Города и годы. Братья - Константин Федин 30 стр.


Нас держит здесь, конечно, не власть. Власти давно не стало. Держат непроходимые дороги. Фрей мрачен. Когда перебирались в Пичеур, с воза скатился ящик с гербарием, попал под колесо. Больше ста листов гербария смяты и поломаны. Фрей избил возницу-мордвина, я ничем не мог…

…тридцать семь верст (40 километров) до Семидола. По сравнению с лагерем - ближе на двадцать три версты; но в этом мало отрадного. Из города выехать нельзя, поезда не ходят. Об обмене никто ничего не слышал, и не знают, куда направлять пленных. Говорят, там скопилось больше тысячи человек и живут милостыней. Я тоже живу милостыней. Фрей находит, что нужно поближе присматриваться к мордве. В ней наше спасение. Спасение?

…не видели ни одной печатной строки. Фрей забросил свою морфологию, все время молчит.

Вчера приехал в Пичеур продовольственный отряд. На завтра созван сход, будет собираться хлеб для городов. Мордва совсем перепугалась, прячется по избам.

28 июня.

Мордва относится ко мне с непонятным почтением. Вчера приходила знахарка-мордвинка, принесла молока, позвала на молян. Уходя, поклонилась в ноги. Фрей просил записать:

Каринь-Паз - лесной бог, хранитель липы и лыка для лаптей (обуви).

Калма-азыр-ава - защитница погоста, охраняющая ворота кладбища.

Юртава - богиня очага, оборотень, - то кошка, то заяц.

"Может быть, пригодится", - сказал Фрей.

29 июня.

С восходом солнца мордвины уводили свои семьи за село. К нам зашла знахарка. Мы отправились в путь. В пути были два часа десять минут. Сначала шли полем, потом лесом, оврагами. Овраги здесь страшные. Не зная местности, легко заблудиться. Народ собрался в трущобе, у родника, бьющего на полметра вверх. Вода в роднике необыкновенная - ледяная, желтая от железа. Камни, по которым бежит ручей, покрыты коричневым налетом, как от ржавчины. Родник бьет всю зиму. Народ сидел семьями, каждый двор - кольцом. В глубине трущобы, за родником горели четыре костра. Посередине каждого кольца людей стояли горшки с кашей, принесенные из Пичеура. Когда нас заметили, взволновались, стали оглядываться. Знахарка побежала по кругу, что-то сообщая шепотом. После этого успокоились, одобрительно закивали нам головами. Фрей подсел к кружку, где были почти одни старики. Я сел с ним рядом. Вскоре наступила тишина. Старейший прочитал перед родником молитву. Ее повторили старшие в каждом кругу. После этого из глубины трущобы вывели четырех баранов. Старшие отправились к кострам, начали напевать заклинанья. Потом закололи баранов, сняли шкуры, уселись вокруг костров, стали жарить мясо. Старейший не переставал молиться. В это время пришел русский поп. Его встретили с почтением. Он был, видимо, доволен, не мешкая развернул свой узелок, надел пышное золоченое облаченье и приступил к русскому молебну тотчас, как мордвин-старейший сказал ему, что мордовский молян окончен. Обрядовые отличия молебна от моляна незначительны. Это любопытный тип миссионера - русский поп, мирно уживающийся с язычеством.

Фрей рассказал мне, что поп, так же как мордвин-старейший, молился о дожде и благополучии. Фрей говорит по-русски не лучше мордвы, объясняется смешно, но его отлично понимают. По окончании обрядов между семьями разделили мясо. Был розлит в глиняные плошки пуре - пьяный напиток, сваренный из меда. Первым выпил старейший. За ним поднесли почему-то мне, потом - попу. Поп, выпивая, посмотрел на меня и поднял плошку. Пуре очень крепок - я почувствовал опьянение с первых глотков, может быть потому, что полтора года ничего не пил. Пуре подавалось только мужчинам. Часть мяса и горшки с кашей женщины унесли с собой на загоны, где пища и была съедена. Мы вернулись в самый зной. Фрей шел со стариками. Я - один, впереди.

Молян называют "Бабань гаша".

