Обопыни в первый год революции поселились в княжеском особняке, в упраздненной домовой церкви. Обопынь-старший свой кабинет устроил в алтаре. Обопынь-старший нашел досуг стащить в свой алтарь неразграбленные вещи князей: его алтарь хранил в себе покойствие дубового письменного стола, дубовых кресел и дивана в медвежьей шкуре. Стены и пол Обопынь застлал коврами, которые крадут звуки. Печь, когда она горела, населяла алтарь покойствием, так же, как покойствие вселяли старинные кувалдинские часы, отзванивающие каждые четверть часа менуэтами осьмнадцатого века. Портьеры кутали окна алтаря, как женщины кутают пледами плечи. Обопынь внес сюда запахи псины (запах холостяцкого его положения) и касторового масла (запах его профессии): ладанный запах алтаря давно был выветрен.
Иван прошел в кабинет и сел на медвежью шкуру растянувшись, откинув голову к спинке дивана. Комнату эту Иван давно знал, и давно знал запахи Обопыня. Так Иван просидел минут десять.
Он уловил в воздухе, кроме запахов холостяцкой псины и касторки, третий, непонятный запах. Он стал принюхиваться. Непонятный, бередливый, чуть заметный, – Иван не сразу узнал запах разложения, мертвечины.
– Наверно под полом издохла крыса, – решил Иван.
Но запах не переставал беспокоить, и в памяти стал фронт.
Во мраке комнаты, за тяжелыми коврами мягкая была тишина. Иван лег на медведя, положив под голову подушку и заложив за голову руки. И тогда он услышал, как за головою его, в углу, нечто гудит, едва слышно, как гудят морские раковины.
Иван поднял голову и – поспешно сел на медведя: – в углу, едва заметно, призрачным фосфорическим светом светились человеческое лицо, шея, плечи, – бередливое шипение морской раковины шло из этого же угла.
Иван поднялся с дивана, пошел навстречу фосфорическому свету, в углу стоял человек. Иван зажег электричество.
В углу стояла мумия.
Но Иван – но Иван признал в ней – не мумию: – в углу – для Ивана – стояла Александра. Иван подошел вплотную к мумии: мумия пахнула мертвецом. Иван всмотрелся: закрытые веки мумии, ее лоб, ее ржаные волосы, ее прическа, ее губы, ее непонятная, прекрасная улыбка на губах мумии, – все то, что мумия пронесла через тысячелетья, – все это удивительнейше было похоже на Александру, – через тысячелетья все это удивительнейше повторилось в Александре – –
Но мумия рассказала и о другом: Иван узнал, что он обладал Александрой. Та женщина, имя которой он забыл в бреду, которую он забыл в бредовых памороках кубанского июля, – та женщина, с которой сошелся Иван в первый и последний раз за свою жизнь, тогда в июле в степной больнице, – была Александрой и мумией одновременно. Тогда в том бредовом июле безымянная девушка отдалась Ивану, чтобы стать женщиной, – тогда она встретила Ивана такою страстью, такими поцелуями и таким отданьем, которые могут родиться только в бреду – –
Многие куски этого вечера совершенно выпали из памяти Ивана Москвы, навсегда. В кабинет вошел Обопынь-старший. Иван не видел его. Обопынь-старший видел совсем не то, что в бреду казалось Ивану.
В углу комнаты стояла неподвижная мумия. С открытыми глазами лунатика человек склонился перед мумией. Всем благоговением, которое может в себе со брать любящий человек, человек целовал мумию – ее глаза, губы, щеки. Обопынь оторопело и удивленно говорил: – "грудку, грудку поцелуй, ножки!", – и человек целовал сплющенную тысячелетьем пелены грудь мумии, коричневые, иссохшие ее ноги, где мясо превратилось в ремень. Совершенно оторопевший Обопынь командовал: – "видишь, она просится к тебе на руки, – возьми ее, приласкай, поноси!" – и человек, корчась под тяжестью камня мумии, носил голую мумию по комнате, качал ее, как ребенка, и пел ей зырянскую колыбельную песню.
