- Дружба жестока в требованиях, - вдруг неожиданно сказала Садыя и даже удивилась сама тому, что сказала, - в мелочах особенно, и в чувствах. Если этого нет, то нет и дружбы. Большая дружба - осознанна, маленькая - стихийна, как я думаю…
- Что я говорил? - подхватил Галимов.
Разговор был начат. Так в костер подбрасывают дров, чтоб он горел ярче и дольше. И все стали выкладывать свои истории. Садыя все слушала, а затем и сама рассказала из фронтовой жизни. Галимов вспомнил, как однажды чуть не замерз: почтарь случайно нашел, а Андрей Петров - про отца своего. До самой Отечественной держал старик под опекой сыновей друга, погибшего в гражданскую. Ни один не женился без его согласия, без его отеческого слова. Крепкий старик, старых правил, дружбу берег.
Тюлька слушал молча, вопросительно, словно попал в какой-то новый, неведомый доселе мир. Да и что рассказывать Тюльке: своей жизни не было, а дружбы испытать не пришлось.
Балабанов зло ушел в поле - не по нутру пришелся разговор. "Что люди? Люди - что свиньи, попадись в голодуху - сожрут да причмокнут".
"И все же много, очень много хороших, отзывчивых людей. И самоотверженная дружба - подспорье в их жизни". Садые очень понравились слова Равхата Галимова: "Дружба что обруч: посади на дубовую кадушку - на десятки лет". Толково сказано.
Садыя не жалела, что застряла и не попала в бригаду Ефима Скорнякова, - там народ более пожилой, а потому и молчаливый. И снова в машине она думает о бурильщиках. Казалось, при такой работе, трудной, сердце должно очерстветь. А они все простые, открытые. Тем-то и хорошо, что просто. А вот как-то облегчить труд? Уйма времени пропадает на вышках даром.
Еще досаднее, когда видишь, как из скважины тянут чуть ли не восемь-девять десятков труб. Подняли, сменили долото. Затем эти трубы нужно опять свинтить и опустить в скважину. Тянутся часы, а проходки - ни метра. Но вот "колонна" в земле. Начали бурить. Но это совсем недолго. Через полтора-два часа снова поднимаются наверх трубы, развинчиваются, и выбрасывается сработанное долото. И так без конца. А человек сработается - тогда уж всё. Долото можно сменить, а человека? А мы еще так мало думаем о человеке. Так мало.
В машине легче думать: дорога всегда располагает к этому, да и Садыя привыкла больше думать в дорогах; а так где поразмыслишь?
Все же техника в своем развитии не имеет остановки. Вот, пожалуйста, от ротора - к турбобуру. Садыя всегда восхищалась этими чудными лопатками, которые вращает глиняная струя. Турбобур - ее больное место. Может быть, она и любит Андрея Петрова больше за то, что судьба его не только связана с ее мужем - у него, у Саши, начинал свою работу Андрей, - но и с ее переживаниями.
"Ну и чудак! - думала Садыя об Андрее. - Мечтательный, уж такого склада человек, добряк. А хорошо сказал Равхат о дружбе.
Теперь с турбобуром, по крайней мере, месячное задание увеличили вдвое! А вот с попутным газом надо решать… горит, жалко, горит. Город, город…"
Но чем ближе подъезжала Садыя к городу, тем на сердце становилось тоскливее. И трудно было справиться. То, что в прошлом на ее пути встала Ксения, - было наплевать, а то, что она опять вошла в ее жизнь с черного хода, было страшно.
Садыя встрепенулась. Машина вздрагивала на кочковатой дороге, грузовики разворотили и обезобразили ее. Но с юго-востока к городу шла блестящая черная лента асфальта. Пока с юго-востока.
Накрапывал дождь. Садыя в раздумье наблюдала, как капля стекала по стеклу, оставляя мутную дорожку.
Чем теперь заняты ребята? Бывает время, когда сыплет черемуха снегом… Что он думает, чем тревожится сейчас его сердце, милый, дорогой Славик, - и неужели это правда?
9
У Славика голубые искренние глаза. Он еще ничего не мог делать так, чтобы в них не отразилась его душа, полная мальчишеского любопытства и невинности. По таким глазам можно читать душу. И Ксения читала.