…я уже привык жить в каком-то седьмом веке. По утрам нам приносят в глиняной посуде кислое молоко и хлеб. От нас ничего не берут. На мне рубаха из холста, расшитая желтыми крестиками. Говорят, ее вышивала пичеурская красавица. Я ее не видел. Я вообще не видел здесь красивых. Когда думаешь о них - задыхаешься, а как только посмотришь вокруг - все проходит.

Фрей рассказал, что в селе посажена за прялку девушка лет двенадцати, прясть суровую нитку длиною в окружность села. Этой ниткой в полночь она обнесет Пичеур, чтобы оградить его от заразы. Пряха должна быть непременно целомудренна. Пока она прядет, к ней допускают одних старух. Иначе нитка не будет иметь силы.

Из города к нам занесли тиф.

После рассказа Фрея не мог заснуть целую ночь.

7 сентября.

Все движется? Нет. Все стоит. Вырваться из проклятого…

…не доберешься даже вплавь. За целую неделю мы вышли из своей конуры всего один раз. Ходили собирать на дубках чернильные орешки. Фрей все еще на что-то надеется, говорит, что если мордва кормит нас…

10 ноября.

Я застал Россию в революции. Другой я ее не знаю. Но, на мой взгляд, она и не была другой. Я думаю о миллионах километров, которые лежат таким пластом, как Пичеур. Седьмой век. С ноября выпадают снега. Люди прячутся в берлоги, спят полгода. Если это - революция, то что же было до нее? Фрей говорит, что России мы не видали. По-моему - наоборот. То, что мы видим, - и есть Россия: снег, бездорожье, сон. Здесь - овраги, дальше - степи, еще дальше - пустыня, в другом конце - леса, болота, мох. Среди этого первобытного величия - поселения, названные городами, и кое-где поля. Эти пласты пригодны для колонизации. Колония должна еще пройти путь просвещенной тирании. Тогда, может быть, перед ней откроется будущее. Здесь нужны феодалы, а не социалисты. (Нужны ли вообще где-нибудь социалисты?) Феодалы принудят научиться разумному труду. Другого средства заставить сажать кукурузу там, где выгорает от зноя рожь, нет. В городах уже началась гражданская война… что революция…

…снег, только снег. Боже мой!

Ночью проснулся в изнеможении. Опять Мари, живая, теплая. Ради того, чтобы увидеть ее…

20 декабря.

С первой санной оказией из города пришел слух, будто бы Германия подписала перемирие и его величество кайзер бежал. Какой вздор! И какими ничтожными негодяями должны быть люди, распространившие эту клевету! Отвратительно думать.

Фрей стал хмур и молчалив до крайности. Я сосчитал: сегодня он сказал семь слов - доброе утро, опять снег, да, покойной ночи. Спит он всегда крепко, без снов. Уже неделя, как он опять углубился в свою морфологию, сидит над лупой. Я помогаю ему разводить болотные растения в горшках. Пробовал рисовать углем. Уголь мордва обжигает великолепно. Но нет бумаги.

Я провозился два дня на дворе, расчищая снег.

…неизвестно - откуда. Один из них баварец, другой чех. Фрей уговорил баварца сходить в город, разузнать обо всем. Обещал за это всю зиму кормить. Баварец ушел. Фрей провожал его за село. Вечером он вдруг разговорился и рассказал наконец о своем плане, который показался мне фантастичным. Предпосылки, однако, верны. Мордва хочет истолковать для себя всю так называемую революцию как национальное освобождение. Никакого освобождения ожидать, конечно, нельзя. Но симпатии мордвы на стороне нерусских народностей. Мы, ведущие войну с русскими, легче всего найдем общий язык с мордвой, хотя бы и русский язык Фрея. У нас общий враг. Фрей успел многое сделать. Нас действительно кормят недаром, и я теперь понимаю, почему мордва смотрит на меня с благоговением. Пичеур подготовлен. Если бы рассказать Мари, она не поверила бы. Это из "Тысячи и одной ночи". Фрей, браво!

Венер Сильвестра.