Это видел оторопелый Обопынь.
Иван видел, как Александра, умершая три тысячи лет тому назад, пошла к нему навстречу. Он, Иван, был вне времени и пространств, – он шел навстречу трехтысячелетней Александре. И он обнял Александру – по праву, по прекрасному праву, которого не было у него в жизни, которое дала ему кубанская ночь. И Александра склонилась к нему на грудь. Всем благоговением и всею нежностью, какие он мог собрать в себе, он целовал глаза трехтысячелетней Александры, которая, в мудрости трех тысячелетий, вышла к нему обнаженной, – всем благоговением он коснулся ее губ и колен. И он взял ее на руки, он баюкал тысячелетья на своих руках, он понес на груди самое прекрасное, что было у него в жизни, и он запел, как пела над ним его мать. Обопыню, должно быть, стало страшно, – он сказал весело:
– Ванька, брось, поставь ее на место, брюхо надорвешь!..
И Иван покорно поставил мумию в угол.
– Ты присядь, Ваня, что ты на самом деле! – брось! – сказал Обопынь.
Иван покорно сел на медведя. Обопынь посмотрел на него удивленно, повеселел, недоумело. Иван сказал:
– Я задремал, что ли. Ты уже пришел. Обопынь повеселел, заговорил:
– Мумию рассматривал?! – вот, брат, на старости лет женился, три тысячи лет барыньке. Три тысячи прожила, а в нашу революцию смердить стала. Вот, третью неделю воюю с ней, сам с собою борюсь.
Обопынь закурил толстую папиросу. Глаза Обопыня заплыли в тяжелые складки морщин, как бывает иной раз у бульдогов, – и, как бывает у бульдогов, белки глаз Обопыня были испещрены красною сетью венок. Обопынь наклонился к Ивану. Обопынь был очень серьезен.
– Я сейчас с аэродрома, – говорил Обопынь. – Мне говорят, я вылетался, потерял сердце, – ерундиссима! – Куда угодно, как угодно я поведу машину, – в облака, за облака, – с закрытыми глазами поведу, как хочешь. – Нет, я не потерял сердца, – пусть кто-нибудь другой вылетался, это не мое дело!.. Я с мумией живу, поди!.. Ерундель, – по-французски – ласточка!..
– Это что значит – вылетался? – спросил Иван. Обопынь ответил тихо:
– Это, знаешь… наша профессия. Пилоты, со временем, теряют сердце, у них появляется неуверенность, они начинают бояться воздуха, у них пропадает глаз, они неверно ведут самолет, – нервы гадятся. Если их болезни не заметят, они всегда гробятся, разбиваются.
Обопынь помолчал.
– Страшная болезнь! – крикнул он. – Человек боится воздуха, марает, как шмендрик, – и все-таки лезет в воздух, не может жить на земле, нечего ему на земле делать, – боится воздуха и лезет на него, – а на земле скучает, томится, водку пьет, – а в воздухе еще больше того дрожит от страха и – гробится на ровном месте, как шмендрик.
– Я вот тоже вылетался, – сказал Иван. Обопынь заорал:
– Нет, я не вылетался, – нет-с, – ерундиссима, аттанде немного!.. Я в себе силу открыл. Велю, и никакая машина не может разбиться. Велю, и мумия будет танцевать. Это я тебе велел целовать мумию.
Иван встал, чтобы идти домой. Обопынь предлагал ему подождать сына, который хотел свести стариков к артистам в гости, где будут показывать марионеток.
Иван ушел.
– –
– – на том месте, где ныне стоит памятник Тимирязеву, в октябрьские дни 1917 года стоял трехэтажный дом. Этот дом был разрушен юнкерами и пушками. В этом доме Иван дрался за свою биографию. В дни до-биографии Иван обедал в этом доме несколько раз.
Ночью, когда Иван шел от Обопыней, – пролазом Богословского переулка, мимо старенькой церквенки, он вышел на Тверской бульвар и пошел направо, к Никитским воротам, чтобы посмотреть на тот дом, где он дрался за самого себя и за прекрасное человеческое будущее. Он обогнул кофейню, которую старые москвичи называли "Греком", и пошел вниз.
