Второе апреля - Илья Зверев 11 стр.


Прошло три года. Возвратясь из армии, я нашел друзей, с которыми работал и отдыхал, о Кате стал забывать, стали появляться новые знакомые, девушки, и так два года. Я уехал из Орджоникидзе домой к отцу и еще один год побыл холостым.

А потом встретил девушку, которая мне понравилась больше, чем остальные, и я женился на ней. Через год у нас появилась дочь Галина. Я дочь очень люблю и с женой тоже в ладу. Как говорится, со стороны виднее, и люди говорят, вот, мол, молодцы, живут дружно и хорошо. Стало быть, о Кате не должна быть и речи. Но вот, или уж этому быть, получили мы насос для нефтеразведки, и в документах я увидел роспись Кати. Я как ошеломленный держал эту бумажку и некоторое время не знал, что делать, но потом стал расспрашивать снабженца, откуда, где и как получали насос, и не видел ли он, кто ставил эту подпись. Он ответил, что завтехскладом - девушка. Я написал в адресный стол г. Нальчика, откуда пришел ответ удовлетворительный. Мысли у меня в голове путались, я не знал, как начать письмо, но все же послал. Я был похож на студента, который с тревогой в сердце ждет результата - "принят или нет". И ответ пришел полон счастья и любви ко мне, и слез за эту роковую ссору..." ...

Зазвонил телефон. Кира поспешно подняла трубку.

- Да... Добрый день... - это она уже сказала медленнее. - Я вас слушаю, товарищ...

Выражение лица деловое, сосредоточенное, какое всегда бывает у женщин, обсуждающих в каком-нибудь строгом учреждении личные дела по служебному телефону.

- Да, понимаю вас... Ой, Кать, неужели черные?! - Тут она покосилась на Прокофьича и махнула рукой на маскировку. - Я тебя умоляю, одолжи у Петра пятерку...

Тома перестала читать: не хотелось, чтоб то письмо монтировалось еще с чем-нибудь, с разговором вот таким...

- На Калиновский немецкие ботинки привезли, - сказала Кира, положив трубку. - И есть твой номер. У тебя тридцать седьмой?

- Тридцать пятый, - сказала Тома, с чуть большим нажимом, чем следовало. И осудила себя за бабскую мелочность, словно бы тот "Афанасий из письма" мог ее слышать.

Итак письмо... Они нашли наконец друг друга.

"Я стал переписываться с Катей и узнал из письма, что случилось после нашей разлуки.

Мать ее жила в г. Нальчике, вскоре умерла, и она уехала домой, адреса я ее матери не знал. Катя не знала мой армейский адрес, и поэтому связь между нами не могла наладиться. Вот что написала она мне в письме за 63 год: "Я ждала от тебя весть, но вестей не было. После смерти матери я одна осталась на хозяйстве и очень часто плакала о том, что все так сложилось. Два года прожила одна, ждала тебя, но потом решила, что это настоящий конец нашей любви и годы мои уходят куда-то, и решила выйти замуж, лишь бы был кто-нибудь. В 1960 году родился сын, с мужем, живу плохо, без никаких чувств. Письма пиши прямо домой, - пусть хоть и узнает, лишь бы отдал мне твое письмо. Я его все равно не люблю. Тебя одного люблю больше прежнего. Твои письма будут доставлять мне больше радости и счастья, чем мой муж и все на свете".

Я написал вкратце про ее письмо. Мог бы приложить ее письмо к этому, но я их сжигаю, чтобы никто и клочка не мог прочитать. С первого ее письма во мне проснулись чувства, которые "спали" все эти 6 лет, я думал, что костер потух, оказывается, осталась искорка, которая от порыва ветра начала разжигать угли и сейчас уже превратилась та искорка в ощутимый мной костер, который еще не разгорелся до полной своей мощи, но, наверно, разгорится. Дело в том, что с каждым днем все больше и больше я думаю о Кате и также меньше и меньше о своей жене Светлане. Все суше становится мой разговор с женой, и все чаще она слышит от меня: "Отстань, я устал на работе". Я понимаю, что она не виновата в том, что я не радую ее, когда дома нахожусь, не шучу с ней, и всегда невесел, она верит, что устаю на работе.

