"В сорок первом году мы выдержали не только военный удар небывалой силы. Мы выдержали еще и удар психологический. И сейчас не только нам понятно, что если мы его выдержали тогда, то теперь нам ничего не страшно.
Слава тем, кто принял его своей грудью первыми!"
Записал и подумал об атомной бомбе, страшный ядовитый гриб которой в те дни взвился где-то далеко, над неизвестной Зуеву дотоле Хиросимой.
На осмотр Бреста и его окрестностей ушел целый день.
На следующее утро наш путешественник взял курс на Кобрин - Слуцк.
Сосновые рощи, березнячки и осинники, уже тронутые сентябрьским багрянцем, тихо покачивались по обеим сторонам гравийной ленты. Автомобилист не спешил, часто останавливался, бросал взор по бокам, где расстилались бесконечные хвойные леса, изредка расцвеченные подпалинами перелесков. За Барановичами начались знакомые места, могилы, села и города.
Недели две ушло на поездки в сторону от магистрали, на места недавних боев. Побывал Зуев и в Мозыре и в Налибокской пуще, где его дивизия сражалась вместе с белорусскими и украинскими партизанами. Нашел знакомых из бывших партизан. Они уже работали в колхозах или на партийной работе. Только в первых числах октября, выехав за Оршу, Зуев достиг Смоленщины.
Знакомые холмы и долины пошли по сторонам Минского шоссе. Он втянулся, привык к машине и наслаждался уже самой целью, а не средством к достижению ее. Врожденный бродяга, он с детства привык размышлять в пути: так лучше думалось. Еще мальчишкой он чувствовал себя прекрасно, шагая по околицам Подвышкова, наслаждаясь окружающим миром.
Леса и дороги, холмы и овраги Смоленщины, а затем и Подмосковья раскрывали перед русским человеком после победы свой новый облик. В шуршании колес машины уже иногда слышались Зуеву шелесты страниц истории и будущих книг… Должно же его поколение рассказать потомкам о себе и попытаться раскрыть все величие подвига нашего народа. Капитан еще не мог словами выразить эту мысль - нет, даже не мысль, а огромное чувство, владевшее всем его существом. Он пил, как воду в жару, это чувство, и никак не мог напиться. Расстилались вокруг поля, перелески, заливные луга и болотца, дремучие леса, полуразрушенные города и села, сожженные деревушки; дети и женщины-горемыки в землянках и полуосыпавшихся блиндажах - они даже называли их по-чужому: бункерами; бывалые солдаты с растерянными глазами на застывших в залихватской улыбке лицах - все, все, даже ветры и облака, казалось, требовали свято сохранить и передать в века народный подвиг, запечатлеть все те бездонные глубины души, которые раскрыло наисуровейшее испытание - война. Зуев понимал, что отгремевшая война - это больше, чем любая война прошлого. Это была грозная проверка еще небывалого в мире содружества свободных народов.
"Нет, мы не посмеем распылить, растерять этот драгоценный опыт, купленный ценою крови народа", - размышлял капитан. Ему вспомнились рыжие глаза "филина" и разговор с ним на автостраде Берлин - Дрезден.
"Неужели все это исчезнет, как пыль, взвихренная за машиной?" - шептал он, нажимая на газ.
Зуев, как и многие из его товарищей, часто думал о секрете победы. Те, кто знал горечь первых месяцев отступления, отчаяния поражений, следовавших одно за другим, часто и после победного конца войны с удивлением, а наиболее впечатлительные и с изумлением спрашивали себя: "Неужели это мы?! Те самые, которые драпали в сорок первом, паниковали еще и весной сорок второго, сжав зубы, стояли насмерть на реках, высотах и рубежах пыльно-пожарным летом и, навалившись израненным народным плечом, осенью того же года удержали эту лавину?! Неужели это мы нашли в себе силу не только выстоять, но и, поднатужившись, повернуть на запад? И не только изгнать, но и повергнуть могучего врага?"
Весь путь наступления на запад был для Зуева не только школой военного мастерства, но и тренировкой гражданской мысли. На войну пришел он любознательным, грамотным мальчишкой, знающим уйму школьных прописных истин; время отступления было месяцами тупых страданий, а иногда и отчаяния, когда так легко сломаться неустоявшейся личности, потерять волю, а иногда и совесть и честь… Но Зуев устоял, и обратный путь был уже временем быстрого нравственного роста и возмужания.
