Садыя - Евгений Белянкин 7 стр.


Сережа оказался возле Марьи; он даже сам не заметил, как все получилось. Она была кротка, смотрела исподлобья и улыбалась. Он тоже улыбался. Все подняли стаканы за старый год, и он поднял. Выпили, крякнули, вспомнили и в старом году доброе.

Часы показывают двенадцать, и все попросили включить радио. Били кремлевские куранты. Выступал Ворошилов; подняли стаканы, поздравляя друг друга с Новым годом.

Закусывая, перекидывались улыбками и шутками. Сережа ухаживал за Марьей, подкладывал ей на тарелку вкусное; она не отказывалась и кивком головы благодарила. Тюлька смотрел на них влажным, подобревшим взглядом. Андрей заспорил что-то со Степаном, а Аболонский хитро уговаривал Ксеню выпить до дна.

Кто-то о вдовушках заговорил; с другого конца стола жена Блохина бросила:

- Эх, вдову поймет только вдова.

- Ничего, холостяк хворь ее поймет.

Аграфена раскраснелась, пышная и игривая:

- Эх, Степан, бери баян. - И вылезла из-за стола. - Ну-ка, в сторонку, дайте старину вспомнить да костьми потрясти.

Степан взял баян, рванул, и забегала Аграфена, подбоченившись, застучала каблуками, Сережа даже не ожидал такого. А она обошла круг и прямо к Ивану Блохину - приглашает.

Вышел Иван, тряхнул плечами и пошел вслед за Аграфеной вприпрыжку, на сапогах подковы - серебром выстукивают. Аграфену не узнать.

- И покажу, на что баба годна…

Кум Пронька,
Гармонь тронь-ка,
Я, кума Тонька,
Выйду потихоньку…

Иван вполоборота вокруг вертится:

- Горе с нами, мужиками, а с бабами еще хуже…

Чучела, чучела,
Взяла отчебучила:
Вот коленка, вот другая,
Где же миленька, родная…

Аграфена не сдается:

Лет семнадцати девчонка
Стала разума копить,
В нетоплену нову баню
Стала париться ходить…

И Иван не сдается:

Был у тещи в гостях,
Теща плавала во щах…

А ему наперебой:

Из колодца вода льется,
Розочка, напейся,
Я люблю и любить буду,
На меня надейся…
Ох, ах! Ох, ах!

И Иван сдался, а Аграфена - молодец!

Из колодца вода льется
Вода волноватая,
Муж напьется, раздерется,
Жена виноватая…

Не отдышаться, упала на койку, лицо платком закрыла, - вот какая была в девках!

Подали вина, пригубила, и только, - умела за честь постоять!

Молодежь оттеснила пожилых, начались танцы под патефон. Сережа решил пригласить Марью, но возле нее стоял Тюлька. Сережа вышел в коридор и чуть не натолкнулся в полутьме на Андрея - тот ласково обнял Веру; Сереже стало тоскливо: как жаль, что нет Лили.

На улице удивила тишина. Разве что пьяная разноголосица на минуту ворвется, и снова ничто не шелохнется. Горят на строительных лесах лампочки. Играет разноцветью у горкома елка. Слева - жилые кварталы, дом за домом для нефтяников, а справа - большой комбинат; многие цехи уже работают, и дым высоко уходит в небо: к морозу.

Да, на улице морозило.

- До свидания, молодежь… Весьма похвально - город наблюдаете? Через год не узнаете.

Это Аболонский уходил с Ксеней домой.

Балашов вошел в подъезд. По лестнице быстро стучали каблуки.

- Куда запропастились? - Марья смело тащила Сергея за руку. - Мама с ума сошла, любимец вы ее.

Оживленность и радость Марьи передалась Сереже. "Любимец". И вдруг Марья приблизилась, глаза ее горели; минуту поколебалась и поцеловала Сережу в подвернувшуюся щеку.

- Идем танцевать.

И в коридоре, прижавшись, спросила:

- У тебя есть девушка?

