Узколицый коричневый человек, держа фонарь, шустро передвигал глаза по клочку бумажки с подписью:
Председатель ревтройки Голосов.
Курт бегал из угла в угол по небольшой своей комнате и то теребил коротко остриженную голову, то растягивал воротник гимнастерки. Руки его ни на секунду не успокаивались, мелькая перед Андреем, точно качаемые бурей ветви.
- А-а! Его растрогала наша дружба? Он чувствителен к братским отношениям? Что? Что он сказал, когда отпустил тебя?
- Он спросил, понимаю ли я, что он нарушил свой долг.
- Он хотел сказать, что пошел на такую жертву ради меня?
- Мне показалось, что он действительно ценит тебя.
- А-а! Ценит! Ценит! Не чересчур ли снисходительно ты о нем говоришь? За тот час, который ты провел с ним, ты не успел раскусить, что он - ханжа. Тебя ослепил сентиментальный жест этого выродка?
- Я, может быть, обязан ему своей жизнью.
- Что ж из этого? Ты можешь быть обязан жизнью какому-нибудь суку, за который зацепился, падая в пропасть. Неужели весь остаток своих дней ты будешь молиться на этот сук?
- Я не молюсь на него, Курт. Я говорю тебе, что он помог мне, потому что я - твой друг. Вероятно, ты ему чем-то дорог.
- А-а! Ты не понимаешь, Андрей! Ему непременно нужно чувствовать себя благодетелем. Благодеяниями он прикрывает жестокость. Перед самим собой он оправдывает свое существование ничтожными подачками добродетели. Тебе должна быть омерзительна всякая милость из таких рук! Ты должен…
- Послушай, Курт, - перебил Андрей. - Ты как будто подозреваешь меня в симпатии к этому человеку? Я не могу ненавидеть его с такою силой, как ты. Лично он, как человек, просто не существует для меня. Пустое место. А теперь, когда он так неожиданно оказался моим врагом…
- Ну, что теперь?
- Ты понимаешь, он обезличился теперь для меня еще больше. Он - враг, вместе с сотнею, с тысячей, может быть с миллионами других врагов. Человек, которого я случайно знал, вошел в число моих врагов. Больше ничего.
Курт перестал ходить и заложил за спину руки.
- Это сложно, Андрей.
- Нет, это просто.
Лицо Курта похолодело, взгляд заострился, он, точно крадучись, подошел к Андрею и понизил голос:
- Нет, это очень сложно, Андрей. Если бы этот непрошеный друг мордовской свободы, этот достойный отпрыск великолепной маркграфской фамилии, если бы он вдруг очутился в твоих руках…
- Ну?
- Ты убил бы его?
Андрей сгорбился, провел рукою по лбу, наткнулся на взгляд Курта и опустил глаза.
- Я, вероятно, не мог бы убить никого. То есть так, одного какого-нибудь человека. Чтобы потом знать, что я убил. Что именно я. Именно такого-то человека.
Курт опять замахал руками и бросился бегать по комнате.
- Ты боишься страха, Андрей, боишься страха! Это ужасно. Надо переступить через страх, перешагнуть через него.
- Я иду вместе с тобой на фронт, Курт.
- Это не то.
- Я сумею употребить там маузер не хуже Голосова.
- Не то, не то, мой друг!
- Может быть, как раз я и убью маркграфа. Но… только чтобы не знать этого наверно. Не видеть.
