Исчезновение - Трифонов Юрий Валентинович 3 стр.


Тонкие ломтики черного хлеба лежали на красивой фарфоровой доске, имевшей форму лопатки с короткой ручкой. У тети Дины всегда было много красивой старинной посуды. Чашки, из которых пили отвар шиповника, были, наверное, столетнего возраста, на их донышках красовались замысловатые вензеля. Тетя Дина брала ломтики хлеба, наносила на них изящным серебряным ножиком почти незримый слой масла и давала Игорю и бабушке Вере.

Возбуждение все еще не покидало тетю Дину. То она, махнув рукой, говорила: "Ну, конечно! Не будем переживать. Кто первый заговорит, с того штраф", – и рассказывала о новых соседях, жуткой парочке, о своей работе в музыкальном издательстве, о каком-то полковнике, который ухаживает за Мариной, и вдруг в середине рассказа начинала иронически улыбаться и прерывала себя: "А если посмотреть на всю историю с комической стороны? Вообразите: идет этакий шляпа..."; то в ней просыпался гнев, и она проклинала подлецов и сволочей, которые пользуются людской бедой; то возникали неожиданные идеи, она предлагала написать заявление в Министерство внутренних дел или же начальнику милиции куйбышевского вокзала. "Что же, что война. Они обязаны заняться и начать розыск..."

Бабушка Вера молча пила отвар и жевала хлеб. Зубов у нее, наверное, почти не осталось, и она жевала, не переставая, помогая деснами и даже губами. Ее лицо при этом сжималось и разжималось, как гармошка, и, когда сжималось, принимало выражение забавно-напыщенное. Бабушка Вера отставила чашку и стала медленно, сгорбленной спиной вверх, подниматься из-за стола.

– Диночка, – сказала она. – Целый час ты не можешь съехать с этих чемоданов. Стыдно, ей-богу. Ну, привез бы он провизию или нет – какая разница? Через десять дней все равно бы все съели.

Тетя Дина взглянула на мать отрешенно.

– Ты права, мама... Конечно, мамочка... Стыдно, стыдно, невыразимо стыдно! – Она закрыла лицо ладонями. – Стыдно, что ни о чем другом я не могу говорить. Стыдно, что я так раскисла... Очень стыдно, но, я думаю, Горик меня простит. Ты простишь, Горик? – Голос ее задергался. – Ведь я одна забочусь о том, чтобы всех накормить. Я одна приношу хлеб в дом. Ты понимаешь, Горик? Я должна бегать по очередям, добывать, продавать. Керосин, лекарство, доктор, картошка, последний день талона на крупу, талон на табак меняю на мыло – у меня голова кругом! У меня нет сна. И меня все обманывают, я все теряю, ничего не успеваю. – Лицо тети Дины исказилось гримасой, рот растянулся, и она заревела, продолжая говорить нелепым, орущим голосом: – Тебе хорошо, ты старуха! Ты можешь сидеть дома и ждать. И говорить: "Это не стыдно! А то стыдно!" А мне ничего не стыдно, понимаешь? Потому что я должна бороться! Я должна спасать свою дочь! И тебя! Ни одной секунды мне не может быть стыдно, нехороший ты человек...

Бабушка Вера, не спеша, держась за стенку и мелко-мелко кивая головой, двигалась из кухни в коридор. Тетя Дина кричала ей вслед:

– Как же у тебя хватило совести! Злая ты, злая женщина!

Последнюю фразу тетя Дина выкрикнула особенно яростно и громко, чтобы бабушка Вера, уже скрывшаяся в коридоре, услышала. Потом тетя Дина подошла к кухонной раковине, открыла кран и стала мыть лицо холодной водой и сморкаться.

Игорь, все время сидевший за столом, поднялся и пошел в коридор. Он не знал, можно ли ему сейчас идти в комнату, и в нерешительности топтался в прихожей, делая вид, что ищет что-то в карманах пальто. Потоптавшись, сел на сундук. Тетя Дина не появлялась. Он слышал, как она гремела в кухне посудой, двигала стулья. Наверно, ей было неловко после всего этого. Вот сейчас ей было по-настоящему стыдно. А что, если надеть пальто и тихо уйти? Игорь думал о тете Дине с жалостью. Он помнил ее совсем другой. Нет, уйти было бы проще всего.

