Собрание сочинений. Том 4. Волга впадает в Каспийское море - Борис Пильняк 4 стр.


В казармах, отрываясь от козла, люди говорили о делах, буднях, отцах, детях, урочищах, – одна "рука" спорила с другою об очередях и о том, какая рука спорей работает.

Кругом полегли горы, леса, болота, реки, – такие леса, в которых, в дни, когда Иван Москва шел походом на изыскания, целые села спрашивали его, – какая теперь власть в России, кончилась ли война и кто царствует на царском престоле? – такие горы, в которых золото дешевле хлеба, но дороже хлеба – мунянь. – Здесь же, в мертвой лощине, в гору от реки ползла подъемная дорога, внизу на берегу стояли баржи и пароход ишко. Нагружали баржу бочками медного колчедана. Штабелями были сложены дрова и уголь. Завод на голом камне прилепился ласточкиным гнездом. Скрипели, скрипели, двигались сверху вниз и снизу вверх вагонетки элеватора – –

Коми-слова:

– усны – возвращаться с охоты, абы – нет, дыр – долго, выбмыны – ослабнуть – –

Московская глава

Воровские слова:

– револьвер – шпайка, часы – бака, галоши – пароходы, карта – святцы, рубашка – бабочка, деньги – сармак, брюки – шкеры, ночлег – могила, паспорт – очки, разиня – антон, сапоги – кони, карманщик – ширмач, глядеть – стремить, крест – чертогон –

– –

– – Иван подъезжал к Москве со смутными чувствами, в воспоминаниях того десятилетия, которое в памяти его сейчас сдвинулось в гармошку: октябрь 1917 был вчера и геологическую эпоху тому назад, – завод был оставлен вчера, но вчера же он собирался идти на изыскания с мандатами ВСНХ и Академии наук.

Иван всегда с неприязнью думал о Москве, ибо каждый в Москве трижды переспрашивал его фамилию, недоумевал и удивлялся так, точно Иван не по праву от отцов получил имя Москвы, но украл его: но Москву он любил, как мать, Москву, давшую ему право на биографию.

Иван ехал с Обопынем-младшим: Обопынь возвращался в Москву, чтобы вернуть место пилота на самолете отцу, которого заменял. Обопынь в вагоне-ресторане выпивал две рюмки водки, плотно ел, посвистывал, шутил, спал и читал газеты. Иван с Вятки замолчал в невеселом настроении, – с карандашом в руках расписывал свое московское время: ЦК, ВСНХ, НТУ, врач-невропатолог – днем, – друзья, театры, книжные лавки – вечером.

Поезд приходил в Москву к вечеру, Иван стоял у окна, следил за полями. После Александрова Иван сложился. Во мраке вечера вдали впереди возникли огни Москвы, синие и зеленоватые, – фосфоресцирующие, как определил Иван.

В Москве на вокзале, в белесом свете газовых фонарей, Иван условился с Обопынем, что он, Иван, поедет сначала в гостиницу, в "Париж" у Охотного ряда, где останавливаются хозяйственники из провинции, – устроится и затем приедет к Обопыням, к Обопыню-старшему, старому, еще с фронтов, другу.

Обопынь заковылял к выходу тою походкою, которой ходят по земле пилоты.

День был воскресный.

– –

– – в тот день в Москве, как в каждые дни, в миллионном городе Третьего Интернационала, в столице первого на земном шаре социалистического государства – за фасадами столицы – за волей видеть и не видеть – за вывесками, гудами, гудками и звонами заводов, паровозов, автобусов – за бодростью дней воли, дел, деяний, свершений – –

