На нем, как всегда, длинный брезентовый балахон и старинная, подаренная дедушкой Соборновым шляпа, потерявшая под дождями свою форму, похожая на колпак. Гришино лицо поросло рыжим волосом, взгляд выпуклых, неподвижных глаз пугающий. Иногда на него находит, и он заговаривается, начинает бормотать непонятные молитвы. Говорят, Гриша прикидывался дурачком-то: от войны, дескать, увернулся, только Ленька всегда помнит его таким. Бабка Аграфена жалеет Горбунова, говорит, Библию он всю как есть прочитал, вот и тронулся умом.
Горбунов живет в Савине, а пастушить каждое лето нанимается в Шумилино: деревня большая, рядом река, бор. Бабам шумилинским тоже нравится неспросливый пастух: что ни положат за пастьбу, со всем согласен. Набожный, скотину любит, палкой не колонет. Кормится и ночует Гриша во всех домах по очереди. Ленька, как все ребятишки, побаивался его, с любопытством ждал, когда очередь дойдет до них и поздно вечером под крыльцом брякнет барабан. Гриша повесит его на тын и, размашисто крестясь, переступит порог, как поп, оглушит избу хриплым басом:
- Мир дому сему! Благоденствие хозяйке!
Ел Горбунов аппетитно, сопел, шмыгал носом: любую похлебку хлещет, говаривала бабка. После полевого зноя много пил чаю, потел, краснел, расстегивая рубаху, и видна была на волосатой рыжей груди тонкая цепочка с крохотной складной иконкой.
Спал он в холодной горенке. Однажды Ленька собирался на рыбалку рань-раннюю, еще только брезжило, заглянул в горенку пошарить коробку для червей - на сундуке в углу свечка горит, Гриша воткнулся лбом в пол, что-то шепчет: наверное, дверями качнуло воздух, и свеча погасла. Жутко сделалось в сумеречной горенке. Гриша распрямился, полоснул Леньку ненавидящим взглядом, так что он опрометью выскочил на мост и с тех пор боится заходить в горенку, если темно: все чудится бородатое Гришино лицо с гневно трясущейся губой и совиными глазами…
Хозяйки развели коров по луговому клипу меж дорогой и Чижовским полем. Лысенка потянулась на ржаную стерню, и мать радостно окликнула:
- Алешенька! Погли-ка, милый мой, пестов - прямо как насеяно. Сбегай за корзинкой.
Он и сам обрадовался и помчался домой, уже представляя, как мать испечет завтра каравай-пестовик, а то надоели крахмальные лепешки. В Ленькины обязанности входит собирать на колхозном картофельнике прошлогоднюю картошку - один фиолетово-серый крахмал остался в сморщенной кожурке. Разведешь его на молоке - вот и тесто для лепешек. Теперь черед дошел до пестов.
Ленька, не разгибаясь, двигался по борозде, ловко сощипывал молодые, не успевшие побуреть песты. Пробовал жевать их - набил рот пресной кашицей. Коровы позванивали боталами у самого леса. Бабы перекликались. Когда Ленька догнал их, у него набралось полкорзинки.
Гриша поправлял обтрепавшуюся за зиму бересту на своем шалаше. Стоит он около мельничной дороги, как постовая будка, сделан не на скору руку: стенки накатные, из тонкого ельника. Любой дождь и ветер в таком шалаше не страшен. Сегодня у Гриши Горбунова праздник, что-то вроде напевает себе под нос.
- Пестов набрал, молодец! - одобряет он. - Завтра к вам приду, бабка Аграфена караваем попотчует.
Ленька поставил корзину рядом с Гришиными доспехами, присел на кожан, потрогал отполированные барабанные палки.
- Гриша, взыграй!
- Погоди, неколи, - буркнул он, наклоняясь к сумке. Достал две иконки и повесил в угол шалаша. Иконки эти на все лето останутся в поле, и не было случая, чтобы кто-нибудь тронул их.
- Серега-то где? - Он кончил свои хлопоты, тоже сел на брезент.
- Сплав гонит.
- Чижало на сплаве, не позавидуешь твоему брательнику.