Люди говорят: спаянная семья. Да, спаянная, а вот на мне была ржавчина, которую я сам не мог заметить, а сейчас эта незаметная ржавчина превратилась в видимую, и пайка превращается в негодность, только с дочкой все как было, я ее очень люблю. Если снова запаять, то надо снимать пайку и зачищать вновь, но ведь моя сторона поражена коррозией насквозь почти, пайка держать не будет. Если вещь распаялась, держится на одном только кусочке, где написано "дочь", то будет ли это Добром? Дорогой тов. В. Гринев! Ответьте мне советом, как же быть, чтоб справедливо, и по-человечески, и без убийства лучших чувств".

Дочитав письмо, Тома сразу же стала читать его снова: ей показалось, что надо принять все единым духом и что первое чтение было не такое какое-то: отвлечения эти - документ Ивана Прокофьевича, Кирины покупки - они отняли и рассеяли что-то важное. Снова она слушала - словно этот Афанасий говорил, а не писал - про четыре класса на четырех партах, про складскую накладную, кричавшую о любви и разлуке, про неродную мать, державшую верх в семье, про страх перед убийством чувств.

Потом она подняла телефонную трубку, набрала тройку и две девятки и сказала отчаянно, будто сама была той Катей и это у нее решалось все на свете:

- Валя! Приходи скорее. Письмо.

- Буду через минуту, - сказал он очень серьезно, как если бы речь шла о чем-нибудь чрезвычайном, а не просто о материале, который может пригодиться для очередной статьи, а может и не пригодиться...

И было у Томы предчувствие чего-то необычайного и огромного - одно из тех необманных предчувствий, которые никак невозможно объяснить и в которые невозможно не поверить.

Когда мелочи, интонации, словечки становятся вдруг символическими, разрастаются, сразу заполняют собой все - прошлое, настоящее, будущее и уже что бы ни сказалось, что бы ни случилось - все это неспроста, все имеет значение. Вот эта комната, куда она попала именно сегодня, и то, что Валя вдруг зашел просить письмо, и то, что письмо нашлось - именно то самое, связавшее ее и его, точно бы специально адресованное обоим.

- Так у нас не полагается!

Это Иван Прокофьевич. Господи, он здесь! И Кира здесь, и шкаф с папками, и тощенькая стопка обработанных писем на столе, и огромная кипа необработанных. И совершенно ничего особенного...

- Сперва все-таки позвольте мне ознакомиться, - это он сказал сухо, даже враждебно. - Я решу, как и что... А потом уж звоните...

Что ему надо? Почему он влез и все испортил? Тома злобно посмотрела на Ивана Прокофьевича. И снова увидела эту медленно двигающуюся челюсть, к которой было уже привыкла...

Почему он здесь, в редакции - этот неказистый, неоструганный, неотесанный человек, похожий на отрицательного управдома из кинокомедии? И кажется, не очень грамотный. Как молитвенно читает он каждую бумагу, как мучительно пишет, как ефрейторски гаркает, когда звонит телефон: "Гаврилов слушает".

Говорят, его вытащил сюда сам Главный: память прошлых лет, фронтовая дружба... Но он должен был, как минимум, вынести Главного на руках с поля боя, чтоб получить от него такую благодарность - попасть в журналисты. В журналисты!

Нет, но как он читает, как читает! Пять слов в минуту! Будто письмо шифрованное... Или на иностранном языке... И Валя все не идет! Сказал - через минуту... И не идет. Целую вечность! Две вечности... Уже, наверно, три вечности... не идет...

- Действительно, - это Иван Прокофьевич дочитал наконец письмо. - Человеческий документ... Но все-таки в следующий раз без меня не распоряжайтесь. - И добавил извиняющимся голосом: - Тут у нас бывают очень серьезные письма... Знаете...