- Не то, милый друг, все не то. Как я ненавижу этого выродка! Слушай, Андрей. Я чувствовал себя - нет, что там! - я сделался вещью в руках этого благодетеля. Я засыпал и просыпался с мыслью о том, что он купил меня, что я не принадлежу себе. Ему был известен каждый мой шаг, он шпионил за моими замыслами, он не выпускал из моей комнаты ни одного клочка полотна. Его агент подкупал мастера Майера, чтобы знать все, что делали вот эти руки. Мне все кругом напоминало о моем унижении, как чахоточному все напоминает чахотку. Проклятие! Ради чего это делалось? Себялюбивому мальчишке вздумалось навести лоск на поблекшее в забвении имя маркграфов. Он хотел, чтобы о нем заговорили, чтобы его вспомнили. Захудалый лейтенантишка, неизвестный дальше полка, в котором он служит, неожиданно открывает нового художника. Ах, это маркграф? Маркграф, ха-ха! Дело не в художнике, а в меценате! Без мецената не было бы и художника! Дьявол! Он проводил свой план с расчетливостью паука. А-а-а! Такое отродье надо держать на замке! А ты поверил в его любовь к картинам? Поверил, ха-ха! Любовь к картинам, ха-ха-ха! Теперь этот покровитель изящных искусств не прочь украсить свой реставрированный титул новыми лаврами. У него, наверно, в глазах мутится: маркграф вступает в Семидол, маркграф победно шествует в Москву, маркграф восстанавливает монархии, маркграф фон цур Мюлен-Шенау - друг мордовской свободы, ха-ха-ха! Попадись он мне только, друг мордовской свободы, ха-ха!
Курт кинулся к окну, распахнул его, привалился на подоконник. Во дворе раздавались глухие голоса, кто-то бегал по размякшей от дождя земле, лошадиные копыта чавкали в грязи, колеса затарахтели по разбитому полу каретника.
- Готово, Франц? - крикнул кто-то под окном.
- Ступай зови!
Курт выпрямился и застегнул воротник гимнастерки. Дыхание его стихло, движения стали отчетливы и ровны.
- Нам пора, Андрей.
Тогда Андрей вздрогнул, быстро встал и шагнул к столу. Рядом с пузатой походной сумкой на столе лежал долгоствольный иссиня-черный маузер. Андрей взял его и протянул Курту.
- Покажи, Курт, как наполняют магазин, - тихо попросил он.
В городе перебрасывались короткими словами, кое-кто отставал, чтобы поправить за спиною сумку или затянуть на ногах обмотки. Но когда миновали железнодорожный переезд, наступило безмолвие и строй не нарушался. Марш был тяжелый. Сеявший с полудня мелкий дождь пропитал глубоко дорогу. Сапоги облипали мягкими туфлями грязи, и шаги срывались, как на льду. Но ноги двигались упорно, и тела раскачивались грузно и мерно, как колокольные языки.
По глухому тракту, затерянному в России, прикрытые осенней ночью, в убогих полях без конца и края, неведомо куда шагали гессенцы, дармштадтцы, нюрнбержцы. Привыкшие к походу, они легко расслышали его суровую музыку, и на чужой земле, под чужим незрячим небом запели непозабытую песню:
I-ich hatte ein' Kamara-aden…
На этой земле слащавая песня стала грозной, и Андрей не слышал своего голоса в хоре дармштадтцев, гессенцев и нюрнбержцев.
Но он пел, и слова его совпадали со словами песни, хотя смысл их казался ему другим. И хотя с каждой минутой мерная поступь марша отдавалась в земле тяжелее, идти становилось легче. В какую-то пустоту уходило прошлое, и все будущее было в том втором шаге, который делался за первым. Так незаметно исчезли в пустоте неясные видения маркграфа, Курта, Риты, Москвы, огромной комнаты у Пауля Геннига и сам Пауль Генниг, что-то рокочущий об уравнительности в социализме. Обрывки неволнующих слов возникали и гасли в памяти, как сигнальные огни оставленного вдалеке полустанка.
Ничем не отличный от солдат, нога в ногу, плечом к плечу с солдатами, Андрей ступал навстречу темноте, и чужая песня лилась из него легко и безбольно:
In der Heimat, in der Heimat,
Da gibt's ein Wiedersehen…
Он был крепок и спокоен, он пел о родине Мари, он пел о свидании с ней. Он верил, что Мари - будущее, что она - тот второй шаг, который он сделает следом за первым.
Он заснул на земле, когда отряд расположился в Ручьях биваком…
Рассвет был поздний, дождь не переставал, сады стояли оголенные ветреной ночью. В промозглом тумане утра Андрей впервые разглядел солдат. Черты их лиц были странно одинаковы, как будто все они вытачивались на одном станке и красились одной краской. Медлительны и скупы были их движения, и рты их раскрывались только для того, чтобы откусить хлеба или поудобней перехватить зубами трубку.