– на задворках миллионного города круглые сутки, каждую ночь – в тот день – привезли, привозили – в институт Склифосовского, в Яузскую больницу, в Екатерининскую, в Александровскую – привозили – раненных пулей револьвера, не успевших умереть в виселице, не умерших от яда, – отравленных, зарезанных, подстреленных, избитых, задушенных. В институт Склифосовского свозили задворки миллионного города, потерявших смысл жизни, право на жизнь, честь и жизненный инстинкт, уходящих в смерть в сумасшедствии и от голода, от одиночества, от ненужности, от старости, от исковерканной молодости, поруганного мужества и оскверненного девичества, – свозили людей, обезображенных в драке, в алкоголе, в ревности, в грабеже, – молодых, старых, детей. Каждые пять минут к подъезду подходили кареты скорой помощи, и братья милосердия вытаскивали из них людей с размозженными черепами, истекающих кровью, в запекшейся мыльной пене отравы на губах и подбородках. Этих людей, из которых каждый, оставшись жить, умоляет вернуть ему жизнь, – этих людей на носилках растаскивали по операционным и покоям, чтобы вынимать из человеческого мяса и костей пули и ножи, чтобы заштопывать раны, вставлять на должное место вывихнутые кости, чтобы нейтрализовать яды, – с тем, чтобы – все же – большая часть этих людей к утру умерла, а оставшиеся в живых – вернулись к жизни калеками или полукалеками, – с тем, чтобы институт Склифосовского стонал всеми человеческими стонами и болями, которые приводят человека к смерти – –

– – это одни задворки – –

– – на других задворках – в притонах Цветного бульвара, Страстной площади, Тверских-Ямских, Смоленского рынка, Серпуховской, Таганки, Сокольников, Петровского парка – или просто в притонах на тайных квартирах, в китайских прачечных, в цыганских чайных – собирались люди, чтобы пить алкоголь, курить анашу и опий, нюхать эфир и кокаин, коллективно впрыскивать себе морфий и совокупляться. В подвалах нищенства людьми командовала российская горькая под хлип гармоники. Бульвары и рынки командовались кокаином. Российский Восток нирванствовал опием и анашой, засаленными нарами эротических снов перед приходом милиции. На задворках этажей и рублевого благополучия, ночами, мужчины в обществах "Черта в ступе", или "Чертовой дюжины", членские взносы вносили – женщинами, где в коврах, вине и скверных цветчишках женщины должны быть голыми. – И за морфием, анашой, водкой, кокаином, в этажах, на бульварах и в подвалах – было одно и то же: люди расплескивали человеческую – драгоценнейшую! – энергию, мозг, здоровье и волю – в тупиках российской горькой, анаши и кокаина – –

– – на третьих задворках, в Лефортове, расстрига-поп, в заброшенной церкви, ровно в полночь, служил черную мессу, – приход чиновных подонков истерически воздыхал под гнус попа, – поп отрезывал голову черному петуху на обнаженной груди женщины, которая лежала на алтаре – –

– – на четвертых задворках –

– – на пятых задворках –

– –

– – Иван занял номер в "Париже", разложил свой чемодан, в номер его провела, раскрывала постель и наливала ванну расторопная уборщица, кокетливая, ухмыляющаяся, в белой наколке и в неслышных ночных туфлях.

Приняв ванну, Иван вышел на улицу.

Тверская текла людьми и желтым светом, рожки автомобилей подмазывали своими басами шелест толпы. Иван свернул к сини Кремля, пошел вниз подкремлевским садом, прошел под мостом, связывающим Кутафью и Троицкие ворота. Здесь было пустынно, сыро по-осеннему и сторожко. Под ногами шелестели листья. Мрак был холоден.

Ивану следовало бы пройти Тверской до Пушкина, там свернуть бульваром до пролома Богословского переулка и там вникнуть в район студенчества и Бронных, где жили Обопыни, – но Иван пошел другой дорогой. Медленно, наблюдая окрест, он спустился кремлевскими рвами к Москва-реке, пошел под храмом Христа к москворецким плотинам, где Москва-река шумит прибоем. Там Иван долго стоял, прислушиваясь к шуму падающей воды, – с простора омутов заплотиненной воды несло сыростью и мраком. Кремль уходил во мрак, небо над городом было желто-зеленым. Никого кругом не было. Напротив, на конфетной фабрике ночной сторож трещал колотушкой, – с мостов долетали звоны трамваев.

И тогда к Ивану подошли трое.

– Дай закурить, товарищ! – сказал один из троих.

И сейчас же двое других выхватили из карманов наганы, приставили их к лицу Ивана.

Первый сказал:

– Руки вверх! молчать!

