Второе апреля - Илья Зверев 7 стр.


- Чего тебе перековываться? - засмеялся Козлов. - Живи, как люди.

Живи? И Миколу захлестнула злоба. Ох, он даст на прощание, будет помнить Козлов! И про зарплату - так ее так; и про соседский разговор насчет бандюг - правильно, мы и есть бандюги; и про ямки, которые заставляют рыть для чужого дяди. Эх, мать-перемать, начальнички!

Он орал так, что в комнату заглянула дежурная из приемной. Микола понял, что вот сейчас его вытолкают из кабинета за неслыханное нахальство. И позовут милицию.

- Закройте дверь с той стороны, - неприятным голосом, каким положено говорить зампобыту, сказал Козлов дежурной.

А на Миколу он поглядел как-то странно и сказал:

- Это черт те что с этими ямками! И вообще... Тут святой взвоет. Не то что такие щенки, как вы. Иди к своим, спроси, чего они хотят. Подумай сам, чего ты хочешь...

- Паспорт, вот что я хочу. Паспорт на руки.

На совещании в Миколиной комнате полного единодушия не было достигнуто. Большинство, вспомнив несчастную свою бродячую жизнь, склонялось к тому, чтобы остаться и попросить у начальства хорошую вы годную работу и еще разные мелкие льготы (например, зеркало в комнату и приемник, который можно будет загнать). Микола требовал, уговаривал, угрожал. Ребята поддались.

На другой день пришел Микола к Козлову и сказал:

- Всем паспорта!

- Уйти хотят? Куда уйти? В воры? И ты не мог их убедить?

А чего ради Микола должен их убеждать остаться? Он сам первый собирается рвануть отсюда. С паспортом или в крайности без паспорта.

Козлов сказал в приемной, что уходит на весь день и по важному делу. И действительно, он просидел в общежитии до вечера.

Сперва ребята огрызались довольно дружно. Потом некоторые раскисли и стали поддакивать Козлову.

- Я вас прошу... - говорил он. - Я вас очень прошу...

В конце концов ребята со свойственной этой братии любовью к картинному жесту заявили, что они решительно рвут с темным прошлым и встают на светлую дорогу труда. Микола промолчал.

- Давайте конкретно, - попросил Козлов. - Куда кто хочет?

Кто захотел на автобазу, кто на ДОК, к станку. И Миколе стало грустно уходить одному. И он, презирая себя за слабость, сказал:

- К машинке какой-нибудь...

Тот дал ему записку к товарищу Малышеву, передовику производства. Теперь Козлов уже не просил, а распоряжался.

- А что порезали и поломали, за то заплатите из получки, - сказал начальник, совершенно обнаглев под конец. - Должен быть порядок...

Передовик производства Малышев был довольно угрюмый дядька. Он носился со своим потасканным, побитым, задрипанным экскаватором "Ковровец" как с писанной торбой. Вечно что-то в нем смазывал, чинил, протирал. Даже в столовую на обед избегал ходить. Поест всухомятку за десять минут, а остальное время копается в машине. И хотя Микола утверждал, что имеет интерес ко всякому механическому железу, такая беззаветная приверженность к машине его удивляла. Малышев ворчливо объяснял ученику, что и как, расспрашивал, присматривался. Наконец с трепетом скупца, впускающего чужака в кладовую, он пустил Миколу за пульт.

Ковш зачерпнул немножко грунта, самую малость, во второй раз чуть побольше, потом вроде ничего получалось.

- Будешь, - сказал Малышев.

И дни помчались, как поезда Миколиного детства. Привыкший всегда быть первым и главным, Микола вроде как вступил в соревнование с этим Малышевым. Нет, это было не то соревнование, когда пишут на тетрадном листке "соцобязательство" о двадцати пунктах и говорят, пожимая сопернику руку: "Потягаемся, дорогой Иван Иваныч". Это было соревнование тайное, злобное и поглощающее все силы.

Но куда было Миколе до Малышева! У того поворот быстрый (тяжелая махина поворачивается мгновенно, как человек, которого окликнули). Тот зачерпывал полный ковш сразу. И потом ковш разверзался точно над кузовом (можно вопреки правилам встать у колеса - ни камешком не заденет). А у Миколы...