Он думал о том, что было тогда, в Октябре.
Он ждал увидеть вывеску столовой и трехэтажное здание.
Во мраке он увидел памятник. "Как же это я ошибся, – подумал он, – шел к Никитским, а попал к Пушкину?" И он повернул обратно. Ночь была черна и безлюдна.
Он прошел мимо "Грека". Он увидел впереди памятник.
Он остановился в удивлении. Он пошел к памятнику. Это был Пушкин. Иван прочитал:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.
Иван потер себе лоб, осмотрелся кругом и пошел обратно.
Бульвар был темен и глух, – впереди стоял Пушкин.
Иван вжал голову в плечи и – уже не пошел, а побежал обратно.
Впереди стоял Пушкин.
Пушкин раздвоился.
Пушкин замыкал пути Ивана.
И тогда Ивана объял леденящий страх. Вжав голову в плечи, крадучись, на цыпочках, Иван вышел с бульвара в пролаз Богословского переулка, – Ивану казалось, что Пушкин спрятался за церковь, – Палашевскими Иван вышел на Тверскую, пошел к Дмитровке, Пушкин был за каждым углом. Иван шел на цыпочках.
– –
Александра – подлинная – знала о том, что у нее был бредовой июль, лишивший ее девичества, – но там в бреду, как никогда в жизни, она не узнала, что мужем ее был Иван Москва, запамятовав это бредом.
– – утром Иван сложил чемоданы, чтобы уехать в этот же день. Он послал курьера за билетами и к Обопыню, чтобы тот был готов к отъезду. Сам Иван собрался в ВСНХ, в ЦСУ и в ЦК. Иван действовал и точно представлял себе порядок вещей. Он заготовил заявления о болезни и о негодности для работы. В гостинице, когда он спускался по лестнице, чтобы выйти на улицу, его остановил рассыльный и вручил ему сверток. В свертке были его вещи, которые у него отобрали бандиты, револьвер, бумажник, часы и кепка, – и было письмо.
В письме содержалось следующее:
"Дорогой боевой товарищ и командир Ваня Москва! пишет тебе твой боевой товарищ и рядовой красноармеец, Семен Клестов с которым вместе ты тощил боевых мертвецов в Кубанских степях. Просмотрел я твои документы и сердце мое кровью облилося, как разъехались наши дороги ты ответственный красный директор а меня судьба вывела на большую дорогу. Прости меня, что тогда в темноте я тебя не узнал. Очень хотел я к тебе зайти старое помянуть, да сам понимаешь, не статья мне в ваши владения ходить.
Низко кланяюсь тебе дорогой боевой товарищ и командир Ваня Москва и остаюсь рядовой Семен Клестов".
– –
– – вечером Иван Москва и Обопынь лежали в купе мягкого вагона.
Иван возвращался на завод, чтобы сказать Александре о том, что она – жена его, что он – ее муж. Тот бредовый июль был их венчанием, когда девушка Александра стала женщиной.
Иван дремал. Обопынь говорил:
– Хочешь, сейчас сюда вызовем эту самую мумию? – она тебе чай будет наливать! – –
– –
– – республиканские слова:
ЦСУ, НТУ, ВСНХ, ПТУ, Промбюро, рабфак – –
Глава заключительная
Вне обстоятельств.
…под уральскими металлургическими заводами земли крепки, как пот.
От дней Петра каждый завод на Урале памятует хорошее столетье быта, – и все заводы построены, как один. Леса кругом, глубокая здесь издревле лежала балка, по дну ее протекал ручей или речуга, – и речугу заплотинили плотиной, иной раз верст на пять длиной: и с одной стороны плотины возникал огромный пруд, целое озеро, а с другой – в овраге, в лощине под плотиной ставился тогда завод. Так делалось к тому, чтоб, кроме кабальных рабочих рук, пользовать еще бесплатную водяную энергию, – силою воды пускали завод.