Наконец пришел Валя. Он облучил Тому серыми своими большущими глазами и молча принял из рук Ивана Прокофьевича письмо. Но не ушел с ним к себе, а присел на краешек Томиного стола, повернул листки так, чтоб и ей было видно, - и стал читать. И Тома жарко обрадовалась, что он присел на краешек стола - кто бы еще это мог? Иван Прокофьевич? Главный? Что Валя захотел сесть вот так с нею рядом, очень близко, и читает медленно, чтоб она поспевала, и тихонько спрашивает, перед тем как перевернуть страницу: "Успеваешь?"

- Чудо какое письмо, - сказал он, дочитав, и посмотрел на Тому так, словно она это письмо написала и лично ему. - Спасибо, Том! Ты - чудо что такое.

Он снова посмотрел на нее особенным своим долгим взглядом и сказал:

- Пошел писать... Такая штука... Кипит!

И он выбежал из комнаты с письмом в поднятой руке. А Тома думала, как он вот сейчас несется по редакционному коридору - красивый, лохматый, вдохновенный, как рывком открывает дверь своего кабинета, как кидается к столу и быстрыми крупными буквами наискось, чтоб не терять ни минуты, пишет какие-то главные слова, горячие строчки, которые сразу про все, про всю жизнь!

Этот длинный и узкий, как коридор или кладовка, Валин кабинет! Он особенный, единственный в редакции. На всех других дверях таблички: "Отдел науки" или "Зам. ответ. секретаря", или "Член редколлегии, редактор по отделу комсомсомольской жизни П.В. Суляев", или красная с золотом доска: "Главный редактор В.М. Корнюшкин. Прием с 14 ч. до 16 ч.", а на Валиной двери написано просто: "В. Гринев" - все, и достаточно, и больше ничего требуется.

Но надо работать! Какое там письмо следующее? Так: "Я молодой специалист. Окончив МИСИ, вскоре женился на одной девушке, с которой приходится расходиться..." Так... "...тащит меня или на концерт или на танцы, и хотя, безусловно, духовная жизнь человеку нужна, но ведь это надо делать в свободное время". О-ох! Так... Следующее: "Дорогая редакция! Я хочу описать мое счастье, которое вдруг так неожиданно пришло, почти что на голом месте, в командировке..."

Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану:

- Томка... Твой... Неженатый...

Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело... И письмо чудное... И вообще...

Тома жалобно смотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловитым Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика... ну, может, на сорок минут.

- Пожалуйста - прожевал Иван Прокофьевич. - Раз по важному...

На бегу застегивая пальтишко, Тома понеслась к парикмахерской. К знаменитой седьмой парикмахерской на углу, где работал еще более знаменитый Паша, причесывавший артисток и иностранок и бравший "сверх" по трешке...

Швейцар, похожий на Ивана Прокофьевича сказал, что Паша ушел обедать и будет минут через пятнадцать, может двадцать, хотя точно неизвестно, "они нам не докладываются". Тома просидела полчаса в ожидальне, слушая неторопливые, серьезные, бессмысленные дамские разговоры про то, что носят в Москве, и хороша ли польская помада, и приедет ли на гастроли "лично МХАТ" или только его выездной ансамбль - те, кто в Москве говорят какое-нибудь там "кушать подано". Это были досужие дневные посетительницы, пенсионерки или чьи-то жены.

Паша так и не пришел. А когда Тома вернулась в свою комнату, Иван Прокофьевич сообщил ей, что уже читал материал Гринева и что это очень хороший, такой искренний, художественно написанный материал.

- Хотя, - сказал он, подумав, - всегда боязно так вот прямо советовать человеку: "Давай поступай так, перекраивай жизнь, и свою, и ее, и дочкину..." Но, надо признаться, убедительно написано, от сердца. Тем более статья не редакционная, а подписная...

А еще Иван Прокофьевич сказал, что Гринев просил ее позвонить сразу же, как вернется.

Тома набрала тройку и две девятки. Не успела еще ничего сказать, только вздохнула, а он уже узнал, догадался, почувствовал.

- Спускайся, я буду ждать внизу.

- Идите, если нужно, - сказал Иван Прокофьевич, не поднимая глаз. - Завтра задержитесь, отработаете...

- Ни пуха ни пера! - сказала Кира, а Тома ответила: "Спасибо", хотя полагалось крикнуть "К черту!".

