- Зря, земляки, - упрямо не соглашался дядя Володя, - куда спешить-то? У пацанвы целый год впереди, а из-за них такую опаску примай…
- Та-а-ак, - медленно тянет Ефрем, его верхняя губа в ухмылке угольничком, по-заячьи, ползет вверх, топорща усы, - та-ак… Согласья нету! Получается - отставить.
- Это мнение имею, - неохотно объясняет дядя Володя. - А коли все - я со всеми.
- Так, - тверже произносит Ефрем, - согласье налицо. Однако, дед Гаврила, ты свидетель: каждый тут ответчик за себя, никто никого не понуждал…
- Истинно так!
- Ух, Ефрем! - угрозливо говорит Константин. - Душу тянешь! Я встану - без меня тогда игра, Ефрем…
- Сергей Родионыч, тащи из школы носилки.
- Сейчас, сейчас… - И отец трусцой бежит к школьному дому; его худые острые лопатки под сатиновой рубахой - как цыплячьи крылышки: взмахиваются, а не взлетишь… (Ваня готов был следом броситься - лучше б он за отца носилки припер, а то будто мальчик отец побежал, а Ефрем ему в спину смотрит, а мог бы и сам Ефрем сходить, чем смотреть, потому что отец учитель да еще младший лейтенант административной службы, офицер, не кто-нибудь, ему старшина обязан подчиняться, первым честь отдавать, а не лежать, и пусть отец не совсем лейтенант, младший - зато все равно главнее старшины!..)
День же заметно слабеет, расплывчатей тени, глуше случайные звуки, и хоть сумерки еще далеко, таятся за лесом, но неуловимое предчувствие вечера уже закрадывается в сердце.
Приподнимаясь на локте, Константин, веселея лицом, произносит нараспев:
- "Шла-то она не путем, не дорогою, а глубокие реки, озера широкие те она плывом плыла, а мелкие-то реки, озера неглубокие те она бродом брела…"
- Молитва?
- Не, Ефрем! - Константин улыбчиво обнажает крепкие белые зубы, ровные, тесно пригнанные один к одному (Ваня с ревнивой завистью опять подмечает: "А у папки не вырастут никак…"), и поясняет: - То из былины. Адмирал приезжал, специально слушал, как я на лидере матросам-братишечкам старинные былины наизусть читал… Для поднятия патриотизма! Голосом читал вот так… "Да прошла ли она заставу великую и чистые поля те широкие…"
Константин смеется, показывает кивком Ефрему вдаль, и все смотрят, куда он показал, - видит Ваня: через луг, косыночкой, по обыкновению, помахивая, его мать идет… Обернулся - отец от школы носилки волоком тащит.
- Дает же бог кому-то счастье, - тихо и с опаской взглянув на него, Ваню, говорит дядя Володя Машин.
- Счастье, - задумчиво повторяет Ефрем, - счастье такое, что не знаешь, где найдешь, где потеряешь…
Он встал на ноги, подпоясал гимнастерку, кривясь, будто на себя сердитый, сказал:
- Отменяется, славяне. Нечего, между прочим, судьбу пытать. А ну-тка она… с ней расписку не возьмешь! Будем звонить, пиротехников вызывать.
- И то, Ефрем, - обрадованно подхватил дядя Володя. - Пожить-то хочется!
Никто - ни Константин, ни переводивший дыхание, с носилками в руках отец, ни дед Гаврила не возражал.
XVI
Можно было б разойтись, - отец взял на себя охрану бомбы, дед Гаврила в помощники ему поступил, - можно и разойтись, но мужики продолжали сидеть у складской стены, почесывались, дымили самосадом и Ефремовыми папиросками, пересмеивались, и что-то крылось в их осторожном смехе, на Ефрема с затаенным одобрением поглядывали, словно тот дал им что-то такое, отчего жизнь повеселела, легким ветром унеслись неприятные заботы… Не только мать - другой народ собрался подле, шумно стало, как на бригадном собрании, а дед Гаврила громко врал бабам: бомба оставлена для всеобщего испуга немцем Карлом, он ее сюда по приказанию графа ровно на тридцать лет заложил, предназначено ей взорваться в сорок седьмом году, да, выходит, не рассчитал сбежавший управляющий, что учитель облюбует тут местечко для школьного сортира… А Майка дергала Ваню за рубаху, дрожали в восторге ее конопушки, спрашивала:
- Ты видал ее? Покажешь, Ванечка?