Иногда она чувствовала угрызения совести, но это быстро проходило. В общем, она не считала себя виноватой. С тех пор как она не стала бывать у Бадыговых, встречаться с Садыей, - она почувствовала, что потеряла большое, необходимое ей тепло. К удивлению своему, она привязалась к этому дому, к этой семье и к этому беленькому мальчику Славику, отцом которого был Саша. Ей было стыдно перед Садыей и как-то неловко. Словно по своей вине она отняла частицу чужого тепла.
Ксении было за тридцать лет, и она шутливо называла себя "старой девой", хотя все только и говорили о том, что Ксения сумела сохранить себя: ей больше двадцати пяти, ну, двадцати восьми не дашь. Кто-то даже сказал: "Она так хороша, что хочется с алых губ ее сорвать поцелуй…" Она знала это. Но Славик… Славик - это, конечно, совсем другое. Славик был просто воспоминанием о прошлом, о жизни, на которую она могла только надеяться.
По-женски хитро Ксения поняла, что Славик к ней относится не как к тете Ксене и старается совсем не произносить слово "тетя"; что Славик, простодушный мальчишка, "пылает", как она умела выражаться в этих случаях. Ее сперва это удивило и поразило, а затем даже как-то обрадовало - в душе не выветрилась обида за расставание с семьей, которую она любила искренне и чисто, как она думала; она сразу опытным глазом женщины поняла, какой удар грозил Садые. Мальчик в ее руках, она - сила, а он - слабость, она может руководить им и направлять его так, как сама этого захочет. Уйдя из любимого дома, она не могла смириться со своим изгнанием; не ревность, не страстная обида или желание мщения жило в ней, - пожалуй, тоска, смешанная с радостью. Вот, мол, Садыя, я ушла, а все же я крепко с домом Бадыговых связана, и, пока я жива, нить эта будет тянуться. Женское самолюбие было в Ксении настолько сильно, что она не могла этого даже скрыть внешне. И она стала дразнить Славика; так дразнят зверька, завлекая его все дальше и дальше - в капкан.
Славику шестнадцать лет. Возраст, как говорят, молоко на губах не обсохло, но уже есть желание как-то преодолеть возрастной барьер; Славик начал накапливать силу; пока она уходила в гантели, которыми в последнее время он увлекался. Пока она распирала его грудь, мышцы - и он в какой-нибудь год, последний год, вымахал в здорового, крепкого юношу, плотного и красивого фигурой. В летнюю пору, когда Славик жил в палатке и работал в бригаде разведчиков нефти, он впервые почувствовал это.
И только лицо его оставалось детским, сразу выдавало возраст мальчишки.
Ксения говорила:
- Славик, ты мальчик. Такой же неуклюжий, как в детстве твой медвежонок. Ты помнишь его?
Разговор в шутку Славика обижал. Ксения видела, как вспыхивало лицо, вздрагивали ресницы; точь-в-точь как у Саши, когда он злился.
- Ну ладно, не дуйся. Что тебе дать еще почитать?
- Что у вас есть?
- У меня все есть. Про любовь? - Она загадочно улыбалась, кривила губы, показывая маленький хитрый язычок. - Ну? Загорелася кровь жарче огня?
И вдруг, повернувшись, - резко, грубо:
Ветер осенний качает листву,
Тихо в соседнем и нашем саду…
Встречи угасшей не вспоминаю…
И злая улыбка исказила ее лицо; она стала маленькой, задумчивой и обиженной. Славик стоял в недоумении, так ему было жаль эту женщину - в его глазах она все равно была прелестным, милым созданием природы, как он прочитал в одной книге, которую она ему дала читать. И в ее глазах прочитал - больших, темных и томных, - что она несчастна. Почему она несчастна? Но он все-все, что есть в его жизни, отдаст, чтобы она, маленькая и задумчивая, обиженная кем-то, была счастлива.
Еще бы минута-две, и Славик шагнул бы, обнял… но она вдруг взяла себя в руки, повернулась и просто протянула ему книгу:
- Прочти. Мне нравится. И ступай домой. Я устала.