Значит, все понимают. Всем видно! Всем, всем видно.

В кафе они устроились в углу, у окна, и Валя нарочно привалил третий стул к столику, чтоб никто не подсел.

- Ну, слушай! - сказал он. - Или погоди. Сначала закажем что-нибудь. Ты голодна?

Тощенький официант с лицом шестидесятилетнего мальчика, видимо, знал Валю. В мгновение ока на столе появилось все, что надо, - бутылка цинандали, и рыбка, и сыр, и - в нарушение правил - пирожные (Валя сказал, что они спешат и нужна "вся программа сразу").

- Так слушай... Мне, правда, не терпится... "Дорогой Афанасий! Ваше письмо по-настоящему взволновало меня (Главный захочет, чтоб я написал, как Николай II - "нас" вместо "меня", но дудки!). Вы попросили меня вступить в заповедную сферу чувств, дать совет, на который трудно решиться, но я все же решаюсь, потому что слишком ярко, слишком явственно описали вы сложную и - трагическую историю, в которой нет виноватых..."

Тома слушала музыку его речи и, кажется, могла бы повторить все, что произносил, почти пел Валя, - все-все, слово в слово.

А Валя читал:

"Как точно сказал поэт о трудном этом вопросе, мучащем, разрывающем сердце тысячам и тысячам счастливых: "Любовь с хорошей песней схожа, а песню нелегко сложить".

Не легко складывается и Ваша песня, Афанасий, но это высокая и чистая песня, и, я уверен, вам надо преодолеть боль расставания с дочерью (да ведь вы и не исчезнете из ее жизни!) и пойти навстречу своей любви, навстречу Кате. Потому что, затоптав, погасив свою любовь, - вы погасите лучшее в себе".

- Ну? - спросил Валя и посмотрел выжидающе и даже как-то робко.

- Да, - сказала Тома. - Очень!

- Слава богу, - пробормотал Валя и вытер тыльной стороной ладони пот со своего прекрасного, высокого лба. - А я просто испугался, когда вашему долдону это понравилось. Этому Порфирычу, Пахомычу, Пафнутьичу - я всегда путаю... Значит, да?

- Да, - повторила Тома.

Сколько-то минут они просидели молча. Потом он взял ее руку. Его ладонь была огромная и горячая.

- Ешь, - сказал Валя. - Что ж ты ничего не ешь? И давай выпьем. Будь счастлива!

- Хорошо, - сказала Тома. - И тебе пора, потому что они там без тебя сократят что-нибудь... Или "исправят стиль".

- Не исправят, - просто сказал Валя. - Я ведь еще не сдал - все на машинке... Пошли...

Тома проснулась и, взглянув на часы, обмерла. Без пяти девять! Полчаса назад надо было приступить к работе. Но она все-таки сделала крюк и добежала до киоска. "Знамя молодежи"? Все продано! В троллейбусе она протолкалась к какому-то дяденьке, читавшему газету, и, поднявшись на цыпочки, заглянула через плечо.

Есть! Огромный стояк на три колонки. Письмо корпусом, а Валин комментарий - жирным. Слава богу!

- Иван Прокофьевич, простите меня, так получилось, я сегодня до одиннадцати буду... И всю субботу...

- Хорошо, - сказал зав, не поднимая головы. - Видела уже это художество?

- Сократили? - ужаснулась Тома.

- Да нет, я бы не сказал. Вот ознакомьтесь...

Нет, все как было: "Ваше письмо по-настоящему взволновало..." Так... "трагическую историю, в которой нет виноватых". Так. "Любовь с хорошей песней схожа..." Все как было! Ой, что это?! "Вам надо преодолеть боль расставания с Катей. Исчезните из ее жизни, не коверкайте сразу столько судеб. Потому что, затоптав свой долг перед женой и дочерью, вы погасите лучшее в себе".

- Боже мой! Что они наделали?!

- Кто - они? - спросил Иван Прокофьевич. Тройка и две девятки... Короткие гудки. Снова тройка и две девятки - занято. Тройка и две девятки...

- Доброе утро!