В прошлом году, в лагере, Фрей загадывал, где и как встретим мы новый, 1919 год. Где - мы почти угадали: от лагеря мы ушли на двадцать четыре километра и по-прежнему отделены от мира снежной пустыней. Но как могли мы думать, что нашу страну ожидает такой позор! Германия, родина! Какие силы могли тебя сломить?

Утром вернулся из Семидола баварец. Это правда, что его величество кайзер покинул отечество. Германия - республика. У власти шайка каких-то неведомых парламентариев. Перемирие позорно. Армия, флот, офицерский корпус сдались на милость противника. Его величество король саксонский… Нет, я не могу! Фрей, железный, непоколебимый Фрей, рыдал…

…Смерть - вот единственное наше слово. Мы поклялись под Новый год - я, Фрей, баварец и чех, - поклялись на оружии, что мы не простим позора нашей родины. Пусть будет так.

Баварец принес из города шесть револьверов. Фрей торжественно вручил мне лучший из них. Баварец - бравый, толковый солдат, у него три ранения, кавалер Железного креста. Чех мне не очень нравится, но Фрей ручается за него. Кроме оружия и газет, баварец принес следующие сведения: в Семидоле находится совет германских солдат-большевиков, занимающийся агитацией среди пленных, которых он должен эвакуировать на родину. Лагерь для пленных переполнен. Свирепствует тиф. Пленные продолжают прибывать, а отправка их почти невозможна, так как дороги бездействуют и гражданская война в разгаре. Все это благоприятствует нам. Чехи пробиваются в Сибирь, чтобы окружным путем, на американских и японских судах, попасть на родину. Изменниками были - изменниками и останутся.

Днем мордвины принесли двух убитых волков и положили к моим ногам. Звери прекрасные. Я принял их, приказал унести и снять шкуру. Когда мордвины ушли, Фрей пожал мою руку.

- Так хорошо, - сказал он. - Ты должен помнить, кто ты для этих людей.

О, эти люди до сих пор не потеряли инстинкта воинственных варваров. Может быть, в их легендах все еще витает призрак угорского повелителя, громившего русских князьков? Этот инстинкт можно потревожить. В конце концов один род маркграфов фон цур Мюлен-Шенау стоит всей княжеской истории мордвы!

Фрей прав. Все дело во времени и в сроках.

Глава вторая о девятьсот девятнадцатом, которая предшествует первой

Суббота в Семидоле

В "Крестном календаре" Гатцука перед словом "Семидол" топорщилась на тонкой талии рюмочка, и над нею висел почтовый рожок.

И правда - в станционном буфете Семидола водилась даже нежинская рябиновая, а почтово-телеграфная контора содержала по штатам девять чиновников и семь почтарей.

На российском просторе было раскидано таких Семидолов великое множество. Все они были похожи друг на друга, как куры, и жизнь в них шла по-куриному - от зари до зари, с нашеста на нашест.

Семидольцы бродили по пыльным, мягким, как перины, улицам и прогнившим панелям, кормились, клохтали, выводили цыплят, с опаской посматривали наверх, откуда валятся все беды, и бежали без оглядки, как только раздавался воинственный трепет петушиного крыла. Петухи, как положено, топтали семидольцев, блюли их нравственность, бились смертным боем за свои приходы.

Чтобы отличить в Семидоле наступавшие новые времена от давно прошедших, надо, бывало, прожить в нем не меньше человеческой жизни. В этом случае наблюдательный глаз замечал, что на Монастырской улице поставлен новый фонарный столб, да развалился палисадник против земской управы, да выкрашена заново пожарная каланча.

Но если в мирное стояние Семидола врывалось какое-нибудь событие, то оно проносилось разяще быстро. Так благоденствие птичьего двора сменяется кромешным адом, когда в его пределы влетит оголтелый пес.

Нам трудно устоять перед соблазном ретроспективного описания города, в былое время похожего на птичий двор. Что может быть умилительней клохтанья наседки, трогательней писка желтоперого выводка или вдохновенней петушиного призыва? Но мы твердо помним, что этот идиллический курятник погубил немало русских романистов.

