Осенние дожди - Георгий Халилецкий


Георгий Халилецкий - известный дальневосточный писатель. Он автор книг "Веселый месяц май", "Аврора" уходит в бой", "Шторм восемь баллов", "Этой бесснежной зимой" и других.

В повести "Осенние дожди" он касается вопросов, связанных с проблемами освоения Дальнего Востока, судьбами людей, бескомпромиссных в чувствах, одержимых и неуемных в труде.

Содержание:

  • Глава первая 1

  • Глава вторая 3

  • Глава третья 4

  • Глава четвертая 9

  • Глава пятая 11

  • Глава шестая 15

  • Глава седьмая 18

  • Глава восьмая 20

  • Глава девятая 23

  • Глава десятая 26

  • Глава одиннадцатая 28

  • Глава двенадцатая 31

  • Глава тринадцатая 35

  • Глава четырнадцатая 36

  • Глава пятнадцатая 38

  • Глава шестнадцатая 41

  • Глава семнадцатая 42

  • Глава восемнадцатая 44

  • Глава девятнадцатая 44

  • Глава двадцатая 47

  • Примечания 48

Глава первая

Итак, место действия - одна из таежных строек Дальнего Востока. Время действия - наши дни.

Стройки еще нет, это я в точности знаю - она только начинается. Поэтому и хороших общежитий там тоже пока нет: бараки. А в словарях недаром сказано: барак - времянка, временное жилище.

Когда я зашел в облисполком уточнить кое-что перед поездкой, инструктор, которому я почему-то пришелся по душе, вызвался проводить меня. Он вздохнул и сказал:

- Там бараки. Не пугает?

- Не пугает.

- Вообще-то, это анахронизм - бараки. Слава богу, сейчас не тридцатые годы. Вы согласны?

У него была такая привычка чуть ли не после каждой фразы спрашивать: вы согласны? Я промолчал, а он продолжал:

- Старая паша беда - несвоевременное финансирование. Кто-то где-то не согласовал чего-то с кем-то.- И опять вздохнул:- Беда...

Он оказался совсем неплохим парнем (тридцать два года, но для меня-то он еще парень!), этот долговязый белобрысый гигант с васильковыми глазами. В институтах на таких вся баскетбольная слава держится. Он поинтересовался, во сколько мой поезд, и сказал: непременно приду. Придет - спасибо, не придет - тоже ладно. Кате я все равно не разрешу провожать меня, это еще четверть века назад установлено: никаких встреч-проводов. У нас вся жизнь на колесах.

Инструктор пришел. Мы сидели с ним в станционном буфете, пили вино.

- Завидую я вашему брату - литераторам,- сказал он.

Я неопределенно хмыкнул. Он нахмурился:

- А что? Куда хотите - ездите, что хотите - видите.

- "...Собаке снится хлеб, а рыба - рыбаку". Аминь,- неожиданно для себя произнес я. Он удивился, спросил, переходя вдруг на "ты":

- Слушай, откуда это?

- Феокрит. "Идиллия". Каждому из нас что-нибудь снится. Мне, например, в молодости снились золотые прииски Клондайка. А когда уже взрослым увидел на Колыме золото, ссыпанное в стальной сундук, как самый обыкновенный песок,- даже обидно стало: проза.

- В основе разочарования лежит познание. Вечный парадокс.- Он засмеялся и предложил выпить за Феокрита. Я отказался.

И тогда, снова возвратясь к проблеме бараков, он стал развивать мысль о том, что многие трудности становятся таковыми вовсе не потому, что мы бедны или неумехи, а просто одному какому-то чудаку не догадались вовремя стукнуть по шее. Есть люди, которые движутся не как все, а вот так: от толчка до толчка. Стукнешь - глядишь, и резвость появится.

Есть в предотъездной суете минуты, когда человек еще не отдался во власть ожидающему его пространству, еще не стал пассажиром в полном и точном смысле этого слова; он еще не живет калейдоскопической сменой картин и впечатлений, которыми гак щедра дорога. Но он уже и не принадлежит местам, которые покидает.

Его мысли, обгоняя его самого, устремлены далеко вперед. Все суетное: объятия, возгласы, напутствия, простуженный хрип динамиков над головою, крики носильщиков, свистки маневровых паровозов на соседних путях,- все как бы само собою отодвигается куда-то в глубину, на второй план: оно и есть, и нет его.