Когда передали приказание о выступлении на Саньшино, солдаты завозились с трубками: кто выколачивал их, кто набивал наново, неторопливо и старательно, точно это было самым важным в исполнении приказания. Потом разобрали из козел винтовки, построились в колонну и пошли. В конце садов дали команду, которую Андрей не понял. Колонна развернулась в длинную шеренгу, и шеренга ломкой цепью двинулась по холмам, покрытым тоскливыми реденькими остатками заброшенных садов.
- Пахнет противником, - буркнул сосед Андрея.
Андрей взглянул на него. Солдат попыхивал дымком кургузой трубки и смотрел под ноги. Подстриженные щеточкой усы его с одного бока были подернуты сединой.
- Я не проходил строя, - сказал Андрей, - я не знаю, что надо делать.
- Идти, - ответил солдат.
- Я буду держаться рядом с вами.
- Это все равно.
И они пошли молча, перескакивая через ползучие плети крыжовника и обходя хилые стволы одичалых яблонь.
За поворотом проселка, на покатой возвышенности Андрей увидел одиноко торчащее дерево с бесформенным рыжеватым комком на суку. Он вгляделся в этот комок пристальней. С дерева свисала на веревке неподвижная толстая туша, похожая издалека на заколотого гуся, подвешенного за шею. Андрей не заметил, как переменил направленье и спутал, ускорил шаги. Он шел прямо к дереву.
- Что это? - сказал он, протягивая руку назад, чтобы схватить своего соседа. - Человек? - спросил он тише.
Локоть его уткнулся в чью-то грудь, он осмотрелся. Его окружала кучка солдат, стремившихся вместе с ним к дереву. Шеренга была сломана. Чей-то голос вопрошающе прохрипел:
- Ему отпилили ноги?
Андрей рванулся и побежал на верх холма. За ним кинулись солдаты.
Голова повешенного была наклонена набок, бессильно и тяжело, как у мертвой птицы. Лицо посинело, и один глаз - желтый и громадный - вылезал из глазницы, точно выбитый. На растянутой длинной шее вровень с человеческим ростом странно висело широкоплечее громоздкое туловище. Казалось, если бы подставить под него ноги, оно пошло бы. Но на месте ног из-под разорванного тряпья розовела, точно живая, сморщенная кожа толстых культей. Растопыренными пятернями упирались в воздух руки, как будто туловище держалось на руках отдельно от головы, привязанной за веревку. Солдаты обступили повешенного.
Андрей смотрел на его синюю с вылезавшим глазом голову. Он где-то видел эту голову - дынеподобную, рябую от крупных веснушек. На коренастом обрубке она раскачивалась по пояс толпившимся солдатам и, радостно щерясь, подвывала бестолковому говору:
- С приездом, братики-товарищи! Дождались, можно сказать, до миру, до родины…
Но Андрей не мог вспомнить, когда он встретил эту голову, и она смутно сливалась в его памяти с другой головой, такой же синей, с внезапно шевелящимися мертвыми губами. "Adieu, Frau Mama, adieu…"
- Его надо снять, - глухо раздалось позади Андрея.
Он обернулся. Говорил сосед Андрея по шеренге. Половина его лица с поседевшим усом выплясывала какую-то стремительную дробную пляску. Он был бледен. Андрей окинул взглядом других солдат. Они были странно непохожи друг на друга, тогда как минуту перед тем показались Андрею все как один.
Кое-кто шагнул к человечьему обрубку на дереве и приподнял его. Неловкие вздрагивавшие руки задергали веревку на растянутой шее повешенного.
Но в этот момент на головы упал откуда-то сухой недолгий треск, как будто обломился старый сук. Андрей поднял глаза на яблоню. Солдаты быстро побежали в стороны, рассыпались по холму длинной линией и, как картонные фигурки от дуновенья ветра, попадали наземь. Сухой треск повторился. И вдруг неровная дробь нагоняющих друг друга коротких разрывов покатилась через холм, точно где-то раздирали на куски толстую дерюгу. И, как от дерюги, на дальнем за проселком холме полетели кверху легкие, пушистые охлопья.
