Садыя - Евгений Белянкин 6 стр.


Когда-то был студентом Московского нефтяного. Так давно. Когда-то ходили с Таней, влюбленные, скрываясь от любопытных взоров, - любовь не терпит посторонних глаз; потом поженились. Она поехала в Ленинград, к маме, а он колесил по стране, долго колесил. Каждое лето к нему приезжала Таня, простая, казалось, спокойная - и всегда тревожная за него. Наконец она стала ездить с ним, а перед войной поселились в Ленинграде. Ленинград он любил. Прямой, светлый-светлый Невский проспект. Еще любил Дворцовую набережную. Величественная. Таинственная. И когда выходили на прогулку с Таней, он говорил ей: "А помнишь, по этой стороне Невского ходил Пушкин?"- "Помню". - "А помнишь, как по этой Дворцовой площади бежали на штурм Зимнего матросы? Вот из-под этой арки?" - "Не помню; отец бежал, а как бежал, совсем не помню. Дурень, ты заболтался. Как же могли мы помнить, когда под стол пешком ходили?"

Смешно и радостно. Но иногда, слушая его болтовню, она останавливалась и, дергая за рукав пиджака, говорила: "Ну какой ты инженер? Нет, Илья, ты не по совести пошел в нефтяной; твое призвание - история".

Это в какой-то степени было правдой. История его тянула. Дома, рядом с материалами, связанными с нефтью, лежала пухлая папка с пожелтевшими бумагами, повествующими о жизни князей Голицыных, тех Голицыных, у которых в известнейшем Зубриловском имении на Хопре жил Крылов. Раз даже с товарищами он ездил в Зубриловку, это удивительно красивое, поражающее великолепием пейзажей село на берегу Хопра, со старинным дворцом и парком, чтобы увидеть воочию дуб Крылова, вековой дуб, под которым Крылов в свою бытность творил басни.

Есть за парком в Зубриловке старинная башня, никто не знает ее истории; забрались с товарищем на самый верх и выбили там свои имена и еще - "Таня".

Таня, Таня…

Это было самое радостное, веселое и приятное время. Сын рос. Его сын, которого мечтал увидеть великим историком, на худой конец - литератором.

Хлынула война - и все смешалось: история, Зубриловка, нефть. Ленинград бомбили. Ленинград стонал. С фронта он просил Таню беречь себя и сына и еще - переслать в Москву материалы о нефти на Каме и сохранить репродукции с зубриловских картин Мусатова "Водоем", "Прогулка на закате".

Ленинград стоял. Ленинград жил. Но Тани не стало; по слухам, она погибла с сыном от прямого попадания бомбы в дом. Он не верил. Он ждал, надеялся, что она эвакуировалась, что она еще жива, его Таня.

Но, видно, правда есть правда. Снаряд ли, бомба - какая разница, а Тани нет. Идут года, а Тани нет… и нет.

Боль прошла, осталась рана, затянутая, зарубцевавшаяся. Навсегда ли она зарубцевалась, Панкратов не знал, но были минуты, когда становилось очень дико: ела тоска. Таня, Таня - курносая, беленькая, с карими, всегда смеющимися глазенками. Есть такие глаза. Всегда смеются. Такими они запомнились ему.

Работа не давала много думать. Работа брала все: силу, разум, энергию. И она успокаивала. Она давала пищу для других раздумий. Она, взяв одно, дарила другое, важное и необходимое: желание жить, бороться, радоваться. Радоваться людям, радоваться всему, что есть на земле.

Земля красива. Красивы ее люди. И он ненавидел войну. Он работал на мир, на людей, на радость большой, замечательной жизни.

В последнее время Панкратов много читал. Книги стопками складывались в шкафу, и библиотекарша, как-то забирая очередную стопку, поинтересовалась:

- Илья Мокеевич, вы много читаете, не смогли бы поделиться на читательской конференции? Или хотя бы в стенгазете?

Панкратов стушевался от неожиданности:

- Гм… В стенгазету могу, на конференции - нет.

Но когда библиотекарша пришла за заметкой, отказался:

- Вот на конференции выступил бы.

И выступил.