Он рассматривал висевшие на стене в прихожей несколько старых фотографий и гравюр в темных рамках. Без очков он видел плохо, и пришлось встать с сундука, чтобы подойти к картинкам ближе. Когда-то он все их видел, но совершенно забыл, и теперь они всплывали в памяти – этот старик с цилиндром, женщина в пышном белом платье с такой тонкой талией, что была похожа на песочные часы, поэт Боратынский, вид города Пармы. Все эти картинки принадлежали исчезнувшему времени, тому жаркому лету за три года перед войной, когда он гостил в Шабанове, в музейной усадьбе. Дача в Серебряном бору тогда уже не существовала, и бабушка попросила тетю Дину взять его на лето к себе. А Женя уехала с другой родственницей на Украину. Тетя Дина жила в самой усадьбе композитора, в маленькой комнате на первом этаже, с окнами в сад, сырой темный сад со столетними елями, с липовой аллеей, спускающейся вниз к реке; на лужайке по утрам стояла художница, бледная женщина с надменным лицом, и писала кусты сирени, они были на холсте розовые, хотя давно отцвели, а небо почему-то зеленое, но Игорь не решался спросить, что это значит. Он слонялся по музейным залам, где-то потрескивали сами собой полы, в шкафах за стеклом блестели старинные переплеты; вечерами на открытой веранде пили чай из самовара, всегда на столе были подогретые белые булочки, черносмородиновое варенье, и внучатый племянник композитора, очень похожий на него, с такой же бородкой, рассказывал о том, как жили в Париже перед Первой мировой войной... Были и другие люди, они тоже рассказывали интересные истории, был один музыковед, пьяница, но добрейшая душа, был австриец, бежавший из Вены от фашистов, он умел держать тарелку на лбу и ухаживал за художницей с надменным лицом, а тетя Дина играла на рояле "Времена года". Иногда, очень редко, приезжала Марина на велосипеде. Она мало занимала Игоря. Ему шел тринадцатый год, а ей восемнадцатый, она была толстая, важная, всегда с нею были кавалеры. Шабаново она называла деревней. Тетя Дина страдала из-за нее, говорила, что она "с фокусами". А Игорю нравилось жить в музейной усадьбе, сидеть до ночи за столом на веранде – вот только комары донимали – и слушать малопонятные разговоры. Однажды он слышал, как тетя Дина и внучатый племянник композитора о чем-то спорили на скамейке в саду, тетя Дина сердилась, тот ее успокаивал и вдруг закричал на Игоря: "Что за манера торчать рядом, когда взрослые разговаривают!" Прошло несколько дней, Игорь с музыковедом ходили на речку купаться – как раз тогда Игорь уронил в воду свои ботинки, когда переплывал речку, и музыковед спас их, нырнул и достал, – так вот тогда под секретом, а также под градусами он сообщил Игорю, что тетя Дина отказалась от мужа. "Прости меня, Егор, но твоя тетушка с этих пор для меня – тьфу", – сказал пьяный музыковед. Игорь знал, что тетя Дина жила с мужем, отцом Марины, плохо. Все говорили, что в молодости тетя Дина была очень красива, а муж ей попался неудачный. Однажды Игорь застал тетю Дину плачущей, потом она уехала в Москву, вернулась, снова были прогулки, купание в холодной, с глинистым берегом речонке, вечерами снова сидели за самоваром, ели подогретые булочки, и тетя Дина играла на рояле "Времена года". Вскоре появился Борис Афанасьевич, очень большой, толстый, в очках, с черной бородой и усами. Игоря переселили в комнату рядом с чердаком, тетя Дина сделалась веселая, пела песни и играла с Борисом Афанасьевичем в шахматы, Марина перестала приезжать, а музыковед устроил однажды пьяный скандал, и вызывали милицию.

– Такой стал Горик? Ого! Потрясающе! – Игорь увидел бледную, с большим носом, рыжеволосую девушку, стоявшую в дверях прихожей. На девушке был халат с кистями, она держала руки скрещенными на груди, обнимая ладонями худые плечи, словно ей было зябко. – Никогда бы не узнала...