- Лиля?.. Ну да, есть.

Она не поверила.

15

Балашову постелили в комнате у Котельниковых.

- Извини, дорогой, - говорила тетя Груша, - ехать Ивану далеко. Мы уж их к вам в комнату, вы свойский, я вот и постелила.

Сережа чувствовал усталость; молча разделся и натянул на себя одеяло. Как назло, уснуть у Котельниковых было трудно: еще возились, еще устраивались.

- Вот молодец, - восхищалась Аграфена, - как убитый!

Сережа не спал. Он слышал, как на диване устраивалась Марья, как горячо они шептались с матерью. Марья что-то возражала, а тетя Груша, наоборот, в чем-то укоряла дочь.

Но вот тетя Груша ушла, что-то ласково и нежно сказав на прощание. Но вдруг Сережа догадался, что речь шла о нем.

Он даже кое-что понял. "Дудки… мне бы Лильку, мою Лильку…"

Марья ворочалась, диван скрипел, а он лежал и лежал, думая о том, что если он встанет и пойдет к Марье, то это будет самая настоящая сделка с совестью. Но искушение, желание было немалое: это ведь так просто, встать и подойти, тем более Марья дает понять, что она не спит. "Ну и сволочь ты, Сережка… А Лилька?"

На минуту брала мужская потребность не искушенного, не испытавшего. Он представлял себе, как будет обнимать Марью, ласкать ее упругое и гибкое тело, как она будет осыпать его лицо и грудь горячими, жадными от радости и счастья поцелуями.

"Не могу же я на ней жениться! У нас нет ничего общего…"

И он вспоминает тот день, когда Марья зашла к нему в комнату, угловатая, робкая и смущенная: "А у вас грязно. Я бы убрала, но вы ключ унесли".

Он вспомнил рябинки под ее глазами и глаза - они часто у нее бывают возбужденными и по-своему красивыми, но в них всегда он замечал грусть.

"Обидеть человека и затем уйти боком - какая подлость!"

Сережа с ожесточением повернулся на другой бок - спать, спать, и никаких разговоров!

- Сережа… - вдруг робко позвала Марья, - милый, иди сюда.

"Что она, дура, пьяная, что ли?.."

- Иди…

"Вот привязалась. Встану и пойду, и тогда заплачешь, как это… поется в песне".

Но Сережа не встал; стиснув зубы, он молчал. Слышно, как в соседней комнате тяжело ворочается тетя Груша, в коридоре когтями скребет кошка да с присвистом храпит Степан. Но вот прибавляется звук, который заставляет Сережу насторожиться. Марья тихо и придавленно всхлипывает, и он догадывается, как вздрагивают ее плечи, как зарывается в подушку ее лицо.

"Вот, черт возьми… история".

Сережа молчит; хочется встать и успокоить Марью; он знает, что этого не сделает; если он встанет, то тогда кончится так, как хочет Марья; она станет его и, может быть, навсегда. От этой мысли его коробит, сна уже нет, и он, издергавшийся и обессиленный, с трудом борется с собой.

Так длится долго. Уже не слышны всхлипывания Марьи, - спит ли она, или, как и он, мучается, коротает время?

Уже первые проблески утра. И хотя окно занавешено, они будоражат и беспокоят. Сережа пробует заснуть, но сон как рукой сняло.

По комнате шлепают босые ноги. Это Аграфена. Вот она поправляет занавеску, подходит к дивану и садится. Гладит рукой волосы Марьи, Сережа, напрягая слух, ловит горькие и обидные слова:

- Эх, дурочка, счастье свое упустила. Оно не на колесах, само не приедет.

- Не пришел он, мама.

- Мужик он аль нет? Ну выпил, сон одолел. А ты сама, под бочок, небось горячая, жар бабий лед плавит. Мужики что, - вздыхает она, - сама не прилюбишь - не поймут. Степан-то какой был ненастырный. Взяла. Выбрала момент и взяла. Ночью в половню прибежала… Эх, девки, девки… гордость вас сейчас губит, гордость… А теперь счастливая - мой Степан, до кровинки мой, и никому не отдам. А вот ты - в руках, и не можешь.