Малышев, спокойно следивший за трепыханием ученика, все чаще говорил: "Будешь".

В то же время происходили разные события. Один парень из Миколиной компании что-то спер в соседнем бараке. И Микола осудил его. Не за воровство, ясное дело, - за нарушение слова. Козлов-то ведь свое пока держал. Краденое деликатненько подбросили владельцу. Потом другой парень с ДОКа, примерявшийся за два месяца к трем профессиям, собрал свое барахлишко и удрал. И Козлов накричал на Миколу. И Миколе - что совсем странно - было не унизительно, что вот начальник кричит на него, как на своего. Он, конечно, огрызался, но лениво и без настоящей злости...

Потом все пошло прахом. Во время перерыва в столовой Микола сцепился из-за очереди с каким-то здоровенным малым. Тот, видимо, принял Миколу за слабачка, которому можно наступить на мозоль.

Ну, обычный в таких случаях разговор: "Давай-ка выйдем отсель на минутку". - "Давай!" - "Я тебя трамтарарам изукрашу". - "А ну..."

Они дрались молча, исступленно. Тот был сильнее, Микола злее и опытнее. Кто-то кинулся разнимать - ему тоже досталось. Подоспела милиция. А тот уже в кровище по брови...

- Будем оформлять дело.

"Все, - думал Микола, - не судьба мне".

Мелькнула мысль: пойти к Козлову, попросить, поклясться, что в последний раз. Он даже засмеялся такому сопливому желанию. Но в конце концов пошел и просил. Его жизнь поломается, если его теперь посадят. Может, пошла Миколина жизнь по колее, если бы не этот несчастный случай...

Козлов холодно выслушал Миколу. Разговаривать не стал.

- Это - дело соответствующих органов, - сказал он. - Вот таким путем...

Микола страшно обозлился на себя: ну что, гад, добился? Покланялся, попросился и получил по носу.

Пришел в общежитие, сказал своим, что уезжает. Сразу после получки рванет... И ребята не стали его отговаривать. Разве что загрустили. Зажурились, как говорят на Украине.

На другой день, собравшись с духом, пошел Микола в котлован. Руки в карманах, физиономия независимая. Малышев даже не посмотрел в его сторону. Молчат... Работают... Потом тот не выдержал.

- Очень, - говорит, - мне нужен тут, на "Ковровце", бандюга.

Он это, как теперь Микола понимает, совсем не зло сказал, из педагогических соображений. Но тогда Микола ничего понимать не хотел, он был как порох и только искал случая...

- Кто бандюга? Я бандюга? - Схватил увесистый гаечный ключ и пошел на Малышева. - Беги, шкура, изувечу!

А Малышев понапружился, схватил его своими железными ручищами.

- Брось, дурак, ключ!

И окрутил, поломал, а потом сказал, переводя дыхание:

- Теперь давай отсюда к чертовой матери!

И Микола ушел. Первое время он еще кипел, бессмысленно ругался, сжимая: кулаки. Потом поостыл и огорчился: ну, с тем парнем в столовой все правильно, а чего на Малышева полез? Хороший же человек...

Ладно, все они хорошие...

А вечером прибежал в общежитие один парень и орет:

- Все! Встретил Тольку-милиционера. Все, - говорит. - закрылось Миколино дело. Заступились, - говорит, - за него влиятельные люди.

Кто заступился? Козлов? Малышев? Может, оба? Заступились, видите ли...

Ладно... Спасибочки. Но поздно. Миколе уж никак нельзя оставаться на Мироновке после всего, что было. У него есть совесть, как это ни странно.

До полуночи он шатался по степи. Смотрел на причудливые сплетения огней Мироновки. И почему-то трудно было дышать, и во рту был противный вкус, как после пьянки.

Ладно, он уедет на великую стройку коммунизма - на Куйбышевскую ГЭС или на Главный Туркменский канал, а там видно будет.

Он пошел к Козлову за документами. Тот поморщился и сказал:

- Уезжать тебе нельзя. Будешь последняя сволочь, если уедешь.

Все-таки к Малышеву Микола не вернулся. Стал работать с Василием Дубиной. Тот сам его нашел.