Он стоял в нерешительности.
- Иди, иди.
Он повернулся и пошел.
- Да, маме говоришь, что бываешь у тети Ксени?
Он молчал.
- Ну ладно. Захлопни в коридоре хорошенько дверь, а то она открывается.
Когда Славик уходил, она иногда подходила к окну и словно на прощанье кивала головой. "Никогда с собой я не полажу - себе чужой я человек".
И было обидно, чего-то обидно, обидно.
Дома Славик боялся, что мать вдруг увидит книгу, которую он принес. И она однажды увидела:
- Считаешь, что для тебя это не рано?
Он, смущенный и убитый вконец, молчал. Славик, всегда, когда не мог ответить, молчал. В отличие от Марата он не умел оправдываться. Она хотела спросить, откуда он взял эту книгу, и сама испугалась: а вдруг у нее? Славик ожидал этого, он бы все сказал - он никогда ничего не мог скрывать. Садыя не спросила. Она боялась услышать это.
Славик ходил как шальной, переживал. Он хотел как-то объясниться с матерью и понимал, что этого он не сможет сделать. Как назло, вечером Садыи долго не было дома, и тогда - он начал беспокоиться: не случилось ли что-нибудь такое? Вон вчера кого-то убили, и Марат рассказывал, как возмущалась тетя Груша, мать Бори: "Ходить ночью страшно, ни за копейку пропадешь". Он позвонил в горком, и там сказали, что соединить с матерью не могут: занята, очень важным занята.
Славик медленно и задумчиво опустил трубку. Он очень переживал, терялся, когда чутьем понимал, что причинял матери чем-либо боль. Он умел прислушиваться к биению ее сердца, понимать настроение. Бывало, когда в его дневнике появлялась двойка, он не ждал, когда она спросит, а сам признавался, шутливо и огорченно: "Мама, я ее исправлю, честно…"
И исправлял. То сделать было в сто раз легче.
- Говоря между нами, я должен тебе признаться: мы поссорились с Борисом, - по-взрослому, деловито сообщил братишка, Марат. - Я ему теперь долго не прощу.
- А мне какое дело?
Славик читал книгу, которую ему дала Ксеня. Она так умела выбирать то, что ей надо было, что его мучило: человек, которого он никогда не знал, - писатель, может быть, все это выдумал, - раскрывался душою перед ним, как близкий, родной. И Славик удивлялся, узнав, что это была его душа. Поражало его и другое: что бы он ни читал, все равно находил свое задушевное, словно описывали его переживания и чаяния. Обидно, что кто-то подсмотрел, подглядел. Одно успокаивало: книги написаны раньше, чем он появился на свет. По своему неразумению не знал Славик, что это просто юношеская горячность, которая не хотела видеть ничего, кроме своего.
Марат, как назло, сегодня был навязчив. То он настойчиво требовал, чтобы брат показал новые упражнения с гантелями, то лез с книжкой о штангистах и упорно не отставал.
- Ну что, Юлий Цезарь, опять поругался с Цицероном? - ласково спросил Славик, видя, что от брата не отделаешься; впрочем, ему, пожалуй, брат был очень нужен. - Ну куда нос суешь? Не твоего ума дело. Ну?
- Умник тож!
Но вот Марат оттаивает и все выкладывает по-братски:
- Я не двужильный, чтобы все время ему прощать.
- Короче, к делу.
- Мы играли.
- Кто вы?
- Ну, Иринка, я, Боря.
- Так бы и сказал.
- Иринка по секрету сказала, что Борька просил ее дружить с ним, он за это перестанет со мной…
- Ну?
- Я при всех ребятах потребовал: пусть он повторит, что сказал Иринке.
- И он повторил?
- Замешкался, а я сказал, что он порося и мне больше не друг, и убежал.
- Ох, отпетая ребятня. - Славик прилег на койку и задумчиво разглядывал картину, которую подарил отцу по старой фронтовой дружбе какой-то геолог. Прошло минуты две-три.