Взял наконец Гриша барабан, повесил на шею и привстал на колени. Веселой дробью ударили палки по звонкой еловой доске. Сразу как бы пробудилось поле, и лес откликнулся, и коровы повернули головы к шалашу, услышав знакомый барабанный призыв. А Гриша, высунув от старания язык, все играл, бородатое его лицо было сейчас по-детски наивно-восторженным.
Лизавета Ступнева подвела к шалашу свою бурую коровенку, купленную зимой в Ильинском, попросила:
- Гриша, батюшка, ты уж посмотри за моей Чеснавой, в стаде она новая - укатают.
- Не бойся, тетка Лизавета, обнюхается, бог даст, - успокоил пастух и достал из сумки ржавый замок. Трижды запирая его, он обошел вокруг коров - это для того, чтобы Чеснавка держалась стада.
- Ну вот, тепереча поедим, а то селезенка екает, как у лошади после водопоя, - сказал Гриша.
Из сумки, точно из волшебной самобранки, появились фляжка молока, - яйцо, вяленая брюква и черный хлеб-развалюха. У Леньки слюна прокатилась по горлу. Гриша заметил это, поделился хлебом. Перекрестившись, принялся за еду. Верхняя губа у него дергалась по-заячьи, мясистый рыхлый нос прискакивал. С молоком управился моментом, а хлеб откусывал экономно, даже крошки с бороды подбирал. Ленька тоже смолотил свой кусок, хотя он был сух, как опилки.
- Вкусно? - Гриша положил, на русую Ленькину голову тяжелую, как будто распаренную, ладонь. - Хлебушек калачу дедушка. Без него сыт не будешь, - рассуждал он, заворачивая в тряпицу остатки краюшки. - От многого прегрешения страдают люди. В писании сказано: будет мор и голод, человек не докличется человека, только хищные звери будут по земле рыскать. Все в руках божьих. Мы вот по ковриге съели и все не наелись, а Христос одним хлебом накормил пять тысячей человек!
- Как это он? - изумился Ленька, пытаясь представить толпу в пять тысяч: наверно, Чижовского поля не хватит.
- В том и сила слова господня! - Горбунов твердо поднял кверху указательный палец, как бы уперся им во что-то невидимое.
Закуковала кукушка. Ленька, растянувшись на плаще, стал считать, сколько раз накукует. Гриша ушел к стаду.
Должно быть, прошло немного времени, но Ленька, не дослушав кукушку, уснул, пригретый солнцем. Очнулся - Гриша стоит перед иконкой Георгия Победоносца, бормочет загадочные слова:
- Владыко господи, власть имея всякой твари, тебе молим, тебе просим, яко же благословил и умножил стада патриарха Иакова, благослови и стадо скот сих и избави его от насилия дьявола, от хищного зверя и поветренного падежа…
Ленька и дальше лежал бы не шелохнувшись, только, как на грех, засвербило в носу - чихнул в рукав. Гриша подобрал с земли икону и, согнувшись, шагнул в шалаш. Сейчас, днем, Ленька не боялся пастуха, но стало как-то не по себе от его бубнящего голоса: он не просто молился, а разговаривал с богом, как будто с человеком, истово просил у него помощи. Ленька потихоньку поднялся, взял корзинку и побежал к матери.
* * *
Вечером бабка послала Леньку толочь овсяные отруби. Своей ступы не было, чаще всего он ходил к мельнику. У Василия Капитоновича самая лучшая ступа в деревне: внутри гладкая, без защербинки, окованный железом пест подвешен на зыбком березовом очепе, как на пружине качается.
По бревенчатому взвозу Ленька поднялся на просторную Коршуновскую поветь. Василий Капитонович у приоткрытых ворот плел из ивовых прутьев вершу. Рыбы он ловит этими вершами жуть сколько. Ставит их в протоках заводей, а сойдет вода, перегородит вместо ставней вершами мельничную плотину. Леньке не забыть, как они с Минькой Назаровым прошлым летом вытряхивали из узких прутяных хвостов плотву. Две верши сумели вытащить, третью не хватило силы удержать: сбило течением в пенистый омут, и они с перепугу убежали на ту сторону реки и не вернулись к мельнице, пошли берегом к Коровьему броду. И долго Ленька стеснялся встречаться с мельником, все казалось, как глянет он, так и определит его вину. Взгляд у Василия Капитоновича зоркий, глаза не здешние: черные, с беспокойным блеском. В вороной бороде проседь, словно инеем схвачена, лицо шадровитое - изрытое оспой.