- Будешь со мной, - говорит, - если не имеешь возражений.

Оказался чудный дядька. Главное, держался по-товарищески.

- Заходи, - говорит, - пожалуйста, ко мне домой обедать, покушай домашнего.

Никогда никто Миколу так в гости не приглашал. Честно говоря, его вообще никак не приглашали. И он был очень тронут. Купил Мане - Василевой жене - одеколон "Эллада", сидел за обедом церемонный. И даже с маленьким Витькой, сыном своего шефа, разговаривал как с замминистром (с которым, правда, никогда не разговаривал).

Постепенно ему открылось, что эта самая Мироновка населена людьми. Он вдруг признавал их - то одного, то другого, то сразу целую компанию.

- Могу объяснить - сказал Илик. - Могу объяснить это дело... Меня все Очкариком зовут, я с детства близорукий. Но очки я долго носить не хотел. Очкариков у нас не уважали. Только в двадцать лет пришлось надеть минус четыре.

Я до этого всегда слышал: "звезды мерцают", "таинственный свет звезд" и все такое, - а смотрел на небо и видел одни пятнышки бледные. И думал, что это люди для красоты брешут про мерцание. От скуки жизни. И вот надел я очки - взрослый уже был хлопец - и увидел небо, как оно есть, увидел звезды. А мог всю жизнь не знать. Вот так я могу объяснить свое состояние. Только, может, это получится чересчур глупо, вроде как в сочинении.

Он очень боялся, чтоб у нас что-нибудь не получилось, как в сочинении. Уж не знаю, какие сочинения его прогневали. Может, та газетная заметка, где было сказано: "Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую семью".

Что же было потом? Работал, жил. Однажды его встретил Козлов, с которым они виделись теперь редко, как положено большому начальнику и рядовому товарищу.

- Слушай, - спросил Козлов, - ты почему мать не разыскиваешь? Зайди вечером. Посоображаем.

Микола уже давно потерял надежду. Еще из колонии посылал запрос в Карелию, ответили: "Не значится". Ну и всею Может, умерла, может, уехала с горя за моря, за горы. Такая судьба.

- Давай будем, как Шерлок Холмс, - сказал Козлов. - Значит, еще раз Карелию запросим - раз. Этот городок, где вы были в эвакуации, тоже запросим. Где родичи, например?

Миколе однажды попала в руки тетрадка с фабричной маркой: "Понинка бумкомбинат", Может, это та самая Понинка, где они жили до войны. Запросим? Есть еще специальное бюро розысков, о нем в "Огоньке" писали. Запросим?

Через две недели - открытка. Пишет старый знакомый семьи: "Местонахождение Вашей мамы сообщить не могу, но родственники после войны жили в Киеве. Их адрес..." Написал в Киев. Через четыре дня телеграмма: "Сыночек". Потом письмо: "Пишу тебе и из-за слез пера не вижу..."

Микола ходил перевернутый. Козлов разыскал его, предложил денег. Микола отказался. Он уже взял аванс и послал матери на дорогу. Козлов тогда сказал:

- И комнату постараемся... Чтоб была к ее приезду комната. Пиши, чтоб ехала с вещами. Нельзя ей ждать.

Он сказал:

- Постараемся.

И действительно, какой он ни начальник, а сделать ничего не мог. В Мироновке с жильем было плохо до крайности. Жили по три семьи в комнате. На Козлова навалились со всех сторон: "передовики ждут очереди", "матери-одиночки мучаются", "фотокружок занимается в бане"... "А этому за что давать?"

- Авансом, - сказал Козлов.

Миколе дали темную, довольно обшарпанную комнату, только что из нее выехали жильцы. Пришли девочки с жилучастка, белили, красили и все сердечно жалели нового жильца:

- И с тех пор ты ее не бачив? Ой, горе ж!

Вся стройка уже знала эту историю.

- Что было потом - как расскажешь? Приехала мама. Он ее помнил большой, а она оказалась маленькой, ему по плечо. Два дня и две ночи разговаривали.

И она называла Миколу забытым именем "Кольчик".

Мама непременно хотела что-нибудь сделать для Козлова - хоть полы ему помыть, хоть постирать. Но он был человек семейный, и ничего такого не требовалось.

