Бакар Ожерелье для моей Серминаз - Ахмедхан Абу 7 стр.


Так мы добрели до дому - я впереди со шкурой коровы, дядя позади, как конвоир при арестованном. С трудом я повесил шкуру на перекладину балкона со стороны нашей соседки Мицадай, чтоб она хоть немного успокоила свою душу. Потом мать принесла из погреба холодное молоко - последнее молоко от нашей коровы, мы выпили его, и дядя, обращаясь к моей матери, сказал:

- Он любит ее!

- Кого?

- Серминаз.

- Но он же сказал, что ненавидит ее!

- А любовь и ненависть шагают рядом. Разве может человек ненавидеть то, к чему безразличен, например, камень или бревно? Ненавидеть он может того, к кому неравнодушен. Короче говоря, у нас нет иного выхода, как приготовить его в путь. Да и мне самому пора в дорогу. И больше я не потерплю никаких возражений.

Голос у него был такой, что моя добрая мать, всегда умевшая настоять на своем, сразу притихла и лишь спросила:

- Но согласятся ли ее родные отдать дочь в наш дом?

- Это моя забота. Я все улажу. А ты, негодяй, собирайся немедленно. Ты не возьмешь из дома ни копейки, еды - только на один привал. Но у тебя будут инструменты, которыми ты сможешь заработать на пропитание. Так поступали и мы, и наши отцы. Иди куда хочешь - мало ли аулов в горах, где живут искусные мастера-умельцы, создающие вещи, которые украшают нашу жизнь? Ты найдешь их в любой из четырех сторон, куда ни направишь свои стопы. Понял? Больше разговоров не будет - поторопись!

Пораженная грозным и решительным видом Даян-Дулдурума, мать молчала. Видно, остыв, она вняла увещаниям дяди. А тот торопил меня потому, что убедился: жениться я могу только на Серминаз, ибо тайна все равно откроется! К тому же у него появился козырь для разговора с родными Серминаз. Если ее сын - это мой сын, то родители не могут отказать. Кроме всего, дядя радовался, кажется, еще и тому, что теперь не надо ждать старика Хасбулата и выяснять причины стародавней распри между нашими родами.

Конечно, в моем сегодняшнем признании было для дяди что-то и обидное. Ведь это он хотел дать достойного наследника нашего рода, а вышло, что наследник-то уже есть! Впрочем, чужая душа - потемки, и кто знает, о чем Даян-Дулдурум подумал, а о чем но успел подумать.

- Ты все понял? - спросил он.

- Да, - ответил я.

- С Жандаром я как-нибудь улажу. И смотри, чтобы утром я тебя не увидел. Вставай с рассветом - и в путь.

- Но ведь ты, дядя, тоже собрался в дорогу?

- Я сегодня понял, что наши пути разошлись давным-давно. Ты лучше думай о себе, негодяй, а обо мне не беспокойся!

И он ушел, не подав мне руки.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ РАЗБИЛАСЬ РАДУГА И РАССЫПАЛАСЬ

1

И вот я отправился в путь. Или, вернее, еще не отправился, а сижу на распутье, скрестив ноги, как иранский падишах, и раздумываю, куда бы мне податься.

Я снаряжен для дальнего и трудного похода. Четыре дороги, как четыре луча на детском рисунке, расходятся из-под моих ног, обутых в шлепанцы - бывшие чехословацкие туфли, которые после того, как они побывали в руках нашего сапожника Япун-Шамхала, содравшего за почнику больше, чем туфли стоили новые, иначе, как шлепанцами, не назовешь. Серые брюки из немнущейся ткани польского происхождения переделаны для меня заботливой матерью из брюк Даян-Дулдурума, не снимавшего их несколько лет кряду. Аккуратно сшитый немецкий пиджак трет шею и даже подбородок, как наждачная бумага. Под пиджаком белая рисовая сорочка из одной юго-восточной страны, а воротник этой сорочки, когда я впервые ее надел, мне пришлось тайком от матери отмачивать в воде - так сильно он был накрахмален. На голове моей красуется тбилисская кепка, похожая на плохо ощипанную курицу, и козырек ее выдается вперед, как мой нос. И если уж вам интересно, то с присущей мне откровенностью скажу, что еще на мне надеты майка и трусы - отечественные, фабрики "Большевик". Галстука я не ношу - без него легче дышать нашим чистым горным воздухом.

