрочем, не подъезд, а небольшая, довольно грязная и старая, много раз крашенная дверь с железной ручкой, лестница за ней была такая же грязная и старая, она поднималась наверх короткими зигзагами и по своей крутизне напоминала винтовую. Лестница огибала пустое вертикальное пространство, такое узкое, что если бы кто-то вздумал кончать тут счеты с жизнью, то должен был бы лететь вниз стоймя, солдатиком. На третьем этаже была выбита ограда, край лестницы висел над обрывом; Игорь прошел эти несколько ступеней с осторожностью, прижимаясь к стене. "Ну и ну! Как же тут бабушка Вера ходит?" – подумал он с изумлением.
Он нажимал кнопку звонка и улыбался.
Его радовали этот сырой день, пустые дворы, перекрещенные бумажными лентами окна. Это была Москва. Он вернулся. Дверь не открывали. Он позвонил еще раз и ждал, продолжая улыбаться. Потом, догадавшись, что звонок не работает, сильно постучал. Сразу же зашаркали, завозились с замком, женский голос спросил:
– Кто там?
– Я к Дине Александровне...
В первую секунду он не узнал тетю Дину – худая старушенция. Какое желтое, опавшее лицо! На плечи тети Дины был наброшен, как у боксеров, выходящих на ринг, махровый халат, который совсем гнул ее и заставлял вытягивать шею вперед. Выражение лица у тети Дины было испуганное. Она вскрикнула:
– Ах, Горик! – и сейчас же, оглянувшись назад, очень громко и напряженно:
– Мама, Горик приехал! Это Го-рик!
Вышла бабушка Вера. Она ничуть не изменилась. Она тихо шла по коридору вдоль стены, подняв сухонькое, кивающее, детское личико в мелко-кудрявом, седом венчике, и улыбалась издали. Подойдя, обняла Игоря легкими руками, пригнула голову, поцеловала, и он вспомнил этот старушечий запах комода, лежалости и сухих духов. Обе принялись хлопотать, сняли с него пальто.
– Я принесу чайник!
– Мама, не суетись. Принеси лучше полотенце. Ходи медленно!
– Я вовсе не суечусь, и даже не суетюсь. Видите, этот глагол мне чужд, я даже не знаю, как его спрягать...
– Баба Вера, ты молодчина, – сказал Игорь радостно.
Он сидел на стуле и стаскивал башмаки, несколько прохудившиеся. В Ташкенте, где месяцами не бывало дождей, они служили неплохо, но в первый же час в Москве сдались, он промочил ноги.
– Почему ты шел пешком? – спрашивала тетя Дина.
– Я так проголодался, так соскучился по Москве! Читал афиши, объявления. Знаю, например, что производится набор аптекарских учеников для аптек Москвы. А что? На худой конец! Вечер Хенкина в театре эстрады – рядом, на Малой Дмитровке...
– Постой, Горик. А где твой багаж?
Он рассказал. Лицо тети Дины побледнело. Она опустилась на сундук и сказала:
– Я получила письмо три дня назад. Тетя Нюта написала очень подробно, что она с тобой посылает – ты же знаешь свою бабушку, – по пунктам...
– Да, барахла было много.
– И продуктов тоже, она писала.
– Да, – сказал Игорь. – Продуктов тоже...
Тетя Дина сидела на сундуке, с удивленным видом разглядывая пол. – Как же так, я не понимаю? – сказала она тихо и развела руками. – Как можно быть таким рассеянным? Как можно, зная, что едешь в голодный город...
Игорь стоял перед нею босой, в мучительном оцепенении. В правой руке он сжимал влажные носки. Только сейчас он внезапно осознал, как ужасно, непоправимо, жестоко было то, что произошло с ним и в чем он был конечно же виноват. Как всегда, осознание приходило к нему позже, чем следовало, и тем сокрушительней. Он готов был тут же, босой, кинуться бежать из дома. Бабушка Вера пришлепала с полотенцем в прихожую и остановилась, не понимая, отчего Игорь замер в такой странной позе, а тетя Дина сидит на сундуке.
– Дина, что случилось? – спросила она. – Что-нибудь с Нютой?
– Нет, нет, ничего с твоей Нютой, – сказала тетя Дина. – Иди, пожалуйста, в комнату. Он будет мыться, а потом мы станем пить чай и я тебя позову.
Бабушка Вера нащупала рукой гвоздь в стене, на который были наколоты какие-то квитанции, повесила на него полотенце и зашлепала обратно в комнату.
– Мама совсем почти не видит, – сказала тетя Дина. – И стала в последнее время очень плохо слышать. Вообще мы живем... я не знаю, как мы живем. Мы живем на одну служащую карточку! Ты представляешь? Маринка поступила на курсы иностранных языков при военном ведомстве, устроить было невероятно сложно, я нажала все кнопки и устроила, ее приняли, но не успели дать ни карточек, ничего, и она заболела. Больше месяца лежит. Какое-то тлеющее воспаление легких, каждый день температура. Она там, в комнате, ты потом к ней зайди, ты ее не узнаешь. Нужно давать мед. А где его достанешь? Я ждала тебя, скажу тебе честно, еще и потому с таким нетерпением, что тетя Нюта писала, что посылает с тобой банку меда.
– Мед я тебе достану... – пробормотал Игорь сквозь зубы.
– Где ты его достанешь, мой милый? Ты не представляешь, как живет Москва. Надо иметь очень большие связи или очень большие деньги. У меня уже нет ни того, ни другого. Одного я все-таки не понимаю: как можно допустить, чтобы у тебя на глазах... Ах, бог с ним! – Она порывисто поднялась с сундука. – Сейчас согрею воду. Помоешься, и будем пить чай. Что случилось, то случилось. Не будем огорчаться, правда, Горик? – Она шлепнула Игоря по щеке, это был шлепок примирения и прощения, но все же он оказался чуть сильнее, чем нужно, как слабая пощечина. – Сядь на стул, я поищу какие-нибудь носки Бориса Афанасьевича.
Через полчаса Игорь помылся, переоделся в сухое и пил чай на кухне вместе с тетей Диной и бабушкой Верой. Собственно, пили не чай, а отвар шиповника с сахарином.
– Хорошо, что нет соседей. Можно посидеть на кухне, – говорила тетя Дина. – К нам жуткую парочку подселили, вот уже год. В комнату Розалии Викторовны. Ты помнишь Розалию Викторовну?
Еще бы не помнить Розалию Викторовну! У нее были низкий голос, темная челка, длинные пальцы с утолщенными суставами, манера постоянно улыбаться сухими бесцветными губами – рот был неприятный, мятый, весь в морщинках, как кусок бумаги, скомканной в кулаке, – и редкостная способность мучить людей. Две зимы она мучила Игоря и Женьку уроками музыки, но потом мама с нею внезапно рассталась. Сказала, что она нечистоплотная.
– А что стало с Розалией Викторовной?
– Она куда-то переселилась. А может, совсем уехала из Москвы. Не знаю точно. Она была странная, с причудами, но нынешние, которых нам вселили, это ужас!