- Вот что, молодежь, - сказал Панкратов. - Трудно, понимаю. Бежать, я слышал, кое-кто собирается. Знаете, счастье искать - от него бежать. Не бежал я от своего счастья.

И давай рассказывать молодежи о городе, каким он будет через несколько лет, как расцветет край. Нефтяной институт будет - клянусь; камский театр - вот партийное слово; парк - сами на горе разобьем, ведь лес-то к нам какой спускается!

Долго и горячо рассказывал Панкратов. Довольной осталась молодежь. А устроители конференции обескуражены:

- А о книгах-то, Илья Мокеевич?

Усмехнулся Панкратов:

- О книгах потом. Читайте, ребята, хорошие книги; не тратьте время на дрянь! Вот Леонова - почему не почитать! Шишкова - сильна "Угрюм-река", ух как сильна! А язык… чертовский язык. За народной речью нужно обращаться к самому народу. Вот как писали. На прощанье скажу: нашел свой след - беды уже нет.

Не выдержала библиотекарша, подошла. Панкратов уже домой собрался, накинул плащ.

- Илья Мокеевич, но как же вы книги обошли, которые мы обсуждаем?

- Я не всякую книгу принимаю, - спокойно, немного прищурив глаза, заметил Панкратов. - Писатель не кочевник, а землепашец, и берет он все со своего огорода. Стремление к оголенной сюжетности привело черт знает к чему… Не ходит же человек голый. Он надевает платье, затем еще что-то и еще; по крайней мере, мы видим массу вещей, не всегда нужных, но характеризующих этого человека. На кой рожон мне эта динамика, сюжет, который надо глотать и глотать, бежать за ним вдогонку, чтобы не упустить нить. Я хочу подумать, может быть, еще раз пережить и перечитать страницу, я хочу ощутить слово - на объемность, на весомость. Я хочу книгу без раздражительных поворотов, без пустых сюжетных выкрутасов. Мне нужна душевная книга.

…Идут в заботах и делах дни, месяцы. Как маяк, светятся панкратовские окна в ночной темноте; на ближайших буровых удовлетворенно посмеиваются:

- Не спит "командир роты" - готовит наступление.

13

Садыя не могла, конечно, не думать о работе; дела нефтяного города всегда тревожили, волновали ее; но к этому прибавилась еще одна тревога - за Славика. Даже сон, до этого крепкий, глубокий сон трудового человека, оставил ее; она часто ночью просыпалась, думала, думала, и все об одном и том же. Славик становился взрослым. Его белокурые волосы, большой открытый лоб и глаза матери, твердый подбородок и пушок над верхней губой не давали покоя; она закрывала глаза и снова, в десятый раз, видела этот отцовский подбородок, свои глаза и пушок над верхней губой, говорящий о том, что сын взрослеет.

Когда случайная догадка заставила ее внимательнее присмотреться к сыну, она в душе просто засмеялась от своей же неловкости. Какая чушь! Ну, конечно, Славик привязан к Ксене, как всякий мальчик к женщине, которая его воспитывала. Одних игрушек сколько перетаскала! Ксеня была из тех, кто в доме считался своим, инженер-геолог, сослуживец и товарищ Саши. И она с удовольствием ее принимала. Она не верила и не хотела верить в то, что женщина не может быть товарищем женатого мужчины. Даже о девушках, бывало, слышала: "Товарищ норовит, как бы в жены попасть". Садыя настолько была выше всего этого мещанского, что поражалась, как могли люди принижать человеческое достоинство женщины.

И вот, когда Ксеня стала от ее семьи на расстоянии, когда ее Саша оказался с нею связан не только узами товарищескими, теперь она не могла не переживать за сына, у которого осталось бессознательное, детское влечение к женщине, которая была его другом; она не могла и запретить это, потому что считала бессовестным, потому что бессовестно влезать в душу ребенка: как знать, чем могло отразиться на нем ее хирургическое вмешательство.