- Дядя Вася, можно, я потолку? - спросил Ленька.
- Валяй стукай, - не отрываясь от дела, разрешил Коршунов.
Высыпал Ленька отруби в ступу, подставил ящик под ноги, чтобы доставать до ручек песта, и, что было силы, принялся качать его: потянет вниз, а вверх пест сам спружинит да еще и поддернет. Быстро устанешь. Ленька привык считать удары - когда считаешь, работается легче. Для отрубей надо двести ударов. Приходили на память Гришины слова, и снова удивляло, как это можно одним хлебом прокормить пять тысяч человек? Вот бы в деревне случилось такое чудо. И народу немного.
Поветью прошла сноха Коршуновых, тетя Настя, и, словно услышав Ленькины мысли, вернулась из избы. Тихонько, из-под передника сунула на дно лукошка большую ковригу ржаного хлеба. Она добрая и красивая. Наверно, все люди такие в той дальней деревне, из которой привез ее сын дяди Васи - Егор.
Домой Ленька влетел, точно за ним кто гнался. Бабка Аграфена с матерью сидели на приступке на мосту, перебирали лук.
- Мама, смотри! - Выхватил из лукошка ковригу, положил матери на колени. - Тетя Настя дала.
- Сказал ли спасибо?
- Нет, не сказал. Забыл. Растерялся, хлеб виноват.
Мать легонечко отряхнула хлеб от овсяной шелухи, передала бабке. Та понюхала и одобрительно причмокнула.
- Баб, отломи.
Отломила кусок. Ленька ушел с ним в избу, посолить серой, жженой солью. Это был настоящий ржаной хлеб с хрустящей рубчатой корочкой от жестяной сковороды.
Доносился разговор матери с бабкой:
- Вот какие пироги люди-то пекут.
- Коршунова война не коснулась.
- Известно, мельник не ворует, ему сами несут.
- А тут бьешься, бьешься, как рыба об лед, и все впроголодь. Господи! Когда хоть война кончится?
Когда? Вчера старики сидели у пожарного сарая, говорили, к концу лета наши разобьют немцев и домой вернутся. И папка придет. Вот настанет праздник! Свой ржаной хлеб будет каждый день: ешь досыта. Кажется, и не наелся бы. Может, попросить еще у бабки? Нет. Верка сейчас прибежит с улицы.
Война укатилась далеко на запад, но Леньке все казалось, что она идет где-то за соседними деревнями, потому что туда провожали мужиков, оттуда всегда надвигались на Шумилино грозы, там тревожным заревом горели закаты.
5
Со сплава Серега вернулся в самый разгар пахоты. Пахали лошадьми, потому что трактор встал: сгорело магнето. Люська Ступнева второй день ждала в МТС, когда починят его. Пришлось запрячь и быка Бурмана: прошлую весну он уже побывал в борозде. Пахала на нем бригадир Наталья Корепанова, а водил за узду сам Осип, он умел потрафить упрямой животине.
Серега подменил бригадира. Она заправила под платок слипшиеся русые волосы, устало улыбнулась ему, как избавителю.
- Ой, Сережа, руки-ноги дрожат. С лошадью куда легше, а этот мотается, дергает. Бабы отказываются пахать на нем.
- Скажи спасибо, хоть так-то ходит, - вступился за Бурмана Осип.
- И то правда.
- Но-о! Взяли-и! Бороздкой, бороздкой! - понукал Репей и смешно семенил около быка.
Захрустела под ножом ржаная стерня, потекла по блестящему лемеху бурая лента. Гладкий, как будто потный, пласт поворачивался боком к солнцу, и весь вспаханный клин влажно дымился, как подовый хлеб, только что вытащенный на капустном листе из печки. Бурман шагал медленно, вразвалку, плуг было трудно держать, он то норовил выскочить из земли, то забирал вглубь. Серега едва применился к этому.
Сделали гон, второй, третий… Руки онемели, словно срослись с плугом, рубаха прилипла к лопаткам: любит землица соленый крестьянский пот. Нет конца борозде. Нет конца полю. Эх, если бы трактор не подвел! Колесник с трехлемешным плугом стоял на краю поля. Без одной детали, без магнето, он был сейчас мертвым металлом. И Бурман умаялся, стал. Впалыми боками тяжело водит, у губ пена. Серега подхлестнул его - не шелохнулся, повернув голову, глянул укоризненно лиловым глазом.