- Знаешь, я тебе расскажу. Он всегда из воды чистый выходит. Намедни с Валегой задрался, а у того мать, знаешь, какая… - Марат от волнения глотал слова. - Встретила его, а он отперся, все на меня свалил. Она знаешь какая злая, подкараулила да целое помойное ведро ругани на меня.
- А кто тебе дал право называть Иринку "мымрой"? Молчишь! Уроки сделал?
- Сделал.
- Спрашивали?
- По алгебре. Четыре.
- Не мог на пять?
- Зачем?
- А если маму спросят, как ее дети учатся? На четыре, мол. Как же ей перед другими? И вообще, соображай головой.
Марат обидчиво поджимает губу: а ты что, четверок не хватаешь?
На столе недопитый чай, разбросаны шахматы. Убирать - очередь Марата, но он не убирает, смотрит в окно.
- Слава, а Слава!
Молчание.
- Слава, а Слава!
- Пошел ты в баню…
Марат берется за уборку. Не успеешь оглянуться, и опять очередь. "Без тети Даши не мучение, как говорит мама, а горе". Но Марату так хочется высказаться, так хочется.
- А я Борьке еще намылю.
- Да пошел ты… Я читаю.
- Сказал, намылю - и намылю.
Две жизни. Два характера. Два настроения.
Славик между строк читает то, что он думает, о чем он хочет думать.
У Марата свои заботы. Надо еще к завтрашнему приготовить историю, и тоже между строк плывет своя обида. Обида, которая подогревается думами о Борькиной несправедливости.
* * *
Марат открыл глаза. Темь жуткая. Наверно, скоро утро. Перед утром всегда темь невыносимая. Лежал, думал: "Был у Ленина друг? Такой, как Борька, иль совсем другой, другой…"
Когда он болел ангиной, мать подолгу вечерами, завернув удобнее простыню, просиживала с ним и рассказывала, про все рассказывала, о чем он просил.
"А Борька попомнит!.." Почему-то на память пришел учитель, который улыбался сквозь очки. А потом - опять Борька.
И он, Марат, уже держал его за грудки. "Врешь? А Валегиной матери что на меня наболтал?" Потом почему-то - Борькина мать и ее слова: "Спесь у них нерабочая. Вот что. Вредная Валегина мать".
Глаза давно закрыты, а в мыслях издалека одна фраза, как телеграфная ленточка, - бежит, бежит. "Счастье оказывать людям добро, всегда и везде, на всю жизнь". Кто это сказал? Мама? Мама…
Перед утром сон убаюкивающий. Но утро есть утро. Что-то будоражит Марата, он просыпается и видит, что совсем сполз с дивана. Но в мыслях - цветы, а в груди - среброзвонные колокольчики.
С кухни в дверную щель пробивается свет - маленькая белая полоска; кто-то гремит посудой. Марат бежит на кухню умываться и видит тетю Дашу.
- Ура! Тетя Даша приехала!
- Ладно тебе, постреленок! Совсем задушил.
Марат крепче сжимает в объятиях тетю Дашу, потому что она - милая, хорошая и своя; а еще потому, что она хоть и пожилая, а с душой, не то что иные.
10
Жизнь - обман с чарующей тоскою. Так думала Ксения, искренне любя и не понимая Есенина.
Работа ее не успокаивала. "Мне жаль своей любви, своего сердца: ведь я никого не смогу так любить, как его. Милый, как я любила тебя! Жестокий, так мучил".
Она ходила по комнате, успокаивая себя, и слушала хруст пальцев, сжатых до боли. Одно время она хотела выставить фотокарточку, с которой связано столько мучений. Но, подумав, не сделала этого. "И здесь я должна остерегаться, бояться, как за краденое".
"Интересно, придет ли Аболонский? Что ему от меня надо? Все та же страсть, о которой он так сильно умеет говорить. Чем страсть сильнее, тем печальнее конец. Так уж созданы люди. Они гибнут от собственного эгоизма.
Все же в Аболонском есть что-то приятное. Может быть, близкое. И говорит он метко и образно, то Шекспиром, то Ибсеном, то Стендалем, то Конан-Дойлем. "Женщина что крепость: одна берется штурмом, другая - долгой осадой". Или: "В любви для мужчин интересна победа или даже разрыв, а все остальное - канитель".