Тогда он не отдавал себе во многом отчета… Не было времени для раздумий. Только сейчас, когда он остался как бы наедине с родиной, с глазу на глаз с ее полями, дорогами и лесами, мимолетно встречался по дорогам с тысячами людей, незнакомых, но родных, все это постепенно слилось в его душе в общее ощущение величия его многострадального народа. Зуев начинал понимать: впереди большая и необычная работа и ему в этой работе есть что делать и есть что сказать. Но поля вокруг лежали заброшенные, на них еще целыми рощами росли сорняки. Дороги были изъезжены, изрыты ухабами, колдобинами. А у большинства людей, с которыми он душевно разговаривал на привалах и ночевках, или балагурил на перекрестках, или которых подвозил на своей машине, он уже уловил две черты: либо привычную фронтовую веселость и общительность, ставшие вне боевой обстановки уже беспочвенной разухабистостью, либо растерянность, а порою и отчаяние: "Как жить? Что делать дальше?" У одних это был страх, вызванный гибелью родного угла: дома, села, города - или потерей привычной работы; у других - отчаяние от гибели семьи. Горе дымное, черное горе, русское военное горе обугленными морщинами селений маячило вдоль шоссе. Почти у каждого встречного жизненный путь достиг перевала победы, за которым многим, очень многим мерещилась пологая и гладкая дорога счастья в неких райских долинах, а она вдруг оборачивалась крутым спуском. Для одних будущее было затянуто дымкой, а для иных и густым туманом неизвестности.
Зуев ехал дальше. Зорко вглядывался в лицо послевоенной России - родной, измученной.
Но всюду между струпьями войны уже поблескивала на солнце зелень - неяркая, осенняя зелень трав и бурьянов, несмело и трогательно стараясь прикрыть ужасы смерти, бродившей здесь четыре года в немецком кованом сапоге. Яркая бирюза озимых - надежда измученных, пожелтевших в землянках жителей - веселила глаз и пела песню жизни и плодородия.
Глядя на эти поля - неровные и часто еще хилые, капитан вспомнил, как одна старуха из-под Орши, мать трех солдат и жена партизана, сказала ему:
- Эх, сынок… Горя-то много. Ох, много… Но ничего. В жизни и такое бывает: засеваешь слезами, а пожнешь радостью.
И этот неиссякаемый оптимизм народа, выдержавшего и Батыево и Наполеоново нашествия, напомнил поразившие его еще в детстве слова деда Зуя:
- После пожара народ богатеет…
В таких раздумьях Зуев доехал до старинного городка, расположенного километрах в двух от магистрали. Там ему надо было передать письмо инженера из Франкфурта. Свернул в город. Но сейчас это нельзя было назвать городом. Взору открывались каркасы куполов внушительных соборов, их круглые решетки - пристанища воронья; развалины старинных дворянских зданий; взорванные под корень подвалы массивных купеческих рядов; заросшие бурьяном кучи мусора и битого кирпича; выбитые мостовые, бездомные собаки. Изнуренные лица жителей.
Надо было где-то осмотреть, подправить машину и отдохнуть самому. Зуев остановился на базарной площади, купил харчишек, отъехал в сторону, на пустырь, поросший травой, выбрал место поровнее, раскинул брезент и вытащил инструменты. Мотор барахлил, пофыркивали свечи, надо было просмотреть карбюратор, сменить масло. Но работать не хотелось. Зуев лег на брезенте в своей любимой позе - закинув руки за голову. Лежал и долго смотрел в осеннее чистое небо, где с запада на восток, острым крылом рассекая вышину, распластался косяк перистых облаков. В этих местах зимой 1941-1942 годов, опомнившись после сокрушительного удара под Москвой, остановились разгромленные фашистские войска; здесь, невдалеке, они закрепились и держались около года.