Вот так я одет. Но, описав оболочку, я не сказал о самом главном: что в груди моей бьется горячее сердце истинного дагестанца, молодое и крепкое.

На плече у меня переметные сумы - хурджины. Они заштопаны и залатаны, но ковровый рисунок сохранил еще свежесть красок, хотя именно с этими хурджинами отправлялся некогда на поиски предсвадебного подарка мой дед. Путь его лежал в чужедальние страны. Он добрался не только до улицы Куппа в Стамбуле, где тогда жили знаменитые ремесленники, и не только до площади Тупхана в Тегеране, - побывал он и на Кузнецком мосту в Москве, и на Елисейских полях в Париже.

В одном хурджине лежат мои нехитрые инструменты: несколько резцов, отточенных дядей, ибо сам я еще не научился затачивать их как следует; набор напильников, молоточков, щипцы и плоскогубцы, самодельные амузгинские ножницы для резки металла. В коробке из-под монпансье запас сырья для моего производства: чернь, немного серебряной проволоки и несколько пластинок, отлитых мною из серебряных монет царской чеканки, - так-то я и разделываюсь с ненавистным прошлым!

Монеты эти украшали грудь одной сирагинской девушки, которая приехала в Кубачи на базар продавать весенний колхозный мед. Какая это была девушка! Краснощекая, черные глаза огнем горят, брови вразлет - просто очаровательная девушка, только вот эти царские монеты были так ни к чему! Я красноречиво объяснил ей это и предложил немедля обменять их на сережки и браслет моей работы. И она, конечно, согласилась, причем больше, чем эти серьги и браслет, подействовали, кажется, мои горячие взгляды - этому тоже научил меня дядя Даян-Дулдурум, непревзойденный дипломат по части торговли. "На базаре надо уметь вести себя, - говорил он бывало,- надо быть выше всяких чувств и посвящать себя каждой сделке так, будто вся твоя жизнь зависит от нее".

И я показал себя молодцом: девушка не только сорвала с шеи эти царские рубли, но и угостила меня весенним медом, хотя слаще меда казались мне ее по-весеннему свежие губы. Я подумал тогда: "Эх, не будь у меня на сердце кубачинской девушки, влюбился бы я в эту сирагинку! Опрометчиво поступают родители, отправляя такую красавицу одну на базар".

Вот какое богатство в моем хурджине, которым я должен кормиться всю дорогу да еще добыть подарок для моей Серминаз, - то есть не самим, конечно, хурджином, а руками, которые были при мне.

А в другом хурджине, в том, что за спиною, лежит мясной пирог-чуду ́ , который испекла мне мать на дорогу, строго-настрого наказав, чтобы до обеденного привала я сохранил его в неприкосновенности. но привал был так далек, а пирог так близок! Он грел спину через хурджин и одежду - чудесный пирог! Едва ли не ради него я и согласился отправиться в скитания. И сердце мое стучит: "Будь что будет, будь что будет!" И наконец оно уже приказывает. А так как руки мои всегда послушны зову сердца, я, не оглядываясь, чтобы не видеть, как мало еще отошел от аула, снимаю хурджин и извлекаю пирог. И как только он появляется на свет, его так и притягивает к моим молодым зубам. И я ем этот великолепный пирог, непревзойденное чудо горской кулинарии. Мать моя всегда говорила: нехорошо есть пирог большими кусками. Но кому нехорошо? Тому, кто ест, или тому, кто печет? Как только я проглотил первый кусок, жить стало веселее, мир показался прекраснее, и чудесная мысль пришла мне в голову: "Что с того, что у Серминаз есть сын? Это же гораздо лучше, чем дочь. Вот я женюсь, и сразу у меня будет наследник".

Так я закусывал на перекрестке, и дороги бежали во все четыре стороны - иди по любой, по любой возвращайся, но только не раньше, чем найдешь подарок, который изумит аульчан и вознесет твой род. И по какой бы дорого я ни отправился, все равно это будет путь, каким шли все мои предки в надежде обрести подарок, достойный их избранниц.