- Да я…

- Эх, девки, девки… где еще найдешь такого порядочного; все норовят испортить, а замуж за кума Прохора.

Шлепают босые ноги. Сережа сжимает губы и чувствует, как проваливается в пропасть. Сон одолевает его.

16

Садыя вспоминает прошлогоднее лето, когда она ездила с Маратом в Набережные Челны, к своим. Мальчишка-рыбак С удочкой, в трусиках и спортивной куртке. Стройная фигура, четкая линия ног. Она думала, что это ее Марат, но оказался совсем другой мальчик, очень симпатичный, и, как она узнала потом, из детдома.

Запомнилось выражение его лица - он был смешной мальчишка: когда не ловилась рыба, он сердился; когда сердился, левая бровь его вздрагивала, а щеки надувались; при этом лицо принимало комический вид, он заикался, поэтому растягивал слова. Садыя с ним подружилась и поразилась его детскому остроумию. "Когда плохо, не смотри под ноги". Однажды она услышала от него фразу, которую запомнила навсегда: он не говорил "плохая книга", а "вредная, от нее болят глаза".

Марат перехватил манеру мальчика из детдома.

"Вредная, от нее болят глаза", - говорил, он если книга была неинтересная.

Читая книгу, которую дал Панкратов, Садыя хотела сказать: "Вредная…" Ей хотелось спорить с автором.

Она согласна, что суть литературы - мышление, но не просто мышление… а нечто большее, производное от сердца, разума и гражданской совести. Да-да… И нельзя спекулировать на современности. Если ты не художник - пиши публицистику; не публицист - берись за токарное дело. Но ремесленников ни на каком производстве не любят.

Невольно мысль пришла о горячем Панкратове. С каким гневом он бросил эту книгу: "Прочитай, секретарь. Такая взяла меня досада! Где споры? Я хочу сильных, ярких споров, хочу, чтобы сталкивались мнения, чтоб щепки летели. Когда лес рубят, щепки летят. А я читаю простую констатацию надуманных положений. Невольно Тургенев вспоминается с его архисовременными для своих лет вещами, но весьма полемичными и наступательными. Там художник! А язык? Новая Мода на язык, какое-то желание сделать язык нормативно-штампованным, теряющим свои национальные корни… Вы как хотите, Садыя Абдурахмановна, я вижу тенденцию упрощения языка; за читабельностью скрывается червь, который подтачивает язык, освобождает его от народной основы, как говорится, фольклорной основы. Выхолащивается, теряет эмоциональность и поэтические возможности, которые он имеет…"

Панкратов Садые нравится. Нравится своей мужественной прямотой; душевный родник его выносит на поверхность все новые и новые подземные слои нерастраченной силы.

А ребятам не хватает мужской руки. И она бережет себя напрасно, - ее жизнь тоже в какой-то одной плоскости. Тетя Даша права. Если бы Славику надежную опору, мужскую.

Ее жизнь замыкается в рамках работы; да еще ребята. Может быть, у нее ничего не осталось от человеческой потребности жить? И радость личного счастья потеряла для нее значение?

"Неужели все это так?.."

Садыя усмехается. После Саши Панкратов первый человек, который как-то повлиял, затронул, даже заставил подумать об этом.

Панкратов предлагал Новый год провести вместе: "Живу, как цыган, - где раскинул палатку, там и положил свой плащ. Все преходящее, конечно, наживное…"

Она представила Панкратова в этой комнате; ребятам он бы очень понравился: в нем столько силы, энергии, заразительности. И если это надо детям и ей надо, почему она отказалась?

Она могла бы с ним спорить, делиться… Годы идут. Она ведь тоже женщина, как все женщины. Как просто смотрит на все это тетя Даша: одной березке быть некстати, если дуб есть рядом.