Вот почему мы начинаем свое повествование прямо с того дня, когда над птичьим двором прокатились первые раскаты всполоха и в вышину, откуда валятся все беды, взлетело выдранное из хвоста перо. Вскоре такие перья заклубились над Семидолом непроглядными тучами, а через пять дней - всего через пять дней - воздух стал снова прозрачен.

Товарищ Голосов - молодой человек, и стоит ли говорить о том, что в его годы незазорно показаться на улице рука об руку с девушкой?

Но товарищ Голосов - председатель исполкома, и зовут его в Семидоле - городским головой. Пристало ли голове волочиться за юбками? Да и как связать появление председателя исполкома на улице с поповной Риточкой? Правда, Риточка - делопроизводитель исполкома и, таким образом, приобщена к труду. Правда, зовут Риточку товарищем Тверецкой. Но семидольцы - народ дотошный, до сплетен падок и охоч, - поди вдолби им в головы, что Семен Иваныч Голосов - оратор и противник частной собственности - в известном отношении ничем не отличен от любого семидольца, достигшего двадцати двух лет.

Ну их к черту!

По городу надо ходить быстро, припечатывая подошвы к утоптанным панелям, подергивая и теребя верхнюю губу, сморщив на лбу шишку и глядя вперед по меньшей мере на полверсты. А когда встречные кланяются - отвечать стремительно и кратко:

- Здр-расте, товарищ!

И нестись дальше, глядя прямо перед собой на полверсты.

Если же ехать в тарантасе, то не иначе, как сжав крепко зубы, засунув руки в карманы и впившись глазами в кучерскую спину. Тогда всем ясно, что товарищ Голосов спешит по неотложному делу государственной важности, а не катается на советских лошадях без необходимости.

Но кем надо быть, чтобы, увидев товарища Голосова в субботу после занятий в исполкомском тарантасе, бок о бок с поповной Тверецкой, подумать о государственной важности занятиях?

Разумеется, все дело тут в несознательности семидольских обывателей, которые на второй год революции все еще глубочайше убеждены, что весна противоречит Коммунистическому манифесту, а любовь - самая настоящая, самая пахучая, с катаньем на лодках, короткими объятиями в кустах, солеными поцелуями у калиток, - такая любовь отменена на каком-то съезде.

Впрочем, если бы обыватели думали иначе…

Ну их к черту!

Товарищ Голосов так и сказал, прикрыв улыбку круглой ладонькой:

- Ну их к черту! Поеду с Покисеном…

Андрей нахмурился.

- Ты как будто нарочно стараешься делать так, чтобы я оставался наедине…

- С товарищем Тверецкой? - подхватил Голосов. - Ерунда! Ты же видишь, что иначе не выходит?! И потом… - Голосов потеребил верхнюю губу. - Надо быть немного почеловечней, Старцов. Неужели ты не замечаешь?

- Не твое дело.

- В моих интересах сохранить трудоспособность делопроизводителя исполкома. Товарищ Тверецкая начала путать бумажки. Я позвал ее, стал спрашивать, у нее забегали глаза, а в глазах - Андрей Старцов.

- Я понимаю, - сказал Андрей, улыбнувшись, - в твои годы чувствуют себя неловко, если влюбляются.

- Ерунда!

- Ничуть. Ты валишь с больной головы на здоровую. По субботам тебя как будто подменяют. Это от предчувствия свиданья. Ведь и сегодня ты едешь в Старые Ручьи, чтобы…

- Брось! За кого ты меня принимаешь? Я еду подыскать помещенье для детского дома.

- Да что ты говоришь? Для детского дома? На зиму глядя?

- Да, да, для зимнего детского дома, - прикрикнул Голосов, - и потом, мне нужно испробовать новый маузер.

- И для этого поехать за десять верст?

Лицо товарища Голосова почерствело, он приготовился сказать что-то жесткое, но вдруг рука его дернулась ко рту, и бойкий смешок скользнул на Андрея, не успев спрятаться в ладоньке.

- Для этого поедешь, пожалуй, верст за сто…

Он круто повернулся и зашагал через двор, одергивая рубаху и крича в открытые окна двухэтажного дома:

- Няня! Обедать!