Зуев вспомнил рассказ про генерала Сиборова, о судьбе которого он слышал еще в сорок втором году. Это имя было связано в его памяти с названием города, среди развалин которого он лежал сейчас. И меж этих развалин на площади Зуев заметил большой камень, хорошо отшлифованный с одной стороны. На ней золотыми буквами было вытиснено:
"На этом месте будет сооружен памятник генералу Сиборову…"
Чем же отличился этот человек? Чем заслужил право на народную славу, которая то капризно проходит мимо одних, то щедро отмечает других, вопреки официальному непризнанию?
А может быть, после гибели и подозрений, пришло и официальное признание.
В Москву Зуеву совершенно неожиданно пришлось прибыть почти что по этапу. Какой-то бдительный чудак привязался к нему из-за фотоаппарата "Ретина", висевшего у капитана через плечо.
- Есть же подобные идиоты, - говорил ему позже его дружок, майор Максименков, человек боевой и здорово напористый в устройстве личного благополучия. Кавалерист из донских казаков, он уже нашел себе применение в Москве. - Они наивно думают до сих пор, что шпионы ходят с кожаными футлярами на ремешках, и не подозревают, что дело-то разведчика - ну, да ты и сам, я думаю, знаешь - сложное ремесло…
- Ремесло или искусство? - спросил Зуев, любивший точность.
- Ну, узнаю, - засмеялся Максименков. - Узнаю философа и точного формулировщика. Да, были дела! Как нас твой полковник Корж гонял за приказы! Разведку ведут не такими аппаратами, а умом, знанием дела, анализом и точным психологическим наблюдением, то есть методами, как раз и недоступными голубой тупости некоторых умишек. (Это я, старик, заметь, уступку тебе делаю, как фронтовику! Не любит милицию ваш брат.) Но должен тебе сказать, этот род войск сейчас приобретает особое значение. По-дружески советую: с гарнизонщиками, а поскольку ты автомобилист и с регулировщиками на перекрестках - поосторожнее. Словом, изучай светофоры и знаки уличного препинания, потому как из вашего брата здесь довольно быстро павлины фронтовые перышки выщипывают… Ферштейн? А?
- А из тебя, видать, уже повыщипали? Что это ты себя и к фронтовикам не причисляешь? - насторожившись, бросил Зуев.
Максименков засмеялся весело и беззлобно:
- Ну, ну, не ершись. Я по-дружески предупреждаю: глазами хлопай, но рот и карман не разевай. Ну как, подтрофеился немного?
Зуев пожал плечами. Замолчали.
Чувствуя себя неловко, Зуев махнул рукой на "Ретину", уже висевшую на шее у майора. Заплатил он за нее всего полтораста марок и три пачки сигарет. А снимать толком так и не научился.
Максименков продолжал как ни в чем не бывало:
- Так, значит, отпускной? По ранению? А дальше что? В запас? Чем собираешься заняться? Историей? Не рановато ли? Молодой парень, герой войны… Не одобряю, тем более что и здесь, думаю, тоже за светофорами следить надо вовсю. Вот Кутузова сейчас возвеличивают. Как думаешь, историк, к чему бы это?
Зуев молчал.
- Ну ладно, это дело не моего ума - к старости разберемся. - И Максименков резко переменил разговор: - А "Ретинка" - это больше для провождения времени… с девчатами на лоне природы. Или для рыбной ловли… А на старости годов - для запечатления семейного очага, так сказать, на утеху родным и знакомым… Ну и в назидание потомству… Так что же думаешь насчет службы?
- Думаю - после отпуска демобилизуют.
- А если устрою?
- Ну что ж, есть возможность - посоветуй…
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Максименков может поговорить с кадровиками насчет дальнейшей службы капитана.
- Приходи завтра. Потолкуем. Тут комплектуют сейчас округа и местные военкоматы. Все же не на гражданку, и, можно сказать, для формы и престижа фронтовика менее обидно, - говорил он многозначительно, с какими-то намеками, не понравившимися Зуеву.
На следующий день капитан Зуев узнал официально, что действительно есть свободная вакансия. Вместе с Максименковым они пошли в управление кадров.
Взяв пропуск и поднимаясь по лестнице, майор, уже наживший себе небольшое брюшко, еще не особенно портившее его когда-то шикарную кавалерийскую талию, запыхавшись, остановился на третьей площадке.