Я не люблю этих томительных минут неопределенности. По мне - прощание так уж прощание, путь так путь; и нечего тут бросать искоса взгляд на часы. Я довольно бесцеремонно заторопился:

- Ну, старина, иди!

И тут, к счастью, станционное радио почти разборчиво объявило, что поезд мой уйдет через пять минут.

Над городом плыли дождевые облака. Темно-серые, тяжелые, они цеплялись за коньки крыш, крестовины телевизионных антенн и вершины разлохмаченных деревьев. Рядом с вокзалом, за складами-пакгаузами, в порту перекликались катера, буксиры, пароходы: маленькие - басами, большие - дискантом. Почему это - чем меньше суденышко, тем авторитетнее у него гудок?

Между вокзальными сооружениями и портом, почти совсем рядом с колеей, был неширокий зазор - без складов, вагонов и заборов, и в нем виднелось море. Оно раскачивалось, точно на качелях, вверх-вниз, вверх-вниз, и гребни волн то взметались, то опадали. С завидной неутомимостью море вышвыривало ноздреватую пену и обманчиво-нежные водоросли.

Поезд тронулся, и мне стало легче. Можно оглядеться, можно начинать знакомиться с соседями, можно просто сидеть и смотреть в окно. Это одинаково интересно.

Все началось накануне. В театре шел обычный спектакль. Время от времени из-за неплотно прикрытых дверей докатывались волны хохота и всплеск аплодисментов. Динамик на подоконнике приглушенно, будто с доверительностью напоминал знакомым голосом инспектора сцепы Василия Степановича:

- Розалинда, на сцену... Наташа, твой выход.

Здесь, в кабинете режиссера, были полумрак и тишина. На современный лад полы в театре были устланы релином, от него повсюду стоял сладковатый запах разогретой резины, а в кабинете еще - табака и духов. Духи были терпкие, женские. Они вызывали во мне беспричинное чувство раздражения.

Все здесь, в этом кабинете, я помнил наизусть. На стенах прямо на гвоздики наколоты пестрые афиши недавних столичных гастролей. В массивных шкафах черного дерева с нарочито небрежным изяществом расставлены сувениры - дары благодарных зрителей. Костяная чайка, моржовый клык с чуть потускневшим золотом надписи. Шестеренка. Трогательные матрешки, все семь, мал мала меньше. На отдельном столике постоянно благоухала свежестью корзина цветов.

Над столом из массивной рамы старого багета понимающе и мудро улыбался Станиславский.

- ...Балет на сцену... Балет на сцену.

Режиссер приподнялся с кресла и приглушил динамик до шепота.

Режиссер был маленького росточка, в кожаной немецкой курточке. Сидел он как-то странно и, должно быть, неудобно: втянул голову в плечи. Он слушал меня, прикрыв глаза ребром ладони. Осторожно, без скрипа, приоткрывалась дверь, заглядывали разные лица - мужские и женские, молодые и пожилые; грим на них лежал грубыми мазками. Режиссер мученически морщился и, не отрывая ладони от глаз, нетерпеливо повторял:

- Потом, пожалуйста, потом! - И мне:- Продолжайте.

А мне продолжать было нечего. Я виновато развел руками:

- Все!

- Как - все? Пролог - и только? Ну, а написанное-то... есть что-нибудь?

- По правде, я даже не знаю, напишу ли еще. Пока знаю только одно: пьеса о строителях. А это ли начало будет, другое ли - время покажет.

- О строителях? Но ведь тот - солдат...

- Вот он и станет строителем.

Режиссер не удивлялся. Во всяком случае, не показывал этого.

- Что ж, в принципе заявка интересна,- сказал он, помедлив.- И что Писателя придумали, тоже хорошо. Придает характер достоверности.

- Правда? - обрадовался я.

Меня начинало знакомо познабливать от возбуждения. Ведь вот какая колдовская штука - театр. Еще несколько минут назад мне казалось, что между мной и режиссером - глухая стена. И вдруг зажегся человек, увлекся; уже он что-то объясняет, что-то допридумывает,- и я чувствую, как это увлекает и меня.