- Не пойдет, - заключил Осип, - хоть убей, не пойдет. Вон бабы лошадей остановили. Давай немного отдохнем.
Ноги ныли. Скинул сапоги, сел, ноги - в прохладную борозду.
- Вот милая обутка! Ноге легко, - похвастал Осип своими лаптями. - Изношу одне, другие сплету - покупать не надо.
Ладные, крепкие лапти плетет Репей. В каждом доме есть они, правда, носят их редко, разве когда в бор пойдут по грузди, по бруснику или рыбу ловить бреднем.
- На сплаве твоя обутка не годится.
- Я и на сплав, бывало, хаживал: зачерпнешь воды - тут же и выльется. Доколе нынче гнали?
- До Гремячего.
- А мы прежде до Павлова ходили. В Гремячем-то омуте я чуть не утоп. Где быстрина кончается, кобылка наскочила на камень и перевернулась, а я под нее попал. Каюк, если бы не Костюха Малышев, зацепил он багром в аккурат за оборку: выручили лапти-то. Воду из меня едва откачали, совсем мертвый был, истинная честь. - Осип взял из борозды комок и долго растирал его в бурых, как сама земля, пальцах. - На сплав меня любили посылать. Ребят у нас с Захарьевной не было, вот бригадиры и совали то в лес, то на реку, то в извоз. Особенно Марья Федулиха прицеплялась. Бывало, как постучит в окошко да пропоет гнусливо: "Фом-и-и-ич", так меня будто прутом хлестнет. - Сердито ударил хлыстом по пахоте.
- Кажется, Люська Ступнева? - Серега встал, присматриваясь к ильинской дороге. - Наверно, магнето несет.
Осип недоверчиво прищурился, перебирая пальцами в затылке.
- Может, и несет, только на машину плохая надежа, когда девка управляет. - Подошел к быку. - Поехали. Но-о!
Медленно ползет плуг. Скрипит на Бурмане упряжь. За спиной посвистывают крыльями грачи. Пот ест глаза, и, может быть, от этого кажется, что воздух над полем струится. Нет конца борозде.
Серега пахал и все посматривал с надеждой на трактор. Ему хотелось бросить плуг и пойти помочь Люське, но он ничего не понимал в двигателе, хотя малость умел управлять рулем. "Выучиться бы на тракториста, а то возись тут с быками", - подумалось ему. О школе не могло быть и речи: бросил учебу, как только отец ушел на фронт. Шесть классов успел закончить.
Бурман снова остановился, припал на коленки и лег. Разозлился Серега, принялся лупить быка:
- Развалился, тварь толстолобая! А ну, вставай!
Осип выхватил у него из рук прут, тоже вышел из себя:
- Перестань срывать зло на скотине! А то самого выхожу прутом. Раз лег, значит, шабаш.
Олимпиада Морошкина и Лизавета Ступнева бросили лошадей, подбежали к ним. Бурман протяжно мычал, словно жалуясь.
- На быках пахать - одна маета.
- Нету в нем той выносливости, как в лошади. Не приспособлен, стало быть, - защищал быка Осип.
- Теперь не подымешь.
- Поотлежится, сам встанет.
- Я завтра пойду рассовать, - махнула рукой Олимпиада. - Пускай Наталья кого другого посылает на пахоту.
И вдруг зачихал, затарахтел трактор. Пых-пых-пых - синий дым из трубы: кажется, вот-вот поперхнется и смолкнет. Все смотрели на трактор и переживали, боялись раньше времени выказать радость, и только когда засверкали на солнце колесные шипы, потекли волнами пласты из-под трехлемешного плуга, Осип швырнул в сторону прут и скомандовал:
- Кончен бал! Ведите, бабы, на конюшню лошадок!
- Хоть бы не ломался больше, - вздохнула Олимпиада.
- Люська не первый год за рулем, боевая девка, - похвалила Лизавета сестру.
Прицепили бороны, положили на них плуги и пустили лошадей к дому. Бурман тоже поднялся и побрел за ними.