Что же должен добыть я? Ведь в наш век, когда люди летают лучше птиц, плавают лучше рыб, делают кожу без помощи баранов и выводят цыплят без наседки, поди попробуй удивить!

Четыре дороги. Одна вьется, направляясь в сторону суровых и прекрасных аварских гор, другая уходит к зеленому Юждагу, туда, где возвышается величественная белоголовая гора Шахдаг, что значит "Царь вершин". Третья дорога стремится к голым, как бритая голова, горам кумухцев, вернее, лакцев, которых все считают хитрецами, хотя мой дядя не любит, когда так говорят, считая, что в его крови есть и лакская примесь. А четвертая спускается вниз, на равнину, к тихим волнам Каспия. По всем этим дорогам шли аульчане в чужедальние страны. Но стоит ли мне забираться так далеко? Стоит ли годами скитаться, надеясь возместить сегодняшние лишения прелестями завтрашней семейной жизни? Да и зачем мне эти дальние края, незнакомые нравы и чужое искусство, если я еще как следует не знаю родной земли? Мне думается, что неосмотрительно поступали предки, отправляясь в неведомые края и не познав сначала вкуса того, что лежит рядом. Вот познал же я вкус материнского пирога, не дожидаясь привала, до которого еще идти да идти. И не жалею об этом.

Эх, распутье! Не хватает только замшелого камня да черного ворона-вещуна, и чтобы были надписи, зовущие и устрашающие: "Прямо пойдешь - темную ночь найдешь!", "Назад пойдешь - ясный день найдешь!", "Налево пойдешь - счастье найдешь!", "Направо пойдешь - смерть найдешь!" Народ всегда мудр, и есть в его мудрости глубокая тайна, непостижимая истина. Почему, например, на правом пути смерть, а на левом счастье? Не потому ли, что в те времена, когда люди слагали эти сказки, правого всегда ждала гибель, а неправого, но изворотливого - удача?

Только можно ли назвать счастьем то, чего добивался неправый? Счастье в горах понимают так: и горе и радость - поровну со всеми. Разве может быть счастлив один, если рядом несчастны десятеро? Уж в крайнем случае, пусть бы десятеро были счастливы, а один несчастен...

Но что это за язык у меня! Пока не прикусишь, не остановится. Так уж подвесили его мне родители, что о каждом пустяке рассказать хочется - даже о том, например, где и о какие камни я ушибался и где мой дядя потерял мочалку, возвращаясь из бани... А куда более важное и значительное иной раз упускаю.

Вот и вы, наверное, думаете: отправляется из дому, даже не повидав ту, ради прекрасных глаз которой вынесет столько лишений; уходит, даже не простившись с избранницей своего сердца и не получив ее благословения на подвиг.

2

Если говорить откровенно, то после известного уже вам столкновения с собакой Жандара мое желание увидеть Серминаз уменьшилось чуть не вдвое. Однако и оставшегося оказалось достаточно, чтобы вчера, едва удалился мой дядя, а мать постелила помягче постель, дабы дать мне отдых перед трудным путем, я немедля встал и тихонько выбрался на улицу. На этот раз я надел свою праздничную папаху, надвинув ее на самый нос, чтоб меня никто не узнал.

Ночь была ничем не примечательна, если не считать синего-пресинего неба и звезд, которые висели на этом атласе так низко, что казалось, будто кто-то погладил хребты гор, как гладят кошку, и это искры из кошачьей шкурки. И луна на небе была такая же неповторимая, как моя Серминаз, и так же стыдливо прятала лицо под тонкой вуалью...

Аул уже спал, и я радовался тому, что меня не увидит никто из наших зубоскалов. Я пробрался к сакле Жандара без приключений, но во двор не пошел, памятуя о собаке, а влез на крышу соседней сакли, откуда до окна Серминаз рукой подать, хотя между крышей и окном глубокая пропасть - узкая улица.

В окне Серминаз горел свет, и я узнал ее подруг: видно, затевался девичник.

В ночной тишине слышались мелодии чугура и бубна. На чугуре играла Серминаз, а по бубну бегали пальцы Бэлы. Девушки подпевали в такт мелодии веселую песню о красавице вдове.