Мать поодаль ото всех сидела на траве, туго натягивая сарафан к щиколоткам ног, у которых прилег дядя Володя Машин, - смотрел он, задрав голову, на мать, пояснял ей:
- А чего надрываться - такую чушку тащить! Пупок развяжется. Солдат пригонят, им харч за службу идет, они и вытянут бомбу… Я ж опосля, обещал, над ямой дворец ребятенкам выстрою, для облегченья учебы им… За Сергей Родионычем поллитра опять же, а ты, Алевтина, закуску готовь…
- Я отныне когда-нибудь тебе приготовлю, - хмуро пообещала мать и отвернулась.
- Чего ты… чего… - Дядя Володя поморгал глазами, однако слов никаких не отыскал, лишь улыбнулся криво.
Подошел отец, присел рядом с матерью; поковырял ногтем потрескавшиеся головки сапог, сказал:
- Неладно-то как, некстати… Вот выявилась!
- Как еще не стрельнула она! - мать головой покачала.
- "Стрельнула"! - Ваня даже подскочил в возмущении. - Стреляет, мамк, винтовка, а эт бомба!
- Пускай, - сказала мать.
- Ого! - Ваню сердило такое женское непонимание. - Она взорвется - склад на кирпичики! Все зерно - по зернышку!
- Скла-ад?
- Я б сейчас, она если б стрельнула, уже в воздухе, растворимшись, плавал… с богом беседовал! - хвастливо заметил дядя Володя. - Я ее, Алевтина, лопатой долбил.
- Неужто она склад достанет?
- Да, - отец подтвердил. - Ефрем говорит. Он такие на фронте видывал…
- Ну если Ефрем… - Мать прядку волос со лба отвела и согласилась будто б, поверив и ужасаясь. - Она б тогда весь хлебушек наш, все труды…
- "Хлебушек"! - Дядя Володя недобро усмехнулся. - Пожалела ты, Алевтина… А как бы меня она подорвала - это как называется?! У нас человек дороже всего… иль, допустим, для кого как?.. иль неправду в газетах пишут, по радио передают? А, Алевтина? И гляди-ка, Сергей Родионыч, не замечаешь, можть, как со стороны Алевтины нам с тобой вроде б доверья нет… Надоть на Ефрема ссылаться, чтоб убедить… Вот Ефрем ежели сказал - ему доверье.
- Поговори! - с досадой обрезала его мать, мимолетная гримаса ненависти передернула ее лицо; сказала с вызовом: - А на тебя разви понадеишьси… помело!
- Не мешайте нам, Владимир Васильевич! - строго сказал отец. - Оставьте нас!
- Перетерпим. - Дядя Володя встал и пошел прочь.
Рот у отца приоткрыт; видны припухлые, морковного цвета десны с осколками зубов, - и печалится Ваня: головками ест отец чеснок, не напасешься, обещает, что новые вот-вот проклюнутся, вырастут, такие же белые, как дольки очищенного чеснока, но где они, новые зубы?
- Сережа, - у матери в глазах слезы, - сколько они мне в глаза тыкать будут? Ты ж знаешь… А им разви знать, как мы с тобой, Сереженька?.. Их давние блохи грызут - на меня они с того вскидываются. В молодости глупа была, кто тогда не глуп, а сейчас-то? На что, Сережа?
- Хватит, хватит, - пробормотал отец, нашел пальцы матери - погладил своими. Поднялся он, к Ефрему и матросу Константину пошел; мать лицо отвернула; косыночку на щеки пододвинула, чтобы кто другой случаем не увидел ее закрасневшихся глаз.
Прощался со всеми Константин, прощался до вечера, приглашая к себе в гости. Пошагал он лугом, легко неся свои дорожные вещички, - ветерок трепал за его спиной ленты бескозырки и широкий синий воротник, похожий на кусочек вспененного моря.
Бабы говорили меж собой:
- Бравый какой Константин-то, улыбчивый, гостинцы богатые понес!
- Стенки на пароходе железные - он и уцелел, не подставился под пулю…
- Их, Сурепкиных, вся порода бравая, горделивая, лишь Витюня горбат…
- Не скажи, Настя, тоже бравый Витюня-т, вида-а-али на сенокосе-т… тож силён!