Андрея что-то толкнуло в бок. Он отлетел от дерева и упал. Лежа на правом локте, он левой рукой отстегнул от пояса деревянную кобуру маузера. Потом медленно насадил рукоятку револьвера на легкий приклад из кобуры, открыл предохранитель, лег на грудь и уперся подбородком в кулак.
Невзрачное, простоволосое небо подернулось клубочками сизых дымков. Они редели, таяли, и на их месте возникали новые, чтобы рассосаться и дать место другим. Андрей долго смотрел на них. Потом он приподнял голову. Шагах в сорока от него лежал на животе его сосед с подстриженными щеточкой усами. Рядом с ним валялась винтовка. Он тщательно и неторопливо прочищал соломинкой свою трубку. Книзу, по отлогому склону холма, редкими звеньями разлеглась цепь стрелков. Все они были неподвижны и тихи. Андрей взглянул на дерево. Потревоженный солдатами висельник все еще плавно раскачивался на суку. Андрей отвернулся безразлично.
Странное спокойствие разлилось по его телу. Впервые за эти годы, может быть впервые за всю жизнь, он испытывал необычайную легкость какого-то бездумья. У него было такое чувство, как будто он ничем не был связан с миром, который неожиданно и удивительно просто раскрылся перед ним и принял его. Он ощущал в мире одного себя, и время вдруг прекратило свое теченье, так что не стало ни будущего, с неотступной мыслью о Мари, ни настоящего, с его тоской и страхом за изуродованного, казненного человека.
Андрей следил за огромным рыжим муравьем, волочившим по земле иссохшую личинку. Муравей брал отважно препятствия из увядших дудчатых былинок, гальки и комочков грязи. Какой-то черный крошечный мураш в поисках добычи забежал в поле зрения рыжего, и тот, изогнувшись в дугу, ринулся на смельчака и поверг его в бегство. Потом он вернулся к личинке и пополз своей дорогой.
Может быть оттого, что земля была близка к лицу, ничтожное пятнышко ее, источенное ходами червей и жуков, вырастало в целый мир, и этот мир наполнял Андрея все углублявшейся непоколебимой тишиной.
До него донеслась далекая, непонятная команда. Сизые дымки на небосводе исчезли, выстрелы прекратились. Он посмотрел на склон холма.
Солдаты кривой, как складная саженка, линией, с винтовками в руках, сбегали в лощину.
Андрей легко поднялся, захватил маузер и побежал под гору. И с каждым ударом ноги о пологую землю в нем росло ощущение никогда не испытанной странной легкости, как будто с него спадала постепенно одежда и он бежал голый. Когда же склон холма упал в лощину и нужно было сберечь разбег, чтобы взять подъем другого холма, Андрей перестал слышать свое дыханье, и легкость сменилась чувством какой-то бестелесности, неощутимо несшим его вверх.
Он опомнился, оставив позади себя возвышенность, над которой недавно взлетали сизые дымки. Он упал в реденький дубовый молодняк за этой возвышенностью, как падает клочок бумаги, когда под ним уляжется закружившая его воронка ветра.
Его ударило по голове выстрелом. Куцые, обрезанные винтовочные удары отозвались со всех сторон.
Тогда Андрей прижал к плечу полый приклад маузера и стал нажимать собачку без счета и без перерывов, пока не опустел магазин. Потом, не шевельнувшись, он прислушался к тому, как поднятый стрельбою рокот катился по округе. Сквозь тонкую вязь дубовых веточек справа и слева от себя он увидел улыбавшихся солдат и только тут понял, что маузер направлен кверху, в небо.
- Ну, как? - спросил кто-то, зычно рассмеявшись.
Андрей откинул приклад от плеча и посмотрел на револьвер. Он был опален синеватой пороховой гарью.
- Работает исправно, - ответил Андрей и тоже рассмеялся.