Иван – памятью фронтов – понял, что его сейчас убьют. Он поднял руки, чтобы рассчитать действительность. Но первый – ловкостью хорошего портного – расстегнул его куртку, обшаривая – массажистом – тело. Иван понял, что речи о смерти нет, и пассивно успокоился, удивляясь, как безразличны ему эти шарящие по телу руки. Бандит вынул из заднего кармана револьвер, – Иван вспомнил, что этот револьвер был у него десять лет, некогда он отобрал его у раненого немецкого офицера, под Нарочем, – и удивился, как спокойно он отдает его, старого друга. Бандит расстегнул пуговицы, шарил и ощупывал совершенно виртуозно. Бандит снял кепи с Ивана, швырнул свою фуражку за гранит набережной в воду и надел кепи Ивана на себя. Два дула револьвера были все время перед лицом Ивана, мешая ему видеть.

В кармане у Ивана, еще от поезда, по рассеянности, осталась никелированная мыльница: бандит вынул ее и не мог раскрыть, – Иван вспомнил, как перед Москвой он ходил мыть руки, и не припоминал сейчас, как засунул мыльницу в карман.

Бандит сказал:

– Что это такое?

– Мыльница, – ответил Иван.

– Открой! – сказал бандит. Иван открыл.

– Зачем мыло носишь с собою?

– Я приезжий.

– Где служишь?

Иван затруднился ответить сразу на этот вопрос (если бы его спросили – кому служишь? – он ответил бы сразу: – революции!), – Иван стал объяснять:

– Я… моя профессия…

Бандит не дослушал.

– Ага, – профессор! – так бы и говорил! – сказал бандит миролюбиво.

Иван подумал, что для бандитов, должно быть, так же авторитетно звание профессора, как для сельских учительниц.

– А я думал, что ты ресефесер! – пошутил бандит и заговорил на воровском наречии, обращаясь к помощникам.

Бандиты опустили наганы. Один из них осветил электрическим фонариком землю под Иваном, поднял с земли перчатку и отдал ее Ивану.

– Катись! – сказал бандит. – Постой! – где проживаешь?!

– В "Париже", – ответил Иван.

– Ага. Документы пришлем завтра, с рассыльным. – Катись колбасой, счастливого пути, товарищ профессор!

Но прежде чем Иван двинулся, бандиты исчезли, точно провалились сквозь землю.

У Ивана были взяты револьвер, бумажник, часы и кепка.

Иван был совершенно покоен. Он постоял у набережной, послушал шум воды, зевнул и пошел обратно, решив, что без кепи в гости идти неудобно. Он шел сначала медленно, потом ускорил шаги, – мимо храма Христа он уже бежал. У моста он нанял извозчика, забыв, что у него нет денег, чтобы расплатиться. Он не замечал, что он бежал, – ему казалось, что он совершенно покоен.

Портье заплатил извозчику.

В номере была открыта постель, ярко горело электричество. Иван сел к столу. В комнате у дверей стала уборщица, не уходила, перебирала белый фартук. Иван посмотрел внимательно. В нарочитой смущенности и в совершенно недвусмысленном ламца-дрица горничная склонила голову набок и сказала:

– Может, чего хотите с дороги?

Иван посмотрел на нее внимательнейше, Иван сказал медленно:

– Садись.