Впрочем, мужчина, умно говорящий о любви, не очень влюблен". И стала одеваться.
Аболонский позвонил: если достанет билеты в кино, не против ли она?
"А ведь я могла бы выйти замуж. Да, в Казани, когда мы разъезжали по этой гадкой, душной нефти. Я сама на себя стала обижаться. Что мне сделала плохого нефть? Вся моя работа пожизненно, по крайней мере до пенсии, связана с нею. Отняла любимого? Чужого, но любимого, около которого я могла всегда быть рядом… как Тургенев возле Полины Виардо. А у меня наоборот. Удивляюсь, до сих пор люблю эту семью и эту славную и незаслуженно обиженную судьбой Садыю.
Да, вышла бы замуж… если бы не приехал он и не оставил на время Славу. Сдуру я вообразила, что он, Славка, мой; ребенок, о котором я так мечтала… И как я умела молчать, ни одним движением не выдавать себя; велика мудрость женщины: любить, всем жертвовать и быть покинутой - такой удел…"
Ксения стоит перед зеркалом. Смотрится в профиль, фас. Похудела. Лицо усталое, не осталось той мягкости и одухотворенности, что всегда присущи ей; в глазах - жалость к самой себе.
"Разумнее, если бы я не пошла с Аболонским… инженером Аболонским. Ну и любит он себя величать! Я сегодня так устала и от работы, и от дум - они не дают покоя…"
Ксения оглянулась:
- Ой, как вы вошли?
Перед ней стоял Аболонский; в галстуке, в мягком темносинем осеннем пальто с накладными карманами и поясом. Маленькие, аккуратные усики, большой белый лоб. Прямой греческий нос, продолговатое лицо и упрямый, настоящий мужской подбородок.
- У вас открыто. Вы меня ждали?
- О да. Совсем забыла. Голова идет кругом, - все настежь!
- Вот, пожалуйста. - Он достал билеты. - Места, по-моему, весьма терпимые. У вас журнальная новинка? И вы читали эту статью? - Взял со столика журнал со статьей, которую, к сожалению, Ксения не дочитала. - Полюбопытствуйте, кажется, для нашего брата инженера весьма ортодоксальная находка.
Пока Ксеня одевалась, затем занималась бровями, губами, лицом, он говорил, наслаждаясь своим бархатным баритоном:
- А в Америке отдельные приборы, устройства и даже промыслы полностью контролируются и управляются на расстоянии, с центрального диспетчерского пункта. Если в сорок восьмом году в печати описывались только опытные установки, то в этом году фирма Lulp oil С° имеет восемнадцать автоматизированных участков, охватывающих триста сорок шесть скважин. Годовые затраты на обслуживание промысла снизились на пятьдесят восемь тысяч долларов. Любопытно?
- Вы, кажется, работаете над автоматизацией?
- Да, но я…
- Я готова. Пойдемте.
11
Приближались Октябрьские дни. Садыя не представляла себе, что поставить памятник в городе нефти будет труднее, чем, например, построить дом. Приложив все усилия, она, наконец, добилась всего необходимого. Скульптуру по частям привезли из Бугульмы; но не было мастера. Нашли, правда, а он оказался всего-навсего посредственным художником, поверхностно знакомым со скульптурными работами. И тогда Садыя позвонила Андрею Петрову:
- Андрюша, как ваш там, жив?
- Тюлька-то?
Так Тюлька получил почетную и ответственную работу. Каждое утро по пути в горком Садыя заходила на площадь; Тюлька молча кивал головой, сосредоточенный, чинный и серьезный, как шутили на буровой, "на одном гоноре вокруг Земли два раза обежит": Тюлька действительно польщен порученным ему делом; из кожи лез, старался. Художник, болтливый, с ленцой, сразу забеспокоился, попав под жесткое Тюлькино начало.
- Я все твои кишочки на палец накручу, но все сделаем к сроку.
- Разве это срок, - оторопело мигал художник, - разве в этот срок можно сделать что-нибудь солидное? Художественное произведение это прежде всего - время. Оно дает возможность выносить, перечувствовать.