Серега, позабыв про усталость, побежал по рыхлой пахоте к трактору. На ходу забрался и сел на тряское крыло.
- Здравствуй, Люсь!
- Здравствуй!
Ладонь у Люськи масляная, горячая. И лицо испачкано, а карие глаза блестят, смеются.
- Надо помощника?
- Помогай, коли не лень. - Люська подала конец веревки, привязанной к рычагу плуга.
Она обрадовалась Сереге. Скучно одной в поле. Да и в деревне нет для нее кавалеров, Люська лет на шесть старше Сереги. Но его это не смущает: среди взрослых он привык быть взрослым.
- Ты чего так похудел? Будто на тебе пахали. Или влюбился? - насмешливо допытывалась Люська.
- Тебя бы разочек послать на сплав. Люсь, дай порулить, - попросил Серега.
Поменялись местами. Он уже пробовал водить трактор прошлой весной. Вот где сила! В ладони бьет дрожь двигателя и отзывается каким-то восторгом во всем теле. За ильинской дорогой бабы рассевали овес, шли косой шеренгой с лукошками на лямках, как барабанщики. Точно по команде взмахивали руками, и зерно белым дождем вспыхивало перед ними. "Видят ли?" - гордо думал Серега, начиная новый загон поближе к дороге. Трактор упрямо тарахтел. Правое переднее колесо, отполированное землей, слегка виляло в борозде; поле плыло навстречу, как бы зыбилось, и дальние увалы плавно покачивались…
Остановились на загумнах. Уши заложило, Серега будто оглох на какое-то время. В радиаторе взбулькивала, парила вода, и весь трактор, казалось, накалился, а теперь медленно остывает, масло лоснится на выпуклом поддоне, как пот на боках загнанного жеребца.
Отсюда было видно все поле, еще не успевшее заветреть после плуга, утомленно-покорное. Вытирая ветошкой руки, Серега торжествующим взглядом окинул его и зашагал рядом с Люськой в деревню: оба прокаленные солнцем и пропахшие керосином. Нравился Сереге этот теплый машинный запах.
6
Дорога к дому. Сколько раз представлялась она там, на фронте, и казалось невероятным, что доведется увидеть родные места, спокойное небо над солнечными перелесками и полями, знакомые деревни: Бакланово, Ефимово, Савино…
Иван Назаров возвращался по ранению, осколком разорвало живот. И сейчас еще покалывало в левом боку и отдавалось при каждом шаге. Но впереди был дом! Не мог унывать бывалый солдат, прошагавший три года дорогами войны.
Дорога вползла на изволок. Черемуховым запахом потянуло от реки. Сейчас за излукой откроется Шумилино, блеснет под кручей вороной гладью круглый омут. Остановился на верхотинке около камня-валуна. Если идти из Шумилина, то дорога как бы натыкается на него и раздваивается: одна ведет в район, другая вниз по Песоме, в Кукушкино. Должно быть, многие века лежит здесь этот камень, источили, изъели его дожди и ветры, выбелило полевое солнце. Прохожие не дают ему зарастать мохом-травою. Горючие слезы баб и девок жгли его. Такой обычай, провожают мужей и братьев всегда до росстанного камня, а отсюда, с верхотинки, долго можно смотреть вслед и махать платками. Ивана так же провожали на фронт.
Здесь погиб отец, первый председатель "Красного восхода": то ли от кулацкой руки, то ли по несчастному случаю.
Иван отвел взгляд от валуна. Горло свело. Расплывчатым пятном задрожали в глазах кудрявые деревенские березы. Дрогнуло солдатское сердце. Не стыдно было, потому что никто не видел.
Под берегом послышались голоса:
- Побыстрей, побыстрей заводи! Подрезай!
- Вота-а! Щуренок стоит, дядя Паша! Большо-ой!
Кто-то бултыхнулся, вероятно, запнувшись за корягу, выругался. Мужики тянули бредень мелким заливчиком, беспокоили чистую песомскую струю, обметанную ветлами и черемухами. Глубина тут - по грудь. Парнишка с портяной сумкой поджидал на запеске: он собирал улов.
Иван узнал по гнусавому голосу Евсеночкина, обрадованно помахал пилоткой и крикнул:
- Э-эй, рыбаки-и!