Славик занимался силовой гимнастикой по утрам и гантелями, Славик ходил в девятый класс и играл на аккордеоне, который ему подарил отец, уже не детские песенки и пропадал на простодушных вечеринках, где были девушки. Славик взрослел на ее глазах, вытягивался, ему уже мала школьная форма; Славик уже читал книги о любви и об отношениях взрослых. Ему уже нельзя было сказать: "Ты наказан за то, что ты баловался…"

Да, Славик стал не тот, Славик вырос, и детское, бессознательное влечение должно было исчезнуть. Наоборот, дети в его возрасте с женщинами, даже нянями, родными с детства, держат себя сухо, настороженно, словно чувствуют всю преграду, разделяющую их. Пропадет в отношениях непосредственность, детская простота. Выходит, на смену детской привязанности к Славику пришло другое: любовь… О боже! Любовь простодушного, чистого и невинного мальчика к женщине, которая столько горя и разочарования принесла их семье.

Садыя не верила самой себе. Она оправдывала мальчика. Оправдывала все его впечатлительностью, привязчивостью и, наконец, отзывчивостью души. У него совсем детская душа. Еще маленьким он некоторое время жил у Ксени - она тогда была в Казани, а Садыя с мужем бороздили бавлинские, альметьевские и камские поля. Это не могло не сказаться на нем - он такой простой.

Но сомнения, подтвержденные жизнью, заставляли ее задумываться. Однажды, забыв, что он уже не такой маленький, она хотела мочалкой потереть ему спину, - она так это умела делать, когда он был ребенком, - он заалел и робко попросил: "Не надо, мама, я сам". И закрыл дверцу ванной. Она смутилась: как она могла забыть, что перед ней был не Марат, а Славик, с пушком над верхней губой.

- Вот здесь лохматое полотенце, - шутливо бросила она и внутренне усмехнулась: "Славик совсем стал мужчиной".

И вот это фото. Ксеня в профиль, локон волос, улыбка и глаза с каким-то вызывающим намерением. "Плутоватая бабенка, ни бога, ни черта не боится"… Сама испугалась того, что вырвалось. Ксеня снова стала на пути, и теперь у самого дорогого - сына.

Она покрутила длинными пальцами карточку - где он ее достал?

И эта надпись знакомой рукой Славика:

"Она - богиня! Милая богиня! И я готов за нее отдать жизнь…"

Садыя прислушивалась к своему голосу, словно хотела еще раз звуком подтвердить, что читала, что видела.

Во всем другом она могла смело надеяться на сына. Она не нюхала, как делают другие матери, когда входит сын, не пахнет ли табаком, не курил ли где-либо в пустом холодном подъезде, в недостроенном доме или еще где. Курил Славик только однажды, и она верила этому. Он тогда пришел болезненно бледный и, пошатываясь, сказал: "Мама, я курил…" - "До одурения", - сказала она, и он утвердительно кивнул головой; курил потому, что хотел познать всю прелесть этого удовольствия; и что обидно - заболела голова, и никакого удовольствия. "Если хочешь - кури, - почему-то ответила она, - дома, конечно; в школе неудобно…" - "Что ты, мама, я никогда больше не буду". Ей казалось, что он все же курит, но вскоре она убедилась в обратном: Славик больше никогда не курил. Славик сам понял, что спорт и курение несовместимы, ей оставалось только подбодрить его.

Она могла просто запретить ходить к Ксене, как запрещают матери или отцы ребятам курить, ходить к плохим товарищам. Но запретить это невозможно: запретное становится сладостным мучением; и потом - сама Ксеня неплохая, добрая и отзывчивая женщина. Она поймет, что Славик делает глупую ошибку. А может, она сама впала в эту глупую ошибку. Ксеня ей чужда, как женщина, вторгшаяся в ее жизнь разлучницей.

Она должна со Славиком поговорить - и все тут. Она должна ему сказать все, что думала и пережила за это время.

И она решила.

У Славика были товарищи. Готовили уроки. Затем читали "Овод" - она сама им рекомендовала; говорили о мужестве и геройстве людей, отдавших жизнь за самое большое - свободу родины. А когда присоединился Марат, играли в карты, в "дурачка", "свои козыри"; слушали новый вальс, который на аккордеоне разучил Славик.

- Сыграй полонез Огинского, - попросил Костя, товарищ Славика по школе. Славик почему-то смутился, словно у них была своя тайна.