Садыя насильно отбрасывает нахлынувшие мысли. И закрывает книгу. Заглядывает на кухню. Марат играет сам с собою. Мальчик выполняет сразу две роли: пограничника и шпиона, преследователя и бандита; вот он ловкими и быстрыми движениями вскидывает воображаемое ружье, выстрел - и Марат уже в другой роли: он погибающий бандит… нервически вздрагивает, делает два шага и падает, глаза закрываются.

Садыя не мешает мальчику. "Гордыня?! Дура, бабья гордыня что песок - ветром развеет, песчинки не найдешь. То-то… Ну и тетя Даша, вот уж скажет. Большой опыт жизни у нее. Простецкая".

На Новый год Садыя постаралась прийти домой пораньше. Тетя Даша заранее все приготовила к перемячам. С детства любила Садыя перемячи. А готовить их дома доставляло ей еще большее удовольствие.

Перемячи!.. Родное, любимое с детства кушанье. Они приносили столько радости и удовольствия и детям и взрослым.

Перемячи!.. Бывало, выбегая на улицу с кухни, от матери, она, маленькая, курносенькая, с косичками и остренькими глазенками, первым делом бросалась на поиски отца.

- Папка, мамка готовит вкусненькое.

- Перемячи! - смеялся отец, лаская дочь.

А с кухни несся такой раздражающий запах, что от искушения не уберечься.

Маленькая Садыя прыгала на одной ножке, и ее звонкий голосишко разливался по двору:

- Перемячи, перемячи!..

Задравшееся платьице оголяло розовые крепкие икры девочки; ей было смешно, радостно; она просто млела от запаха, доносящегося с кухни.

- Перемячи, перемячи!..

Родное, любимое с детства кушанье.

Толстые, поджаренные кружочки из кислого или пресного теста с фаршем из мяса уже на тарелках. С какой любовью их подают на стол! Для еды уже готовы бульон, подливка, катык, сметана. С перцем, луком они приобретают острый вкус. Хорошо - с водкой. Бывало, гости ожидают их с затаенным нетерпением. Может быть, в этом ожидании есть самое лучшее.

Перемячи…

А они одни - своей семьей встречают Новый год. Марат, отодвигая новогоднюю порцию перемячей и вытирая сальные губы, смешил:

- Вот, мамочка, какие… ешь, ешь, а никак не насытишься. Там - полно, а в глазах пусто.

Садыя от души смеялась, а Славик поддразнивал:

- Тебе в ханском царстве жить, одними перемячами питался бы.

Потом Славик играл на аккордеоне. Слушали по радио праздничный концерт. А когда прозвучали танцы, Славик подскочил к матери:

- Мама, я тебя приглашаю на танго.

- Я уж забыла, когда и танцевала.

Тетя Даша в платочке в горошину, который ей подарила Садыя:

- Иди, иди, касатка.

Но у Садыи ничего не получалось со Славиком.

- Старею, сыновья.

- Что ты, мама, ты у нас боевая.

А может, зря она на Новый год не пригласила Панкратова? Ему наверняка было тяжело, а у них понравилось бы.

На другой день ребята с тетей Дашей ушли на елку, а Садыя, немного грустная, занималась хозяйством. Затем села за свой рабочий стол. Вот на днях пришел один гражданин, горячился, боясь, что при таких темпах работы погибнут камские леса, что очень жаль. Она успокоила его: не погиб же в Бавлах лес - и рассказала, какие меры приняты. Он успокоился, но, уходя, погрозил пальцем:

- Смотрите, верю вашему слову, товарищ секретарь. В вожжах надо держать буровиков. Грунтовая вода из скважины идет в Каму… рыбу, рыбу надо беречь.

Садыя взяла газету, где действительно была заметка о государственной задаче сберечь камскую рыбу. Мелкие строки бегут в блокноте. "Необходимо опять поставить вопрос о фильтрах и возможности направить грунтовую воду в землю. Нужны срочные меры".

Тревожно, настойчиво требовал телефон. Панкратов с радостью сообщал, что ударил фонтан еще одной девонской скважины.