Каждая такая плотина помнит столетье, – заводы стоят в сырости, в оврагах, прокоптились, одряхлели, на заводах работают вручную, – на заводах в домнах и мартенах плавят чугун и сталь, как плавили столетие тому назад, – не каменным – древесным углем, деревом, дровами: и у каждой заводской плотины – огромные сплавы дров, и пыхтит двигатель на лесопилке, готовя топливо заводу. И направо и налево от заводов, подпирая лес, в леса влезая, стоят прокопченные, приземистые, широкопазые избенки рабочего поселка. Рабочие здесь – вручную льют чугун, вручную мнут болванку, а дома пашут землю, ловят рыбу и пасут скотину (и такие горькие ботала звенят на шеях у скотины!). Рабочие с поселков остались здесь от крепостных и "государственных" крестьян.
Красный месяц поднимается на востоке, красною раною уходит солнце на западе, защитившись огненными щитами облаков: по лощинам в синей мгле лесов, меж гор вспыхивают красные раны мартенов – на Чермозе, на Майкоре, на Пожве, на Кувине, на Чусовой.
На заводах, на заводе из кусков чугуна ("штыкового", "полового", "изложницы", "скардовника"), почти вручную, первобытно, почти как при Петре, выковывают серпы, косы, рельсы, чаны, котлы, кровельное железо. В мартене, конечно, зажат кусок солнца: туда надо смотреть, как на солнце, через синие очки, – но солнце мартена становится простою серою болванкою. Эту болванку разогревают в сварочном цехе: и с помощью десятка рабочих рук и прокатного станка красное тесто железа раскатывают в длинные полосы, как хозяйка, когда хочет такими полосами покрыть пирог. Эти скатки режут на куски, почти вручную: и куски идут в железопрокатный цех, вновь их раскаляют, вновь их катят, как хозяйка скалкой тесто на пирог. Потом эти листы обрежут, проверят, промаслят, сложат – и будет готово листовое железо, различных качеств и толщин.
Потому что здесь работают первобытно, здесь на каждой пачке железа мастер пишет свое имя, отчество и фамилию – Карп Маркович Москва, внучатый племянник Ивана.
Там, где надо железо размять, прокатить, – там работает молот, силу получивший от воды, ничуть не сложнее, чем на наших деревенских водяных мельницах, где, как сказывают сказки, проживают в омутах водяные.
На заводе тесно, копотно, все старо, все завалено столетним мусором, вагончики таскают вручную. – Над заводом, за плотиной – простор озера. – Избы на поселке – широкопазы, с коньками на крышах, вестниками путины, еще не конченной на Руси – –
– – это быт, родивший Ивана Москву.
Заключение первое.
Иван говорил Александре, неизвестно – в бреду или в яви:
– Радий!., это совершенно неверно, что он есть некий сверхъестественный кладезь сверхматериальной силы. Это совсем не потому, что он обладает какими-нибудь особенными силами или содержит непознанный запас энергии, которого нет у других элементов… Слушай?! – слушай! – радий изумителен только потому, что он распадается быстрее всех остальных элементов, тогда как иные тела или вовсе не изменяются, или же изменяются так медленно, что человек не в силах проследить за ними. – Слушай, – радий из рода азров, – "полюбив, он умирает". Да, да, любовь есть распадение энергии, азры суть конденсированная энергия, – потому они прекрасны. Да, да, и не случайно радий обладает способностью наделять своею радиоактивностью окружающие предметы. Но, разлагаясь, умирая, азра-радий дает в триста шестьдесят тысяч раз больше энергии, чем при сжигании того же веса угля, – слышишь, какая энергия?! – Так умираю я. Иван говорил:
– Человечество стоит на пороге знаний. Этим знаниям я отдал свою жизнь. Первым шагом человечества от варварства к цивилизации было искусство добывать человеческой волей огонь. Но сейчас, когда человек стоит перед знанием о внутриатомных запасах энергии, на пороге обладания этой энергией, – сейчас человечество вновь находится в положении первобытного человека, когда этот первобытный стоял перед костром, зажженным молнией, не зная, как добывается огонь. Те источники энергии, которыми мы сейчас пользуемся, теперь мы считаем просто остатками от первобытных запасов природы, – это есть, это было. Будет, – будет, когда ключ от сокровищницы природы будет в наших руках, когда мы научимся превращать элементы – по нашей воле – из одного в другой. Человек – тоже только запас энергии: человек будет в руках человека: "случайности распада" будут скинуты со счетов человеческой жизни. Это – будет. Пока же – у человечества в руках только двести тридцать граммов радия, да, только!..