В нашем ауле давно бытует такой обычай: девушки-сверстницы собираются вместе, чтобы скоротать вечер, блеснуть своим умением печь пироги, посостязаться, кто лучше вышьет на головной накидке стамбульский узор золотой нитью, потанцевать, спеть, а порою и оплакать ту из подруг, которая обручилась и выходит замуж. Есть же такое поверье, что девушка, которая выходит замуж в слезах, будет счастлива после свадьбы.

Четырехструнный чугур в руках Серминаз звенит, и кажется, будто ее пальцы высекают искры из струн, озаряя всех ясным светом. Из-под платья чуть виднеются синие шаровары, окаймленные золотой вышивкой, а из-под них - красивые башмачки. Сидит себе Серминаз как ни в чем не бывало - веселая, беспечная, а я с удивлением думаю: "Как же это возможно, чтобы девушка, потерявшая честь, так веселилась?" И это даже злит меня.

Вот она что-то сказала, передала чугур подруге и удалилась. Девушки начали мелодию лихого шуточного танца "аштинка". Бэла вышла на круг, разрезая воздух рукой с поднятым большим пальцем. "Хайт! Хайт!" - и за нею пошли все остальные, кроме музыканток. Смех, шум! Вот озорницы, чего только не вытворяют, когда остаются одни!

И вдруг все эти веселые девушки с визгом и криком попрятались по углам, прикрывая лица платками. Так шарахаются фазаны на опушке леса, когда в стаю врывается лиса. Что случилось? Неужели они заметили меня? Но я же стою на темной крыше по другую сторону улицы.

И что же я вижу? На пороге девичьей комнаты неизвестно откуда появился джигит в добротной черкеске, в блестящих хромовых сапогах, в папахе из серого каракуля, в башлыке. Да это ж Серминаз! Я узнал ее сразу! А подруги все еще не решаются выглянуть из-под платков, посмотреть, кто это нарушил их веселье.

Но вот она что-то произносит, и девушки бросаются к ней. Танец возобновляется. Серминаз теперь танцует за парня. Лихо заломив папаху, она поднимается на кончиках пальцев не хуже, чем настоящая балерина, и плывет по кругу.

Я стою, гляжу на нее, и мысли мои тоже идут по кругу. Вокруг нее. Нет, я не могу от нее отказаться. Пусть у Серминаз даже не один сын, а десять - все равно нет девушки, которая так была бы достойна любви, как она.

А в комнате продолжается веселье, смех, хлопанье в ладоши в такт веселого танца. И вдруг брошенная мною папаха, подобно голубю с подбитыми крыльями, падает прямо в середину девичьего круга. И девушки пугаются, как в момент, когда увидели на пороге незнакомого джигита. Папаха, брошенная в окно,- это событие в жизни девушки. И подруги изумленно смотрят на Серминаз.

А она, как мне показалось, сначала тоже несколько растерялась, но быстро пришла в себя и, брезгливо подняв двумя пальчиками папаху, осмотрела ее со всех сторон, подошла к окну. Бэла раздвинула тонкую тюлевую занавесь, сквозь которую я так хорошо все видел, и выставила на подоконник настольную лампу. Я испуганно присел за барьером крыши, не сообразив, что из светлой комнаты в темноте и вовсе ничего не разглядишь.

- Бросил и убежал! - сказала Бэла, перегибаясь через подоконник и подсвечивая лампой вниз.

- Как вы думаете, чья это папаха? - спросила Серминаз.

- По-моему, Мухтара, - сказала Бэла.

- У вас на уме один только Мухтар, - словно бы упрекнула девушку Серминаз. - Будто нет в ауле других парней!

- Есть, но... - Бэла замялась.

- Что "но"?

- Другие какие-то не такие, - попыталась объяснить Бэла. - То робкие и неловкие, хуже девушек, то нахальные, пристанут - не отвяжешься.

- А Мухтар не такой? - прямо спросила Серминаз.

- Конечно, и он не золото, но все-таки... А что, если это его папаха? Что ты сделаешь тогда?

- Вышвырну - и все!

- А если Азиза?