– Я тоже вас... – Он запнулся, почувствовав, что говорит что-то не то, но мужественно закончил: – Наверное, не узнал бы!

– Так ужасно я изменилась?

– Нет, но вы... Вы же болеете...

– Да, да. Я болею. Совсем забыла, что болею. А почему мама так орала на бедную бабушку?

Игорь пожал плечами.

– Может, из-за этой смешной истории, которая случилась с твоим багажом? Мне бабушка рассказала. Боже, это же гениальная история! Ты гений, Горик. Ах, как жаль, что тебе не удалось все-таки опоздать на поезд...

Тетя Дина вышла из кухни, неся на подносе что-то, покрытое полотенцем.

– Зачем ты встала? – спросила она дочь. – Я несу питье и лекарство.

– А зачем ты кричала? Я думала, грабители, воздушная тревога или Бочкин вернулся. Ты меня разбудила. Я спала!

Последнюю фразу она произнесла с вызовом и прошла мимо матери и мимо Игоря в ванную, горделиво подняв свой большой нос и распушив движением головы рыжие волосы. За нею прошла волна ее запаха: лекарств и голого тела. Игорь почувствовал, что между матерью и дочерью есть какая-то напряженность и он почему-то эту напряженность усилил.

Тетя Дина сказала, посмотрев на него со слабой улыбкой:

– Вот чепуха, правда же? Какие-то чемоданы в голове, а немцы на Волге, Ленинград в окружении. Ты помнишь Славского? В Шабанове он жил одно лето вместе с тобой. Ленинградский музыковед, чудный человек. Погиб в августе под обстрелом. Иди сюда, я покажу, где ты будешь спать... От Бориса Афанасьевича никаких вестей уже четырнадцать месяцев...

Из ванной раздался крик Марины:

– Постели ему в моей комнате на кушетке! Мы будем с ним разговаривать!

– Перестань! – тетя Дина с досадой махнула рукой. – Он рабочий человек, а ты бездельница. Он будет вставать в шесть утра. Идем, Горик...

Из прихожей шел коридор, заставленный какими-то фанерными ящиками, мешками, банками, корытом, шкафчиками; этого хлама раньше тут не было, по-видимому, привезли неведомые Бочкины, занимавшие комнату Розалии Викторовны. Эта комната находилась в глубине коридора, на белой двери чернел большой висячий замок. Справа по коридору было две двери. Игорь вошел вслед за тетей Диной в первую. Увидел комнату и вспомнил, что близко под окном должен быть виден железный скат крыши, но теперь окно было закрыто черной светомаскировочной бумагой. Бабушка Вера сидела за столом и, держа у глаза лупу, читала книгу.

Муторней всего первый утренний час, с восьми. На улице еще тьма, как ночью, в цехе горит электричество, впрочем, не горит, а тлеет: две чуть живые лампочки качаются на длинных проводах над волочильным станом, третья возле отжигальной печи, но там обычно и без того светло от горящего горна, и еще одна лампочка едва проблескивает сквозь закопченные стекла перегородки там, вдали, над верстаком слесарей. Для такой громады, как заготовительный цех, света, конечно, мало, да где взять больше? И потом привыкли. Вот только холод по утрам. К холоду не привыкнешь. Тяжелый предзимний ветер леденит ноги, дует без перестану в распахнутые ворота – по утрам завозят трубы. Две женщины-грузчицы и старый мужик, чернорабочий по прозвищу Урюк, таскают трубы, зажав их штук по шесть локтем и боком, сначала по цементному полу, потом по бетонному полу, и трубы сначала дребезжат, потом гремят и, наконец, сваливаются с грохотом в кучу возле отжигальной печи.

Но ни дребезжание и грохот труб, ни холод, гуляющий по цеху – ворота остаются открытыми долго, потому что грузчицы и Урюк особенно не торопятся, – не могут заставить Игоря проснуться по-настоящему. Мысли работают хоть и медленно, но четко, а тело разбито, вяло, движения вязнут в полудремоте.