И, как всегда, Андрей застыл на минуту при ясном крике - няня!

В дверях Голосов обернулся.

- Значит, приедешь?

- Приеду.

- Ну, то-то!

Это - весь разговор Андрея с Голосовым во дворе редакции семидольских "Известий".

Вечер был тих, и, подрумяненное, падало за монастырь небо. Похожая на яичную скорлупу телега с хрустом перекатилась через железнодорожный переезд. Товарищ Покисен сидел на соломе в середине деревянного кузовка, вытянув ноги и держа на весу детский кинематограф. Голосов перекинул одну ногу через передок, другую поджал под себя, как настоящий - о да, настоящий! - бывалый возница.

Перед тем плыли они по неукатанным улицам в хрустящей скорлупке, не спеша разминая сухие кочки грязи и волоча за собой ленивый желтовато-прозрачный половичок пыли.

Покисен сквозь золотые очки строго озирал тесовые домишки и полусгнившие мудреные куполки толстых верей. При всяком толчке он подымал над головой кинематограф, опасливо и осторожно, точно вез дароносицу. Голосов сердито щелкал языком и покручивал в воздухе концом веревочных вожжей.

И было со стороны, для тех, кто не знал председателей в лицо (а находились в Семидоле и такие): вот едут товарищи землемеры в Саньшинскую волость резать наделы. Для тех же, кто знал: непременно придумали исполкомщики новую агитацию за Баварию или - чур-чуру! - за полное уравнение с почвою крестопоклонского базара на предмет устройства какой-нибудь дошкольной площадки.

Так тихо и чинно плыли два председателя мимо распахнутых крашеных ставен, водоразборных кранов, забитых наглухо бакалейных лавок, по хрупким дощатым мостам и мягким, как перина, улицам.

Тихо и чинно - до железнодорожного переезда.

А после него товарищ Голосов подобрал в телегу ногу и осмотрелся.

Из-за крутой насыпи полотна выглядывали круглые, как у цирка, крыши дорожных мастерских. Позади них крепкой зеленой заплатой прилип к небу соборный купол. У самого переезда высоко торчала закопченная сторожка, и вправо от нее, вдоль песчаной подошвы насыпи, точно лагерные палатки, тянулись штабеля решетчатых серых щитов.

По сторонам дороги лежали вперемежку обстриженные наголо прямоугольники полей. Еще неубранные, долговязые подсолнухи тут и там забегали в оголенные полосы редкими почернелыми веснушками.

Впереди виднелась темная полоса саньшинского леса.

- Поедем, Покисен?

Голосов поднялся, сбросил фуражку, раскидав солому, установил одну ногу в кузове, другой уперся в передок. Покисен подмял под себя пук соломы, нацелился через очки на Голосова, сказал, точно пытая:

- Поедем, Сема…

Тогда Голосов натянул вожжи.

От железнодорожного переезда до гущи фруктовых садов Саньшинской волости вился крутыми поворотами ручьевский проселок. В повороте - излучинка, в излучинке - петля, и петля бежит неровно - изогнулась тонкой змейкой: надо объехать всякую выбоину, обойти уступ, увернуться от камня.

Но не Семену Голосову объезжать, обходить да увертываться, Семен Голосов приучил себя ходить прямо и на ходьбу иль переезд не тратить много времени, потому что всякая дорога, даже самая совершенная, даже воздушная, - всякая дорога - пустая трата времени.

И разве не распалит дыханья, разве не одурманит, не подожжет встречный ветер, что свищет в уши, треплет и рвет волосы, бьет, точно жгутом, в оголенную грудь?

Плотно влегла кобылка в мокрую кошму хомута, весело отплясывает на взмыленной спине ее увитая медяшками шлея, нет-нет словно обухом гакнет копыто по передку, - а Сема хлещет поджарую по быстрым ляжкам раз за разом, все чаще, чаще, все сильнее. Ноги у Семы будто вправлены ступнями в телегу и на толчках мягко пружинят в коленках. Рубаха у Семы выбилась из-под пояса, пузырится красными шарами за спиной, и волосы зализаны ветром на затылок гладко, точно, частым гребнем.

Назад Дальше