- Ото ж золото, - говорила мать. - Ото ж партиец. От такой твой батько был.

И Миколу удивило это прикочевавшее откуда-то из двадцатых или тридцатых годов слово "партиец". Тут, собственно, кончается его особенная биография.

Дальше все пошло как у всех: жил, работал и так далее...

Для читателя - я ж собираюсь про это писать! - оно, безусловно, неинтересно. Слишком нормально.

Итак, работал. И все чего-то ждал, что вот настанет его час, что его куда-нибудь позовут и скажут что-нибудь особенное, что "родина прикажет", как говаривал незабвенный Костюк. Может, авария, где надо будет с риском для жизни кого-то спасать. Может, война.

А тут пятьдесят четвертый год. Призыв на целину. "Молодые патриоты, вас ждут новые земли!" - и так далее...

Микола первый прорвался на трибуну, хотя у председателя был в руках заранее утвержденный список ораторов. Он кричал, что все должны ехать, как на фронт. Но нельзя сказать, что все поехали... Даже из тех, кого пригласили в райком, не все. Но двенадцати мироновским, и Миколе в том числе, выдали комсомольские путевки. Не те красивые красные книжечки с тисненым флажком на обложке, что были потом, когда хлынул поток... А просто секретарь райкома ЛКСМУ по своему разумению отстукал на машинке:

"Предъявитель сего... добровольно изъявил желание... на передний край борьбы за изобилие".

Я потом, когда был у Миколы в гостях, видел эту бумажку, потертую на сгибах, захватанную маслеными пальцами. Я видел также значок "За освоение целинных земель" - колосья и трактор на зеленом поле. Золото потемнело, эмаль облупилась. Значок выглядел как историческая реликвия, каковой он, вообще-то говоря, и был. Удостоверение No 131: "Значком награждаются комсомольцы... особо отличившиеся на работах по освоению целинных и залежных земель".

Меня поразил номер. Сто тридцать первый. Из доброй сотни тысяч...

Миколе страшно не хотелось рассказывать про всем известное. Ну, приехали в Акмолинскую область, на 78-й разъезд (теперь это уже станция Сургаи). Естественно, вместо вокзала вагон, снятый с колес. На стенке вагона вывеска "Зал ожиданий", и кто-то мелом написал: "несбыточных". Микола стер: идиот!

На дворе стоял апрель. Холод, ветер, грязь невозможная. Казалось бы, донецкого жителя грязюкой не удивить. Но тут и шагу не ступишь... Посадили всех с барахлом на сани, и трактор их потащил. Километров пятьдесят тащил до совхоза Маяковского. Совхоз - одно название: пять палаток да два вагончика. Какой-то дядька в рваном ватнике, небритый, с дикими от бессонницы глазами спросил так, словно заранее знал ответ:

- Механизаторов среди вас, конечно, нету?!

Микола сказал:

- Есть!

Дядька обрадовался. И Микола запомнил эту радость, на миг осветившую заросшее рябое лицо. Это, в общем-то, приятно - заехать черт те куда и оказаться для кого-то подарком...

Ну, ему здорово досталось. Работал на тракторах "ДТ-57" и "С-80", на автомобиле тоже работал, на компрессоре тоже. Миколе сперва нравилась целинная жизнь, нравилось, что его будили среди ночи и говорили: "Давай, Илик", - что его посылали чаще других за сто километров (точнее, за восемьдесят три) возить с разъезда уголь, дрова и стройматериалы. Потом, конечно, привык, и разонравилось, и часто с этой муторной жизни матюкаться хотелось. Но на Мироновке он не так остро чувствовал, что живет и действует, - это точно.

- А в общем, все лирика, - спохватился Илик, - это никому не интересно. Вот разве что такой целинный эпизод...

Перебросили меня в другой совхоз. Совсем тогда был новый совхоз! Народу мало, машин мало, куда ни кинь - все в будущем, в настоящем - почти что ничего. И был там заместитель директора, такой широколицый, мы его Блином звали. Бесподобно хороший был дядька, бывший вояка (одни говорили - капитан, другие - полковник). Так вот, однажды он вызвал меня и сказал: "Положение, Илик, аховое: ехать в Есиль нельзя, а надо ехать. Я уже с одним тут говорил - он отказался. Ты здесь человек новый, я тебе приказывать боюсь, но как сам чувствуешь..."