17

- Родина - это большая, широкая, без конца и края равнина, по которой можно идти день и ночь, - мечтательно говорит Равхат Галимов. - Мы так в походах в действительную ходили. А то сядешь к палатке, положишь винтовку на колени и смотришь туда, вперед, - и далеко-далеко раскинулась она, родина… А вот однажды пришлось на море побыть, стою на палубе, сам не свой, потерял равновесие… Вот что такое не чувствовать под ногами земли, родной земли.

- Не одна же равнина - родина? А горы, лес, море - тоже родина? - съязвил Балабанов.

- А для меня - равнина. - В темноте не видно выражения лица Галимова. - … Широкая равнина, и на ней горы, и речки, и ты, и я; она - мать.

- Вот, например, наше Семиречье… душа вон из тебя, мило мне.

- Зажгите свет, чего в темноте?

- Молчи, забавнее так.

- Дивчина была у меня - хороша, казачка. Наша, румяная, белая. За селом мы с ней встречались. Бывало, идешь, стук-стук в окошко. Мать ее: "Девка, кто-то постучал?" - "Так тебе показалось, маманя". Глядь, а дочь-то в окно, створки только хлопают. "Куда ты?" - "Я так, маманя…" - "Знаю, не за так… Я ему, паскуднику!" Схватит что под руку - и на улицу, а дочки и след простыл… Эх, а вечера какие! Побывали бы в Семиречье… Хороша моя родина, хлебная.

- А у меня родины не было, - с обидой говорит Тюлька. - Все больше кочевал, по вагонам; где родился, не знаю.

- Вагоны… и родина, - вставляет опять язвительно Балабанов.

- А вагоны по земле ходят, по нашей земле, русской и родной, - перебивает Равхат. - У тебя славная родина, Тюлька… А разве здесь не родина твоя?

- Родина там, где родился.

- Родина там, где труд приложил, с людьми сроднился. На Украине друг меня спас, кровь пролил. Это что? Не моя родина разве? Вот женим мы тебя здесь на хорошей татарке, есть у меня такая на примете - умная, добрая, в нашем городе на стройке работает… получишь квартиру… Эх, а мы в гости ходить будем, стопочку поднесешь! Кунак будешь.

- А как же, есаул Тюлька не подведет.

Балабанов зажигает свет, снимает со стула пиджак:

- С вами можно вечно балясы точить. Пойду.

- Все испортил, стерва, - натуженно басит Андрей Петров, и действительно, настроение сразу испортилось: в дверях стоял Балабанов.

- Братцы, деньги…

- Что?

- В пиджаке, во внутреннем кармане…

Он некоторое время стоит молча, вдруг злобно подступает к Тюльке; вцепился в ворот фуфайки:

- Три сотни…

- Я… я не брал…

- Под вагонами твоя родина! Три сотни клади, шпана, или я размозжу твое воровское рыло!

Балабанов бьет наотмашь. Оторопевший Тюлька летит к двери. Он медленно поднимается; бледная краска сменяется на красную; и вдруг кошкой бросается на Балабанова…

Бледный, большой и грузный, Андрей Петров взял за шиворот Тюльку, и тот сразу обмяк, сжался.

- Ребята, это недоразумение, - вставляет Галимов.

- Иди сюда…

Андрей и Тюлька страшно смотрят друг другу в глаза.

- Ты взял, Тюлька?

- Честно, не я.

Поникла голова, и слезы покатились по щекам Тюльки; он размазывал их грязным рукавом, стоял сжавшийся, смотрел затравленным зверьком.

- Вот что, Балабанов, не брал он твоих денег… поищи их хорошенько в другом месте.

- Ишь ты, русское великодушие… гуманный нашелся. Я бы ему куска хлеба не дал. На мушку - и все!

- В том и отличие русского человека, Балабанов, что он может поделиться последним куском хлеба.

- Я пойду в партком!

- Зачем? Здесь парторг есть.

- Все вы заодно! - Балабанов, скрипнув зубами, хлопнул дверью.

Назад Дальше