Иван смотрел внимательнейше, разглядывал, в удивлении поднявшись со стула – –

– – женщина исчезла в его сознании, сознание помутнело – – он увидел, как на стул село некое громаднейшее государство. Он увидел миллионы нечеловекоподобных людинок, которые бежали, катились, текли по этому закупоренному кожей сложнейшему государству – от легких, к perpetuum mobile сердца к кухням кишек, к озонаторам легких, к лабораториям мозга. Человек, сидевший на стуле, думающий, страдающий, продающийся, – исчезнул. Иван видел рот, красные губы, – и видел, как за жерновами зубов, за мясом языка, через глотку в желудок шел кусок коровьего мяса – с тем, чтобы из коровьего превратиться в человечье. В клоаке кишек собирались отбросы столиц. Глаза шли в генераторы мозговых извилин. – Но рот, губы и глаза исчезли за счет мостовых звеньев позвонка, парапетов тазовых костей. Ежесекундно сердце гнало марши крови. Легкие набухали воздухом, чтобы человеченки крови мылись в нем. Тюбы кишек, кишечные дистрикты содрогались удавами. Мозговые клетки обсасывали фосфор. – Женщина двинула ногой в ночной туфле: – какая сложная система эстафет полетела к позвонку, к спинному мозгу, к коре большого мозга и в подкорковые майораты – и обратно от них в исполкомы мышечных нервов, в провинции человеческого мяса, построенного мышцами, чтобы – перестраиваясь, сжимаясь и разбухая – человеческое мясо подняло само себя на воздух, – себя и кости, заросшие этим мясом, и ночную туфлю, чулок, подвязку и юбку, – подняло в воздух и поставило на другое место, вновь и вновь послав об этом эстафеты, – такие эстафеты, о которых ничего не узнал предсовнарком этого государства – сознание, кора большого мозга. – За эпидермисом, мальпигиевыми слоями, слизями и марками кожи – поистине сложнейшее жило государство красных и белых кровяных людинок, лилового человеческого мяса, белых костей и нервов, страданий, радостей, соображений, сознательного и бессознательного, такого, что не познано еще корою большого мозга.

Горничная давно уже не улыбалась, недовольно и настороженно посматривая на молчащего человека. Иван разглядывал ее болезненно остановившимися глазами.

– Ты дура, – негромко и очень сердечно сказал Иван. – Ты не знаешь, что кроме незнания, которое ограничивает наш мир, ты – и я – мы ограничены еще вот твоим мясом, из которого нельзя выскочить.

– На что это вы намекаете? – сказала горничная, обадриваясь, готовая к улыбке.

– Ну, ты смотри. Это все равно, ты или я. Я некрасивый, ничего у меня нет. Ну, ты смотри, что это на тебе за туфли? – бедность одна! – а вот ты сидишь, кокетничать за пятерку собралась, довольна сама собою. А на самом деле ты – переваренное мясо – и больше ничего, так, одна мышечная клетка из человеческого организма.

Иван помолчал.

– Вот, радий в своем пути разложения приходит к свинцу. И вот, свинец, возникший из радия, имеет атомный вес 296,09, а обыкновенный свинец, плюмбум, неизвестно как возникший, имеет другой атомный вес – 207,2. – Понятно? – ничего не понятно!

Иван помолчал.

– Ты прости, девушка, я из мозгов своих выскочил, – я куда ни посмотрю – все у меня в глазах разваливается – –

– – и он не кончил – –

– – опять все провалилось, и опять возникло громадное государство костей, мяса, крови, нервов. Иван уже не знал, кто это государство – женщина ли, сидящая перед ним, или он сам. Во мраке черепной коробки повисли сталактиты времени, чердаками рухляди свалена была память: и во мраке черепной коробки было совершенно темно, совершенно, – черепная коробка разрасталась в невероятия, – как на заводе в шахте, Иван бродил по черепной коробке, спотыкаясь о память и с фонарем в руке. И – уже непонятно откуда, из черепа или из шахты – Иван вышел в ночное поле, в степь: – –

– – трое здоровых, они несли на плечах винтовки и мертвецов – –

Горничная – уже не проститутьи кокетливо, уже не злобно, – но глубоко по-человечески, матерински-нежно толкала человека с остановившимися глазами к постели, – подталкивая, шептала:

– Ну, ну, ты ложися, ложися, поспи, – поспи, говорю!.. Иван отвечал тихо:

– Да, да, я посплю. Я очень устал. Ты стань на караул, возьми винтовку. Я посплю.

Матерински – женщина снимала сапоги с Ивана, раздела, положила, укутала, – и ушла из комнаты, бесшумно шлепая ночными своими туфлями.

Электричество осталось гореть.

– –

– – дальше Москва – комиссару Ивану Москве – была бредом, повторностью явлений и нереальностью.