И со всем уважением объяснил обстановку: из-за погоды давно подвозу не было, с продуктами зарез и, кроме того, всему совхозу зарплата не плачена. Так сошлось.

Ехать надо было далеко, аж в районный центр. Ехать было невозможно, потому что такая скаженная пурга: по улице пройдешь без приключений - и то благодари бога. Я уже был опытный и понимал, что почем. Но я сказал: "Ладно".

Мы устроились вчетвером в кабине моего "С-80" и поехали. Были со мной финансист Коля-маленький и Рыжеус из рабкоопа, такой солидный дядя, что даже удивительно такого встретить в степи, а не в кабинете с тремя телефонами и графином. И заместитель директора, этот Блин, тоже поехал, хотя, как я понимаю, он по должности совершенно не был обязан и свободно мог остаться у себя в бараке.

Коля-финансист сел на ведро и сказал:

- Чувствуй, Илик, на какое дело идем. Вся Европа смотрит на нас!

Прямо адмирал Ушаков. Я дорогу знал неважно. Но, думаю, по холмикам, по разным неприметным приметам (можно так сказать?) сориентируюсь.

Но вижу: нет, черт знает что творится, снег так и сечет, залепливает переднее стекло. Открыл его - ничего не поделаешь. Тут в лицо стало сильно бить, пуляло, как дробью. В конце концов, сбился с дороги. Что делать? Развернул трактор на сто восемьдесят градусов и двинул по собственному следу. Проехал немного - нет следа: замело. Придется дальше "на обум Лазаря" (есть такое выражение, сам не знаю, откуда оно пошло).

Едем, едем... Темнеть стало. Там, знаете, как-то сразу темнеет, будто кто выключатель повернет. Остановились, советуемся, хоть в таком положении от нас мало что зависит. Можно сказать, ничего не зависит. Но все-таки...

"Ой, чует мое сердце, загуляем здесь и дело завалим. - сказал Блин. - Не дай бог дело завалить".

Коля-финансист промолчал, только вздохнул на всю степь. А рабкооп сильно отчаялся. Он обозвал заместителя директора и стал ругать его матом, хотя раньше бы не посмел на "ты" к нему обратиться.

"Ты, такой-сякой, втравил нас. Теперь моли бога, чтоб башку под мышкой не принести".

Я этому Рыжеусу из рабкоопа сказал: "Замолчи, сука! - У меня бывают пережитки прошлого в выражениях. - Замолчи, а то я тебя турну с "С-80".

Он, странное дело, замолчал. Положение наше дрянь. Вполне возможная вещь, что мы едем не в Есиль, а в противоположную сторону, где километров за двести никакого жилья. Но у меня страху особенного не было. Я даже скажу, что у меня был трудовой подъем и сильный азарт. Это не от какой-нибудь там храбрости, а от желания доказать... Ну, словом, сделать за что взялся. И потом я понимал, что при этом заместителе директора Блине, который мне особенно сильно нравился, я хоть погибать буду - не пикну, потому что сильно хотелось, чтобы он меня уважал.

Около полуночи мы поцеловались со счастьем: увидели огни. Оказался совхоз "Двуречный". Коля-финансист сразу стал веселый, залопотал что-то: дескать, вот она, наша жизнь целинная, можно сказать, героические будни. А Рыжеус по форме извинился.

"Я, - говорит, - проявил излишнюю горячность и, как культурный человек, прошу прощения. И не обижайтесь. Вот товарищ Илик назвал меня "сукой", а я ничего". И он смеялся каким-то чересчур веселым смехом.

Все мы, конечно, обрадовались. Гора с плеч. По-честному говоря, я в ту минуту и не вспомнил, зачем мы ехали, что результат всех наших мучений равнялся нулю. Нас пустили в барак, дали горячего чая, свежего хлеба, а сало у нас было свое. Выпили по три чашки, и стало сильно ко сну клонить. Самое время коечку сообразить в жарком помещении.

Назад Дальше