- Не надо…

- Сыграй, - попросила Садыя, и он не стал ломаться. Она сидела на диване, откинув газету, и изредка, незаметно наблюдала, как вздрагивают большие, красивые брови сына, как все больше и больше бледнеет лицо и волосы сбиваются на лоб. Музыка захватила ее; приятно, что это твой сын, твое семя, из которого растет крепкое и доброе деревцо; и твое дело только умело направлять, поддерживать, чтобы оно не искривилось, не засохло преждевременно; на злое дело особых способностей не требуется, а вот как вырастить доброе и отзывчивое сердце, смелое и великодушное, боевое и нежное?

Человек, слушая музыку, не может не мыслить, ибо нет ничего сильнее, чем музыка, умеющая поднимать со дна человеческой души самые благородные порывы. Садыя тянулась к музыке не по истинному призванию, а по какому-то особенному, непонятному влечению: она ее заставляла страдать, радоваться и гореть. Что бы она ни слушала, она всегда находила в музыке ей одной понятные оттенки: мелодия шаловлива и легка - когда Садыя в настроении; то по-осеннему пасмурна - и Садыя в ней ощущала свою грусть; то безыскусна и наивна, голубой дымкой в весеннем вечере плывет она, добрая и ласковая; то буйна как ветер - и Садыя чувствовала эту непогоду, неуживчивую, вьюжную; то что-то летнее окажется в ее дыхании: истомившаяся грудь вдыхает этот запах меда, яблок, луговой ромашки. В душе - расцвет.

Славик смотрит на мать ясными, чистыми глазами. Вот он кладет руку на аккордеон, и музыка затихает; тишина заполняет комнату. И, словно боясь нарушить эту прекрасную тишину, Славик почти шепотом спрашивает:

- А вправду, мама, Огинский погиб из-за неудачной, безответной любви?

Садыя рассказала все, что знала об Огинском. О том большом гражданском счастье, с которым люди шли на все, чтобы видеть родину как большой сад в майском цвету. О людях, пошедших в Сибирь, на каторгу, покинувших родину с грустью и тоской, потому что они любили ее сильней, чем себя, свою радость и счастье. Она говорила о людях, которые свое благополучие, талант, силы отдали другим ради их благополучия. Они посеяли семя, не нуждаясь в славе; достаточно было, чтобы оно выросло и дало новый посев.

Ребята ушли домой; Марат с тетей Дашей в соседней комнате слушали по радио "Башмачки", и Садыя имела возможность поговорить со Славиком. И опять она этого не сделала; предчувствие, что это плохо, заставило ее отказаться, - он должен переболеть, иначе останется рана, которую трудно будет залечить.

Садыя помогала тете Даше убирать посуду.

- Семьсот ворот, да один вход. Надо подумать, какие ворота открыть, вот что я скажу, - говорила, не торопясь, растягивая слова, тетя Даша. - Только зря беспокоитесь, Садыя… ребята славные, не задавалки - что на душе, то и снаружи. Мужская рука, конечно, держала бы строже. И вы изводите себя понапрасну.

- Это да…

- А таить не надо. Только у нас в деревне одна бабка сама на себя сердилась. Сердечные люди, они и добротой наделят, и ума подскажут - каждому дереву свой листок жалко.

У ребят шум, возня.

- Марат, что такое?

- Мама, наша киска - молодец! Она гребет мне на счастье!

14

На мокрую землю лег снег - "дар божий". Он шел день и ночь, мокрыми хлопьями, и облепил все вокруг. Были дни, когда в раздумье выглядывало короткое солнце; торопливо, измятые и выцветшие, бежали тучи - и все на запад; шальная осень поспешно собирала свои пожитки. На душе - маята. Слякоть раздражала, а снежная замять коробила. Свободно, как ворон, по городу разгуливала простуда. Зябли людские сердца, в три погибели скручивал сквозняк, от которого щитами, грубо сколоченными из досок, на буровой, не отгородишься.