Игорь ходит по трапу вдоль десятиметрового трубоволочильного стана и возит по рельсам, держа за рукоять, тележку со стальными зубами. Этими зубами тележка схватывает конец железной трубы, просунутой в матрицу с прямоугольным отверстием, и тянет по стану уже ставшую квадратной трубу, уже не трубу, а профиль. Работа простая: ходи туда-назад. Подошел к матрице – дерг ручку вверх! – зубами схватил и тащи. Дошел до конца трапа – и снова дерг вверх! – зубы разжались, профиль вываливается, бросай его в сторону. И так круглый день с перерывом на обед от двенадцати до половины первого. Напарник Игоря Колька подтаскивает от печи к стану трубы и уносит готовые профили, а работница Настя всовывает трубы в матрицу и обмазывает концы масляным составом, чтобы уменьшить трение.

Двенадцать дней уже, как Игорь в "заготовке", и ему тут нравится. А вначале неделю ишачил такелажником, то есть попросту грузчиком, так распорядились в отделе кадров. Кадровик Оганов, читая справку его с ташкентского завода, где сказано, что Игорь имеет специальность станочника-гвоздильщика третьего разряда, не то смеялся, не то злился очень, выпучивая черные глазки: "Это что за специальность такая? Откуда? Гвоздильщики-мудильщики! Тут оборонный завод, а не шарашка при базаре. Ах, прохиндеи, жулики, навербовали дерьма! А числишься небось станочником, квалифицированной силой. Пойдешь в такелажники в транспортный цех, парень ты вроде крепкий. Поворочай там, погвозди, если ты такой гвоздильщик". И "гвоздил" неделю ящики, разгружая машины, посылали и на вокзалы, и на другие заводы, и в речной порт. Потом потребовался один человек в заготовительный цех на волочильный стан, никто из грузчиков не хотел: они все уже там сбились, слепились в шайку, пятеро женщин, два мужика и два парнишки Игоревых лет, им грузчицкая работа нравилась, потому что выпадали часы безделья, сиди покуривай, а в "заготовке" не посидишь. Игоря и турнули: пускай, мол, новенький катится. Так он и попал из гвоздильщиков в волочильщики.

Называлось так: рабочий-станочник трубоволочильного стана, 4-й разряд. В первый же день, как оформился на завод, дали хлебную рабочую карточку – 700 граммов и продовольственную, и еще ватник новенький, очень хороший, за 60 рублей. Обещали тоже ботинки выдать, но не раньше Ноябрьских. На волочилке работать чем хорошо? Нету беготни, ходишь себе и размышляешь, туда-сюда, дерг-дерг. Правой рукой дергаешь, в левой самокрутка с махрой – курить Игорь еще в Ташкенте на чугунолитейном научился, – а когда правая занемеет, повернешься боком и левой дергаешь. Так боком и ходишь.

Колька поначалу встретил Игоря злобно, называл не иначе как Косой или Очки (тетя Дина нашла Игорю очки Бориса Афанасьевича, правда слабоватые, минус три, а ему нужно минус пять!), орал в лицо Игорю песенки вроде "Ношу очки я ррраговые не для того, чтобы лучше зреть...", а в столовой однажды цапнул Игореву пайку хлеба со стола и начал спокойно жевать, глядя на Игоря с улыбкой: что, мол, сделаешь? Игорь отмалчивался прежде, плевал на него с высокой горы, а тут вдруг взбесился: схватил Кольку за грудь и так его молча затряс, что, когда отпустил, тот с перепугу на колени хряпнулся. И с тех пор все. Ни наглости, ни Очки.

Росту Колька небольшого, на вид совсем шкет, мелочь кривоногая, Игорь с ним одной бы ручкой справился, а лет ему немало: семнадцать с половиной. Весной Кольке в армию. Перестав дразнить Игоря очками, он теперь мучает его рассказами – врет, конечно, как змей! – о девчонках и женщинах, которых будто бы победил. Рассказывает он грубо, по-хулигански, при Насте, а ей все равно – она не слышит, думает свое, – Игорь же мучается, не показывая вида. Главное, что невыносимо: при Насте. Ей лет тридцать, она невзрачна, желтолица, всегда закутана в серый платок, всегда молчит, не улыбнется, и вот эта женская смиренность и покорство, над чем измывается Колька, так же невыносимы Игорю, как и Колькина грубость.