- Полятка лучше кажной знает!
- Ха-ха-ха…
- Женщины! - Ефрем крикнул. - Кто от занятиев вас ослобонял? Кина не будет, бабоньки… по местам! А то построю сейчас по ранжиру, заставлю на первый-второй рассчитаться! Коровы-то небось недоеные стоят, так, Настя?
- А далеко ль ты нам строем укажешь, Ефрем Петрович?
- Ох, далеко! Вначале, значит, строем, по команде, а после по одной обучать буду… ружейным приемам! Пока Нюшки моей нету. Успеть, а то она не сегодня завтра объявится…
- Ха-ха-ха…
- Ефрем Петрович, - отец отвлек Ефрема от женщин, - нужно позвонить, не затягивая. Идет время.
- Сейчас поеду. А ты смотри, Сергей Родионыч, чтоб какая шальная скотина в яму не затесалась.
- С Гаврилой Аристархычем попеременно будем…
- Заснет еще, смотри, дедок…
- Ефрем! - Подскочил, искаженно дергаясь лицом, дядя Володя, выговорил взахлеб: - Она стукает, Ефрем… подошел я, нагнулся - явственно стукает!
- Чего?
- Тик-так, тик-так… стукает! тикает! Тик-так, Ефрем…
- И-и… да ну?!
Ефрем страшно посерел лицом, прыжком в сторону рванулся от мельтешащего перед ним дяди Володи и отца, упал, тут же поднявшись, бросился к яме, успев приказать: "Константина верните!"
Как переполошенная стая гусей, вразброд, подгоняемые дедом Гаврилой, бежали от страшного места женщины - за школу, под ее защиту.
Константин, которого догнал Ваня, не дослушал его, поняв, в чем дело, откинул прочь чемодан и мешок, помчался к складу громадными прыжками, не выпуская Ванину руку из своей, волоча его за собой, как какой-нибудь неживой предмет; а когда Ваня, не вытерпев, заплакал от боли - оглянулся недоуменно, отпустил:
- Прости, браток!
- Механизм… завод заработал… Стронулась, сука! - громко, так, что Ваня издали услышал, объяснил Ефрем Константину. - Секунды решают, славяне. Носилки, Сергей Родионыч!.. Хоть малость от амбара отволокем, хлеб, можть, спасем!
- О-о-о!.. - застонал вдруг дядя Володя, сел на землю и, как недавно Ефрем делал, перед тем как в яму спуститься, стал тоже для чего-то сапоги стаскивать. Правый снял, левый не поддавался.
Ефрем пнул его коленом в спину: вставай!
- Черт с ей, уйдем, Ефре-е-ем! - обреченно, высоким срывающимся голосом выкрикнул дядя Володя.
- Дура… хлеб же! Давай, давай!
Растерянно оглядывался отец - искал глазами, наверно, мать; ему, Ване, махнул: убегай дальше, туда, за школу, еще дальше…
- …твою… живо!
Ефрем первым спустился в яму, а за ним Константин, мелькнув своим ярким воротником; отец им носилки подал и сам туда сполз, а дядя Володя Машин наверху, у края, остался, ждал, ерзая по песку коленями…
Ваня видел, что первым выбрался из ямы Константин, и вместе с дядей Володей с огромным трудом приняли они, наволакивая от края ямы на себя, приподнятые спинами отца и Ефрема носилки, на которых, уткнувшись в глину, бурым кругляшом лежала тупорылая бомба.
Не мешкая, взялись мужики за носилки, поспешно, сгибаясь под тяжестью, но соблюдая осторожность, понесли их - Ефрем и отец впереди, Константин и дядя Володя, в одном сапоге, - у задних ручек… Шли они вдоль откоса Белой горы, мимо ободранных козами и овцами кустов боярышника, крушины, задичавшей сирени; казалось, что неоправданно медленно они идут, медленно, можно б поскорей… скорей, скорей! Еще немного, шагов сто, там овраг…
И услышали Ваня, женщины, дед Гаврила - все, кто был тут, за школой, - дробный перестук колес, как нежданный гром с ясного неба, а оглянувшись, признали сразу, кто мчит сюда, стоя в телеге, лихо размахивая над конягой вожжами. Это ж горбатый Витюня Сурепкин, на помине легкий, его минутами раньше бабы, потешаясь, вспоминали! Ему, наверно, сказали, что Константин здесь, в Подсосенках, вот и мчит ошалело, одурев от счастья предстоящей встречи с братом. А в телеге у Витюни, взлетающей и громыхающей на кочках, сидит, хватаясь, за живот, Нюша Остроумова - из больницы выпустили, привез ее Витюня оттуда, а то, подумать, совсем уж залежалась на чистой больничной постели! Майка, ойкнув, кинулась навстречу, а Витюня, осадив взмыленного коня, блеснув такими же белыми, как у Константина, зубами, весело, зычным голосом крикнул:
- Кост-я-я!