- Азиза? А я не слышала, чтобы он вернулся с учебы. - Серминаз помолчала, и я почувствовал, как у меня замерло сердце. - Тоже вышвырну, - решительно сказала Серминаз.

- А вдруг это папаха Бахадура? - неожиданно спросила Бэла, и мне послышалась в ее голосе какая-то грусть.

- Бахадура? Но он же совсем еще мальчишка! - безжалостно произнесла Серминаз. И тут же добавила: - Хотя, знаете, девушки, честно говоря, чем-то он мне по душе. Только вот нос...

- Да уж нос у него, что плотничий топор, - заметила одна из подружек.

- Но в этом ли дело, сестрицы? Характер у него еще причудливее носа - необузданный какой-то, непутевый, неудачливый... Просто даже жаль его!

- Нет, что ты все-таки сделаешь, если это папаха Бахадура? - настаивала на своем Бэла.

Тут я не выдержал: призналась же Серминаз, что я нравлюсь ей больше, чем другие. И, не дожидаясь, пока она выбросит мою папаху за окно, я закричал:

- Серминаз, это моя папаха, моя!

Девушки кинулись к окну. Погасили свет, и теперь они, безусловно, видели меня, тем более что, рискуя свалиться, я стоял на самом краешке крыши.

Серминаз изменилась в лице. Одним лишь взглядом, молча, я молил ее оставить мою папаху, но, с укором взглянув на меня, она швырнула ее за окно, да так небрежно, что та, как в пропасть, провалилась в уличную тень.

- Что ты сделала со мной! - невольно крикнул я. - Лучше бы меня туда столкнула!

Девушки с молчаливым участием глазели на меня, а Серминаз насмешливо спросила:

- Тебе так дорога эта папаха?

- Нет, но ты выбросила мое сердце!

- И тебе это тяжело? Ты забыл, что сказал по этому поводу Мунги Ахмед? Ах да, ведь ваш род его не признает. И вообще, разве он поэт по сравнению с тобой?

- Смеешься?! А я на рассвете ухожу...

- Уходишь? Неужели за подарком? И кому же ты его предназначаешь?

- Тебе! Тебе, Серминаз, хотя ты и коварна и жестока!

- Девушки, заткните уши! - засмеялась Серминаз. - Сейчас мы будем объясняться в любви! - И она снова обратилась ко мне: - Говори же!

Подружки сделали вид, что заткнули уши, но известно, что если женщине даже свинцом их залить, она все равно ухитрится подслушать... Я попросил жалобно:

- Серминаз, выйди хоть на минуту, мне надо поговорить с тобой наедине!

- Говори при всех! - потребовала Серминаз.

- Откуда в тебе эта гордость, эта резкость? - вырвалось у меня, и тут я уже не мог остановиться: - Ведь тебе на глаза людям показываться должно быть стыдно, не то что смеяться над ними!

- Почему? Что-то ты разошелся, Бахадур!

- Потому что... - Я замялся. - Вот я и хотел узнать, правду ли говорят о тебе?

- А если правду? Ты хочешь сказать, что больше не любишь меня?

- Если бы я мог это сказать!

- Так чего же ты хочешь?

- Ничего! - в отчаянии воскликнул я.

- Тогда прощай! Походить по свету тебе не мешает - проветришь мозги!

- И ты ничего не скажешь мне на прощанье?

- В добрый час! Что же еще я могу сказать?

- Хоть одно слово любви! - взмолился я.

- Может, еще и поцеловать тебя? - Она засмеялась. - Слышите, девушки, чего он захотел!

Я смутился. Я готов был провалиться сквозь крышу в чужой дом. Но злость только распалила мои чувства, и громко, как заклинание, я произнес:

- Ты еще услышишь обо мне, Серминаз! Бахадур вернется в аул!

- Не забудь подобрать папаху!

- Нет! Рука моя ее не коснется!

И я отправился восвояси.

...А сейчас вот сижу и философствую, и чем глубже влезаю в эту философию, тем труднее вылезти из нее, как тому жадному коту, что протиснул голову в узкое горлышко кувшина и вылизал всю сметану, а вот вытащить ее уже не может...

Назад Дальше