Но показать это, оборвать Кольку, заступиться за тихую и бессловесную Настю у Игоря не хватает духу. Вроде стыдно как-то. Вроде будет он тогда не мужчина.

Бригадиров в "заготовке" двое – Колесников и Чума. Колесников говорит глухо, двигается не спеша, лицо у него какое-то потухшее, бесцветное, он больной – кашляет. Иногда часами дохает и дохает, слова не может вымолвить. А Чума ни минутки не устоит на месте, оттого и кличка такая, весь день бегает, кричит, волнуется, учит, подгоняет, матерится и сам ишачит, как черт. Он и смахивает на черта – малорослый, сутуленький, руки длинные, лицо большое, темное, впитавшее в кожу копоть и масляные испарения навечно, лицо старой обезьяны, с глазками-сверлами, упрятанными глубоко под узкий, козырьком лобик. Игорю кажется, что таким мог быть Квазимодо.

– Что вы там портки сушите? Давайте работайте, давайте! – орет Чума.

Он всегда орет. В цехе, правда, шум немолкнущий, гудит волочилка, грохочет пневматический молот. Но Колесников обязательно подойдет близко и скажет, что надо, а у Чумы нет терпения – орет издали, трясет руками. А хоть и подбежит иногда – тоже орет.

Бригадиры командуют и волочильщиками, и слесарями, что пилят матрицы за перегородкой, и грузчиками, и кузнецами, которые работают у горна и пневмомолота, откатывают концы труб. И Чума не просто кричит, подгоняет и приказывает, а сам то и дело впрягается: то кувалдой машет, то у слесарей горбатится за верстаком, разъяренный медлительностью грузчиков, хватает охапку труб и волочит к горну. Он уже старый, под полтинник, а то и больше, но силы у него много, даже не поверишь. Недавно привезли слесаря точильный станок, установили неправильно. Чума разбушевался, разматерился и в сердцах как рванул, словно репу из грядки, из пола выдрал. А в станке весу килограммов сто.

Никто не знает, как в точности зовут Чуму – имя и фамилия какие-то трудные. Все привыкли: Чума и Чума, Чумовой. Начальник цеха Авдейчик однажды так серьезно ему запузырил: "Товарищ Чума, я вас очень прошу..."

– Игорь, пойди сюда немедленно! – издали кричит Чума. – Коля, стань за тележку!

Игорь дотягивает профиль – дерг! – и конец трубы, вырвавшись из стальной челюсти, подпрыгивает, как живой. Игорь поднимает двумя руками в рукавицах – одной рукой с конца не поднять – долгий и тяжелый колыхающийся профиль и перебрасывает его через стан, где лежат ворохом, штук с полсотни, металлически и масляно поблескивающие профили. Иногда, глядя на то, как медленно и с трудом, с писком даже выползает из прямоугольника матрицы новенький, аккуратный граненый профиль, Игорь испытывает почти физическое чувство удовольствия: сотворилась вещь, мир обогатился новой вещью, сделанной с его помощью, его руками. Эта работа вот чем хороша: видишь, как делается вещь, а не просто – таскай, при, грузи. Профили идут на каркасы авиационных радиаторов, те собираются в пятом цехе, потом их везут недалеко, через шоссе, на завод номер такой-то – Игорь знал, какой номер, и вся округа знала, – а уж там собирают полностью, от и до, самолеты. И очень скоро, через несколько, может быть, дней после того как Игорь вытянул профиль, самолет с радиатором, в который всажен этот профиль, выгнутый, обпаянный и выкрашенный, как нужно, летит бомбить немцев.

Наспех вытирая нитяными концами руки – хотя он работает в рукавицах, ладони всегда непонятно как успевают измазаться, – Игорь идет к Чуме.

– Бежи к Авдейчику. На второй этаж.

– А зачем? – интересуется Игорь.

– Бежи одной ногой. Эй, женщина, куда столько мажешь, куда?! – внезапно кричит Чума Насте. Своими глазками-сверлышками он видит издалека и в каких хочешь потемках и сумерках, словно кот. – Ты дома маслица кладешь – экономишь? А как же, скажи! Мне на месяц пятьсот граммов, я уж так его...

Назад Дальше