Встреча
На десять часов утра было назначено собраться в лагере, куда целый день перед тем приводили захваченных в плен мордовских ополченцев. В особом бараке были заключены пленные австрийцы и немцы, среди которых предстояло опознать "друга мордовской свободы".
Семидол оправлялся от переполоха, и женщины с ведрами на коромыслах уже судачили у водопроводных будок. Но чем ближе Андрей подходил к окраине, тем безлюдней становилось кругом, и домишки прятали свои подслеповатые оконца за растрепанными ставнями.
Вдруг на углу захудалого переулочка Андрей увидел девушку, показавшуюся ему чужой, нездешней среди почерневших от дождей тесовых хибарок, заборов и ворот. Он замедлил шаги, вгляделся пристальней и, точно налетев на протянутую поперек дороги веревку, стал.
Девушка стояла на другой стороне улицы, спиной к нему, и разглядывала проржавленную железную дощечку на столбе ворот. Потом она медленно пошла к соседнему дому и принялась отыскивать на нем давно исчезнувшие следы номера. Постояв, она двинулась дальше, неуверенно и тихо, как человек, который сомневается, на верном ли пути ведет он розыски. Прочитывая полинявшие или облупившиеся дощечки, она прижимала правую ладонь к виску, как делала Мари, всматриваясь во что-нибудь неразборчивое, туманное. Потом она отнимала руку от лица, но не опускала ее тотчас, а несла перед собой две-три секунды, точно отдавая честь. Этот мельчайший жест, эта неизмеримо маленькая частица жеста принадлежала только ей - Мари. Не могла, не должна была принадлежать никому на свете кроме нее - Мари.
О, конечно, это была Мари!
Каждое ее движенье - то, как она заносила тонкую - пожалуй, чересчур тонкую - свою ногу, чтобы ступить, то, как она переставляла ноги, почти не колыхая корпуса и выбрасывая вперед колени, как будто ее путь всегда лежал в гору, - все эти ничтожные черты движений, известные единственно ему, Андрею, составляли ее поступь - поступь Мари.
В самом деле, это была Мари.
На ней было платье, которое Андрей прекрасно знал, - коричневое тяжелое осеннее платье с широкими складками вокруг пояса и натуго застегнутыми на запястьях рукавами.
Вот она подняла голову, чтобы рассмотреть какой-то домишко. Волосы выбились из-под дорожной шляпы, сквозь них просвечивает белесоватое небо, и Андрей ясно видит их цвет - цвет волос Мари.
Нет сомнений, это она.
Но как она очутилась здесь, в этом захолустье, на этой окраине, в этот час?
Боже мой, она только что с поезда, с утреннего поезда. В ее левой руке небольшой саквояж. Может быть, Андрей припомнит его, этот саквояж? Бледно-зеленой кожи, как фисташковый орех, почти квадратный, перехваченный посередине одним ремнем. Разве мало видал он таких саквояжей в Бишофсберге? Разве не было такого саквояжа у Мари?
Мари!
Нечеловеческими усилиями она добралась до России, она разузнала, где живет Андрей, она из-под земли выкопала неведомый Семидол, она приехала, и вот - теперь плутает по захолустью, разыскивая его - Андрея.
Мари…
О, бывают минуты, когда воображенье проносит через наши головы несравнимо больше воспоминаний, догадок, доводов и картин, чем те ничтожные обрывки и клочки мыслей, которые ослепили Андрея, пока он смотрел на девушку через дорогу. Наверно, в нем не оставалось и капли сомнения, когда он прорвал невидимую веревку, преградившую внезапно его путь, и бросился через грязную улицу.
Но он сделал всего два шага. Девушка, что-то разыскивающая на воротах, обернулась к Андрею. Он увидел чужое и - ему показалось - отталкивающее, отвратительное лицо.
Он схватился за грудь и повернул назад.
Он едва не сшиб с ног какого-то человека и приостановился. Раздельные немецкие слова, произнесенные очень тихо, привели его в себя.
- Странно… Странно…
Перед ним стоял пленный немецкий солдат и, не обращая на него вниманья, глядел через улицу на девушку.
- Что странно? - спросил Андрей.