В десятых числах декабря ударил мороз. Люди вздохнули. Сухие мелкие снежинки по закостеневшей земле гнал ветерок, обжигал лицо. Люди готовились к Новому году. У Котельниковых была особая пора. Новый год у них встречался широким русским поклоном - любили выпить, почудачить, поплясать. У Аграфены на сердце бабьем свои замыслы: кружевница она, умела узоры причудливые плести. Приглашали своих, близких и знакомых.

Ждал Нового года и Сережа Балашов. Только он был в недоумении: куда идти? Звали в компанию товарищи по работе, нельзя было и отказать настойчивости тети Груши - уж так она обхаживала, так мастерски, что не устояло сердце молодого парня; "Эх, соседушка, ты - молод, мы стары, - а нами не побрезгай. Вам, молодым, будет свое удовольствие; нам, старикам, - посмотреть на вас, боле и не надо".

Откровенно сказать, хотелось Сереже побыть вместе с Котельниковыми - был у них родной, обжитой дух, домовитость и рабочее прямое простодушие. Нравился Степан. А тетя Груша, Аграфена, ну что она - женщина, и сердце доброе - отказать нельзя. Правда, перед товарищами неудобно. Чуждается, скажут. Но когда он узнал, что в компании будут люди, ему противные, твердо решил, что Новый год встретит в семье Котельниковых.

Новый год пришел неожиданно. Не успел Сергей прийти с работы, переодеться, а он уже тут как тут. У горкома из-за недостроенного дома выглядывала разноцветная елка. Морозный воздух голубел. Шел снежок. Маленькие звездочки снежинок сверкали на шапках и воротниках счастливых; ревнивица-зима дарила людям радость и счастье.

Сережа вышел на улицу. Дух захватило от широкого приволья. Спешили люди, озабоченные, со свертками. Хотелось остановить, пожать руку - с Новым годом! С новым счастьем! Но он не пожал никому руку, никого не остановил, он стоял один, наслаждаясь красотою наступающего вечера и Нового года.

- С наступающим! Прости, Котельниковы здесь живут?

- Здесь. На второй этаж, вот сюда.

У Котельниковых собрались гости. Марья хлопотала, помогая матери; Степан, в новой расшитой рубашке, большой и тяжелый, весело и шутливо принимал от входящих пальто и шапки.

- Будьте как дома, добра не убавьте, а своего прибавьте.

- С Новым годом, хозяюшка. Пришли мы старый прогонять, душа из меня вон, а с новым дружбу водить.

Сережа Балашов познакомился с гостями. Андрей Петров, широколицый, с буровой, старый приятель Степана еще с Бавлов; его товарищи Равхат Галимов и Тюлька, - странная, как показалось Балашову, фамилия. Иван Блохин с женой, инженер Аболонский с женщиной, которую все звали Ксеня, потом девушка, кажется, Вера; она все время старалась быть около Андрея.

У нефтяников сразу завязался свой, понятный только им разговор.

- Парафин… надо что-то придумывать; полная закупорка! - зло бросил Степан. - А где аппаратура, пригодная для работы на промыслах?

- Электрический нагрев.

- Нет.

- В Башкирии что-то делают.

Рядом шел другой разговор, не менее интересный: про ненужную опеку женами своих мужей.

- Мать ругала - добра желала, а жена ругает - сама не знает, чего хочет. Но все равно, посмотришь, какие у других сволочные жены, - и своя станет золотой, - смеялся Блохин.

Как видно, всем надо было убить тягостное время. Ждали приглашения к столу. Аболонский удовлетворил Сережино любопытство насчет парафина. Он, видно, был доволен, что нашел собеседника и что мог себя показать. Ксеня держалась ближе к женщинам.

- Мы, инженеры, - продолжал Аболонский своим приятным баритоном, - в практике употребляем электрический подогрев. Электронагреватель опускается в скважину при выемке насоса и труб и подогревает призабойную зону. Но весьма затруднительно.

А когда Сережа стал рассказывать о себе, Аболонский слушал рассеянно, все время посматривая на кухню, куда скрылась Ксеня.

- Похвально, весьма… рационально. Как это? Комплекс в телефонизации… Композиционное решение, я мог бы сказать… Извините, я…

Приглашали за стол.

Назад Дальше