"Я-я-я!.." - отозвалась Белая гора.
И там, где тяжело шли мужики с бомбой, произошло еле заметное замешательство: крик Витюни будто ударил в спину Константина, он спутал шаг, а Ефрем и отец в размеренности установившегося движения потянули носилки на себя, и Константин, торопясь исправиться, сделал что-то не так, оступился вроде, - невозможно было понять с расстояния, да и случилось все в одно мгновенье… Бесцветный призрачный шар окутал мужиков, сиюсекундно обрастая красными звездами, словно это ордена Константина разлетались в стороны, и вместе с чудовищным громовым ударом фонтан черной земли взметнулся в небо, а от тугой знойной волны отброшенного воздуха с острым звоном лопнули, осыпаясь, стекла в школьных рамах… Еще запомнил Ваня оскаленную морду Витюниного коня, как, обезумев, рванулся тот в сторону: концом оглобли поддел и отбросил деда Гаврилу, опрокинул его, Ваню, - летели, летели огненные звезды, рассекая тягучую темноту…
В том сентябре сорок пятого года, хоть и с запозданием на три недели, школу в Подсосенках все ж открыли.
Перед началом занятий, созывая учеников, Ксения Куприяновна Яичкина двумя руками держала над седой головой, украшенной розовым шелковым бантом, медный школьный звонок, - ее руки тряслись, и звонок звенел. С фанерки из-за ее спины выглядывали приветственные буквы:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, СЧАСТЛИВЫЕ ДЕТИ!
Первый урок проводил Николай Никифорович Егорушкин. Он сидел за столом, приплюснутый с боков пустыми рукавами кителя; волнуясь, смотрел на притихших ребят; сказал им:
- Товарищи дети, вы должны усвоить, что нет таких крепостей, которые мы не в состоянии были бы взять…
Он говорил долго, громко. Закончив речь, побледневший, вызвал к столу единственного Подсосенского жителя мужского пола Ивана Жильцова. В разлохмаченном, довоенного издания букваре Егорушкин подбородком указал нужные строчки, велев прочитать их вслух и внятно.
Перебинтованный Ваня, отыскав глазами у стены черные глаза и черный платок допущенной на урок матери, прочитал крупно написанные, в столбик расположенные слова:
МЫ НЕ РАБЫ,
РАБЫ НЕ МЫ.
- Молодец, Жильцов, злободневно, политически грамотно, - одобрил Егорушкин, - садись. А сейчас поставлю перед вами главную задачу дня: как учащиеся школы будут помогать колхозу в выполнении государственного задания по сельхозпоставкам…
И снова звенел школьный звонок…
1971
ЗАЗИМОК
На краю пустого, истыканного овечьими копытами выгона, в километре или малость ближе от Карманных Выселок, стоит приземистая, с плетневой загородкой кошара. А дальше глянешь - там прихлюпнутые, темные от недавних дождей скирды на полях да тонкие кустики по склонам неглубоких овражков. И небо синее, но не веселой синевы оно, а по-осеннему тяжелое.
Овцы пасутся где-то за скирдами, пригонят их к вечеру, и сейчас у тихой кошары на перевернутой колоде сидят двое - Маруся Колокольцева, женщина здешняя, из Карманных Выселок, и пришлая для этих мест хроменькая Настюта. Они и за сторожей ночных, и за скотников - навоз выгребать, и вообще определило их правление колхоза сюда - вот и пребывают здесь.