В комнату вошел Главный. Он выжидающе посмотрел на Тому (так мама глядела на нее, маленькую, когда начинался "взрослый" разговор о деньгах или разводах). Но Тома не двинулась с места.

- Выйдем-ка, Иван Прокофьевич.

- Ничего, - сказал тот и тоже не шелохнулся. - Так что же все-таки?

- Даю тебе слово, я ничего не трогал... И Бухвостов тоже. - Главный вдруг прокашлялся, как перед начальством. - Рубрика: "Спор о любви", - может быть такое мнение, может быть другое... Как Гринев сдал, так и дали. Только одно слово поправили. - Он протянул Прокофьичу рукопись. - Видишь, вместо "заповедная сфера чувств", "заповедная область"...

- Значит, сам? Все наоборот!

- А ведь вроде очень искренне написано, - крякнул Главный - Поганец! Но... Золотое перо!

- Перо?! На хрена перо, когда такая совесть?!

Тома выбежала из комнаты и помчалась по пустынному в этот утренний час бесконечному редакционному коридору мимо одинаковых дверей с той дальней, единственной. Открыла ее и крикнула:

- Валя!

- Ладно, после, - торопливо сказал телефонному собеседнику и положил трубку. - Тома. Так было нужно... Я только ради того письма. Прекрасное же письмо... Ты еще не понимаешь таких вещей. Оказалось, что наши соседи сверху дают на сегодня передовую об укреплении семьи... Моя статья в прежнем виде выглядела бы полемикой... Ты пойми. Они же республиканские, а мы - областные. А они и так на меня косо... Ведь самое главное, чтоб люди задумались... Тома!

Она бежала по коридору, оглядываясь, словно боясь, что он погонится за ней. Отдел информации. Там сегодня должно быть пусто: сессия горсовета. Тома оттянула защелку замка и, упав на какой-то стол, зарыдала.

Она ревела как маленькая, подвывал глотая слезы и утирая соплюшки пальцем. Она плакала не об исчезнувшем волшебстве, не об убийстве чувств и вообще не о чем-нибудь таком, торжественном. Она думала о всякой ерунде - о том, что зря просидела до часу ночи, дожидаясь знаменитого Пашу, и зря [в конце ???] концов вот так чудно уложилась и потратила деньги - 6 рублей, и что непонятно, как она теперь станет здороваться с Валей и вообще смотреть на него, и что этот Серков может вдруг расстаться со своей Катей, то есть не расстаться, а не встретиться больше... А еще она подумала, что теперь сказать Ивану Прокофьевичу, по которого - как, наверное, про все на свете - она ни черта не понимала...

ЗАДАЧКА

Глубокоуважаемому девятикласснику и дипломанту математических олимпиад МАРИКУ ШЕЙНБЕРГУ от почтительного автора, помнящего лишь выбранные места из таблицы умножения.

- Все, - сказал Лева. - Решено и подписано!

- Кем решено и подписано? - спросила Машка.

- Мною, - пробасил Лева и строго посмотрел на нее сквозь очки, за которыми глаза были, как золотые рыбки в аквариуме. - Тебе мало?

- И мной, - сказал Юра Фонарев.

- Ну, тогда пусть мною тоже, - вздохнула Машка. - Пожалуйста.

- Что значит "пожалуйста"? Никто тебя не заставляет! - И ребята с возмущением посмотрели на нее.

- Только не хватало, чтоб заставляли, - теперь уже Машка возмутилась. - Только этого не хватало!

- Ладно, - примирительно сказал Лева. - Не пожалеешь. Благодарить будешь! Знаешь, какая эта школа?

Машка знала ничуть не меньше их. Они же вместе там были в "день открытых дверей".

На той неделе Адочка (в смысле Ариадна Николаевна, математичка) сообщила Леве, как классному гению, что вот будет такое мероприятие и она бы советовала ему... Ну, а пошли втроем. Действительно, потрясающая школа! Классы там не классы, а кабинеты, и в одном счетно-решающая машина стоит. Уроки называются не уроки, а лекции, и вместо учителей преподают доценты из университета, а один даже доктор наук.

Назад Дальше