– –

– – артист Владимир Савинов – в закулисном клубе одного из московских академических театров, в заполночный час, в заседании общества "Честное Слово" – читал лекцию о кукольном театре, о марионетках. Слушателями были артисты и немногие гости. Актер Владимир Савинов имел асимметричное лицо астеника: несмотря на русскую фамилию и явное российское происхождение, – разрезом глаз, крыльями бровей, лбом, цветом кожи – Савинов походил на индуса. Говорил Савинов лаконически, короткими фразами. Актеры знают тайну вещей – путь вещей в достижениях актерских целей: и Савинов повязал свою голову оранжевой чалмой. Тип астеников на русском языке называется – породою шалопупых: быть может, Савинов был и диспластиком.

Актер Савинов рассказывал историю марионеток, их путь через века, о том, что сейчас, вышед из веков, они остались в Осака в Японии, в Калькутте в Индии, в Каире в Египте, – что индийская память насчитывает марионеткам три тысячи лет, – этому абстрагированию искусства, когда человек в искусстве отказался даже от тела, тело заменив куклой.

Мозг и слова актера Савинова носили фантазию слушателей по неизученностям пространств и времени, по тем историческим закоулкам, которые называются искусством, которые всегда чуть-чуть истеричны и затырканы в дальние и темные углы кварталов темной человеческой радости.

И после лекции Владимир Савинов демонстрировал свое искусство: искусство владеть марионетками.

Была растянута черная материя, до третьей пуговицы жилета закрывающая Владимира Савинова. Был потушен лишний свет.

И тогда из-за черной материи вышла марионетка, женщина в плаще египтянки. Она поклонилась глубоким поклоном, опустив руки к коленям. В руке ее было опахало. Голосом, собранным интонациями одних булыжин, Владимир Савинов, свисая над марионеткой, читал стихи. Марионетка – египтянка – женщина величиною меньше четверти метра – шла, шла, ступала своими сандалиями, как самая настоящая женщина, – шла, заставляя забыть, что она – только кукла в ловкости рук Владимира Савинова, дергаемая невидимыми ниточками. Она была примитивна. Она опустила опахало, она постояла в задумчивости, руку прислонив к глазам, – и она взяла сосуд с водою, поставила его себе на плечо, она согнулась под тяжестью сосуда, – и она пошла обратно.

Вслед за нею вышел индус в белых одеждах, – он сел на землю, подобрав под себя ноги, – он склонил голову, – и он задумался, как думают века истории его отечества.

Это было удивительнейшее зрелище, удивительная темная условность искусства, – и темная сила искусства, колоссальная, – ибо эти куклы – совершенно категорически жили в ловкости рук Владимира Савинова, человека с лицом диспластика, говорившего голосом булыжин.

Куклы: – жили, оживали в руках актера Владимира Савинова – –

– – Иван был у врача.

Он позвонил в подъезде, разделся в прихожей, ожидал в приёмной, прошел в кабинет.

В тот момент, когда Иван входил в кабинет, в кабинет из другой двери входил профессор – из столовой, где на столе кипел самовар. Профессор по психиатрическим делам оказался человеком неожиданно тучным и имел такой вид, точно он спал ежесуточно по пятнадцати часов.

Ивану сразу показалось, что профессор стал его подкарауливать.

Профессор подал руку, сел, предложил сесть, снял крошку с пиджака и щелкнул портсигаром: "– курите?" –

Иван взял папиросу, но не закурил. – На что можете пожаловаться? – спросил профессор, раскуривая папиросу.

И дальше Иван не помнил своего визита к профессору, по психиатрическим делам. Он вспомнил себя на улице, в руке у него была бумажка с адресом Донской психиатрической лечебницы. Он разорвал бумажку и бросил ее. Он – тогда на улице – совершенно точно ощущал в себе два сознания: одно, теперь владевшее им, было темным, волчьим сознанием, страшным, проваливающимся в непознанные непонятные инстинкты, – вот те, которые заставили разорвать адрес больницы, – другое сознание было ясным, прозрачным и – безвольным, – оно следило за первым и было бессильным.

– –

– – Иван пошел к Обопыню вечером. Обопыней не было дома, старик должен был прийти домой с минуты на минуту, – Ивана провели в темную комнату, чтобы он ожидал.

Назад Дальше