- Расчеши-ка мне волосы, - просит Маруся, отодвигается на край колоды, ложится лицом в Настютины колени. - Страсть люблю, когда мне волосы чешут. А вышло из моды-то - в голове искаться, волосы чесать, как раньше, а? Соберутся бабы в кружок, сядут и одна у другой копаются…
- Хорошие они у тебя, - осторожно расплетая Марусину косу, говорит Настюта.
- Волосы-то? Да уж не твои… Седина пошла - редеть стали. В молодости, бывалыча, распущу - всю подушку закрывали. Муженек-то покойный - тот ругался даже. В ноздри, дескать, лезут, спать не дают…
Маруся смеется, большие ее плечи, обтянутые ватником, дрожат, и Настюте трудно управиться с гребешком. И еще зябко Настюте. Поджимает она ноги - одну здоровую, полную, другую тонкую, сухую, шевелит затекшими пальцами в грубых неразношенных ботинках. Вместо солнца на небе яркое оплывшее пятно, недвижное и холодное.
- А ты, Настютка, замужем была иль как?
- Была, - не сразу отвечает Настюта.
- Он што… - Маруся, наверно, хотела спросить: "Тоже хромой, инвалид был?" - но, запнувшись, спрашивает неопределенное: - И как он?
- Убили.
Маруся вздыхает, приподымается, забирает гребешок в свои крепкие обветренные пальцы.
- Дай-кось тебя почешу. Не хошь? Ишь какая. Ну не хоти, не хоти… Придумали эту войну на горе бабам. А ты знаешь, почему ее придумали? Странник один зимой приходил, по святой книге читал. Ежели войн не будет, читал он, народу шибко скопится, хлеба всем не хватит…
- Вранье это. Всем в России и работы и хлеба хватит.
- Конешно, брехал, пустозвон. Федька Косой, как услыхал этот брех, чуть до смерти странника не зашиб. В нужнике у сельпа тот отсиживался, а в потемках выскочил - видали только… А ты што ж, до войны со своим-то сошлась?
- В войну.
- И детишек не было?
- Не успели. Убили его.
Оплывшее, негреющее солнце смещается по небосклону, а реденькая цепочка улетающих в теплую сторону гусей забирается все выше - они уже над этим вялым солнцем, устало и неясно падают на землю их голоса… Слышно, как в деревне, у плотины, женщины колотят вальками белье и репродуктор у сельсовета хрипит о чем-то - нельзя разобрать о чем.
- Одинокая баба - что вон тот… - Маруся кивает на обломанный ивовый куст у дороги - с остатками бурых листьев, лохмушками овечьей шерсти, трепыхающимися на ветру. - Всяк, кто мимо проходит, почесаться о тебя норовит. Почешется, плюнет и дале… Э-эх!
Потом, когда и Маруся зазябла на сыром ветру, они идут в кошару и там, склонившись над корытом, мнут пальцами хлюпающую глину, перемешанную с кизяками, - мнут, пока не делается она липкой, пригодной для обмазки стен. Мекает изредка жалобно хворая овца в закутке, по кошаре, особенно понизу, гуляют сквозняки.
Марусины руки в корыте движутся сердито, из-под них выбиваются густые мутные фонтанчики, и вскоре поясницы женщин затекают, уже невмочь быть в гнутом состоянии - и обе приваливаются на кучу жухлых кукурузных листьев. Тут Настюта, которая, видно, долго думала - говорить об этом иль нет, - признается:
- Я ведь как, Марусь, сюда приехала… Не так ведь. Владимир из ваших мест, тутошний.
- Мужик-то твой? Из Выселок наших? - У Маруси в черных, моложавых глазах интерес, щеки ее розовеют от услышанного. - Кто ж эт такой? Погоди, погоди… Твоя-т фамилия не нашенская. Чеверда. У нас сроду таких фамилий не бывало. Чеверда!
- Району он Талызинского, вашего. Села, правда, не знаю. Не нужно мне было тогда село. И фамилия у него своя. Уфимцев.
- Уфимцев?.. Не-е, у нас нет таких, хотя по району всему, ясно дело, всяки встренутся. А родные-то его, знаешь кого?
- Не знаю.
- Ну? А найти-то, поискать нельзя рази? - Маруся в волнении подвигается к Настюте совсем близко, локтем ее подталкивает. - Скоко вон после войны находят друг дружку. Брат там сестру иль мать сына… Враз!
Настюта ежится, обирает с юбки и чулок ошметки глины, молчит.