- Вижу, брат, ты еще не совсем освоился. Хочу тебя предупредить по-дружески… Ты на фронтовые заслуги не очень напирай. Здесь этого не приемлют… Переживаемый этап - это, так сказать, как бы выразиться… ну, в общем, девальвация орденов и фронтовых заслуг. Но имей в виду, что хлопцы мною предупреждены и, думаю, пойдут тебе навстречу. Ну, дуй… Не горюй… обойдется…
В управлении Зуеву показали список комплектующихся военкоматов. Он с радостью увидел среди них и родной Подвышков и подал рапорт. В брянские дебри охотников ехать было немного.
Через три дня его вызвали для беседы. После нескольких стандартных вопросов подполковник долго просматривал личное дело капитана. Держа на весу папку, углубившись в кресло, в котором он сидел как-то боком, перекинув ногу на ногу, он изредка бросал косой взгляд на молодого военного. Захлопнув дело, спросил:
- Почему ордена не носите? А только планки?
Зуев замялся.
- Неудобно, звону много, - соврал он, так как специально снял их по совету Максименкова, считавшего, что для "пользы службы" не стоит мозолить людям глаза боевыми наградами.
- Так, - сказал подполковник. - Есть и такая скромность… которая хуже бахвальства.
Зуев покраснел и обозлился:
- Уничижение паче гордости - говорит библейское изречение. Я знаю его, товарищ подполковник…
- И решили следовать ему? Ну что же, этот устав, конечно, устарел для нашего времени, - ухмыльнулся подполковник. - По службе у меня вопросов больше нет.
Он оторвал листочек из "пятидневки" и записал четким, остроугольным почерком:
"Павлов, доб. 23-78. Звонить через пять суток".
Зуев встал.
- У меня еще один неофициальный вопрос. Можете при желании не отвечать…
- Слушаю, товарищ подполковник!
- Вы давно знакомы с майором Максименковым? Воевали вместе?
- Встречались. В белорусском наступлении. Был он офицером связи конно-механизированной группы Первого Белорусского фронта.
- Дружили?
- Особенно нет.
- Ваше мнение о нем?
- Кавалерист лихой. А в общем ничего не могу сказать определенного…
Подполковник подумал, вертя в руках авторучку с игольчатым пером:
- Так вот что… У нас в армии принято по вопросам прохождения службы обращаться без посредников… и маклеров. И если бы не столь длительное и безупречное пребывание в части полковника Коржа, я мог бы составить о вас превратное мнение, капитан Зуев. И ошибся бы, надеюсь. А в нашем деле ошибаться нельзя, никак нельзя. Можете идти.
Зуев как ошпаренный повернулся через левое плечо. Не без удовольствия глядя на его побагровевшую шею, подполковник Павлов кинул вслед:
- Звоните, как условились.
Позвонив через пять дней, Зуев узнал, что приказ подписан.
Таким образом капитан Зуев, как следовало из его личного дела, еще два месяца назад аттестованный в дивизии к очередному званию майора, получил назначение в военкомат Подвышковского района.
Уже с предписанием в кармане выходя из министерства, он носом к носу столкнулся с Максименковым. Сразу даже не узнал его. Тот осунулся, хотя и держался козырем. Китель был без погон. Поздоровались. Зуев неловко стоял, не зная, что сказать.
Максименков криво усмехнулся.
- Так-то, брат. Погорел я. На трофеях погорел…
- Что, много взял? - брякнул Зуев, лишь бы сказать что-нибудь.
- Да н-н-е-ет. А кто его там знает, сам никак не пойму: или много взял, или мало давал. Каждому охота хорошего назначения… Черт их тут разберет. Не туды попал я…
- Теперь куда?
- Поеду в Сальские степи, на конный завод… Молодых кобылят объезжать. Милое дело - и без дипломатии!.. Бывай. За "Ретину" не держи зла. Боком она мне вылезла…
Он пожал капитану руку.
"Ни черта, брат, ты не понял. А жаль…" - глядя вслед кавалеристу, подумал Зуев.
Пробыв в Москве еще недели две, он походил по театрам, а затем взял курс на Орел - Брянск, и вчера вечером переступил наконец порог родного дома, в котором не был пять лет…