Иван говорил:
– Было принято рассматривать эволюцию Земного Шара как результат великих катаклизм и катастроф. Теперь человечество знает вечную, непрерывистую и непреодолимую работу космоса, которая, несмотря на медленность, делающую эту работу в краткости человеческого времени незаметною, вызвала в эпохах космического календаря такие большие и полные изменения, что современные черты земного шара являются только преходящими моментами постоянно меняющегося действа. – Да, но я умру. – Ты слышишь, Александра?!.
Заключение второе.
– – как всегда, когда рокотал пропеллер самолета, – по дорогам, по пахотам, верхами, на телегах, рысью, вскачь, на своих на двоих – бежали к самолету – мужики, парни, бабы, девки, дети, древнейшие старики – посмотреть, – в страхе, готовые в случае чего дать лататы обратно, в случае чего принять в дреколья, во всяком случае такие, чтоб было понятно, что их "хата с краю".
Обопынь-старший и Снеж убирали самолет. Рабочий протолкался к Москве.
– Позвольте вас спросить, товарищ, – сказал рабочий. – По прямой линии с востока на запад сколько верст в час пролетит самолет?
– Сто семьдесят километров, – ответил Иван.
– Ас запада на восток?
– Тоже сто семьдесят километров, – ответил Иван. Рабочий задумался, прищурил глаз, сказал:
– При такой скорости для точности, хотя бы пока в секундах, но принципиально надо брать в расчет вращение земли, товарищ!
Рабочий был прав. Иван вспомнил, что на его заводе время – по солнцу – разнится от местного на полчаса и нет ничего абсолютного, – и что человечество должно уже брать для "принципиальной точности" – брать в свой обиход вращение земли. Фюзеляж самолета похож на скошенный лоб, а кабины пилота и бортмеханика на глазницы, – и самолет, если смотреть ему в лоб, был похож на человеческий череп – эти пустые глазницы, этот срезанный лоб: человеческий череп всегда был символом мудрости.
– Что же, на небе холодней, что ли? – я гляжу, вы куртки меховые надеваете.
– Да, – ответил Иван, – чем выше, тем холодней. В высоте на три тысячи метров вода мерзнет в самую большую жару.
– Та-ак, – ответил мужичок раздумчиво, – святым, выходит, там холодно, – в шубах, небось, приходится ходить!..
Толпа комментировала:
– Яруслан, слышь, полетит?!
– Как гусь, – и по небу, и по земле!
– Дальнее поле жать ездить – очень подходяще.
– Раз загранитцы (от слова заграница) всю технику превзошли, нашей державе отставать никак нельзя.
Когда Иван, надев уже шлем, садился в самолет, он слышал, как одна баба сказала другой: – "коров пригнали, доить иттить надо!" – и вторая баба ответила: – "погоди, надоишься на своем веку, – не каждый день ероплан летает!" – и Иван представил себе, как миллионы русских баб в этот закатный час, по команде солнца, сидят у коровьего вымени, миллионы доятся коров, – даже страшно представить эти миллионы российского лаптя кабалы к земле. И нет сил рассказать о том, что не комментируется словами, – того, что вот тут, у этого поля, где родились и умерли деды собравшихся, где в памяти Соликамские строгановские разбои, где все родное, где пасутся овцы, а через речку плавает дощаник, такой дощаник, которому от рождения лет пятьсот, поди, – здесь на этом поле лежал самолет, человеческая воля, несущая человека в небо.
Право быть в воздухе – строгое право, и Обопынь был молчалив и торжественен.
– Контакт!
– Есть контакт!