- Кстати, а что же потом случилось с этим... солдатом?

- Понятия не имею! Скорее всего, он так и прожил все двадцать лет горемыкой-однолюбом.

- Вот это зря,- возразил режиссер.- Это уже ни к чему. Согласитесь, есть что-то аномальное в этих однолюбах.

- Не понял.

- Нет, я ничего дурного не имею в виду. Мужская верность, постоянство, эт цетера... Но вы сами посудите. Двадцать лет здоровый мужик ходит по земле неприкаянным - кто этому, извините, поверит? - Он заговорщически подался в мою сторону.

- Я же верю!

- Допустим, допустим. Кстати, этот ваш Писатель в принципе мне симпатичен... Но он что же: оставляет уют, семью, рабочий стол и отправляется неведомо куда, в тайгу, в глушь, на эту стройку?..

Он искоса поглядывает в мою сторону, а мне вдруг стало весело. Беспричинно весело. Я вспомнил зажигательные, всегда к месту и ко времени, выступления вот этого самого режиссера. "Искусство,- любил говорить он и внушительно подчеркивал,- подлинное искусство! - давая тем самым понять свою причастность к искусству большому и настоящему, к Искусству с прописной буквы.- Оно, это Искусство, должно идти из жизни и в жизнь. Диктоваться самой жизнью. Ее логикой, ее диалектикой..."

Я заметил как можно спокойнее:

- Я вот тоже собираюсь в тайгу. На стройку.

Режиссер поднял брови:

- Но ведь это же... Извините, конечно. Я по-дружески. Но вам, такому домашнему человеку...

- Домашних людей не бывает. Животные - те бывают домашними. А человек - домашний, покуда дома.

Режиссер вдруг покраснел.

- Но ведь вам даже в городе, по асфальту... трудно ходить.

- Что поделаешь?

Мы простились довольно холодно, так и не поняв друг друга. Впрочем, пожимая мне руку, режиссер не преминул сказать, что и он, и весь коллектив театра будут теперь с нетерпением ждать мою новую пьесу.

2

Только наивным и далеким от литературы людям представляется, будто вдохновение и мысль о том, что именно писать, то есть замысел, приходят к художнику внезапно, словно какое-то озарение. В действительности все проще и... сложнее. Иной раз писатель об этом и сам не догадывается, а замысел уже зреет в нем, И тогда все: наблюдательность, профессионально цепкая память, отбирающая из тысяч деталей лишь некоторые, те, которые со временем понадобятся,- решительно все работает на этот замысел. Еще даже не родившись, он требует повиновения себе.

Вот эту самую мысль я пытался вчера объяснить Кате. Она рассмеялась и безнадежно махнула рукой:

- Дорогой мой, удивить меня вряд ли возможно. Моральную обработку ты начинаешь каждый раз перед новой поездкой. А у меня-то, слава богу, память бабья: как губка.

Так и не сумел я ей доказать, что замысел этой пьесы зрел во мне давно и что пришла пора, когда он потребовал действий.

В квартире было сумеречно и тихо. Бормотал счетчик. В окно было видно, как над городом, в той стороне, где гавань, рдеют кучевые облака.

Катя штудировала дневник какого-то английского дипломата. На обложке был изображен классический силуэт с классической дымящейся трубкой. Катя захлопнула книжку и вполголоса произнесла, негромко рассмеявшись:

- "Вся жизнь моя была лишь цепью неосуществленных желаний".

- Что-что?

- Это не я. Это он,- Катя ладошкой похлопала по силуэту с трубкой.- Любил дядя витиеватости.- Она замолчала, уставясь куда-то в угол, потом вздохнула, и я понял, что думает она вовсе не о дипломате. Я подошел сзади, обнял ее за плечи.

- Не отчаивайся,- тихо сказал я.- Мы же с тобой навсегда молодые, у нас все впереди.

Катя уткнулась лицом в мое плечо.

3

За городом вдоль берега тянулся фиолетовый лес. Пританцовывая, он неторопливо, под перестук колес, бежал мимо окон вагона - острозубый, кое-где уже укрытый вечерним туманом. Над лесом, на темнеющем холсте неба был по-детски неумело нарисован рогатый месяц. Голубая крупная звезда, единственная на всем небосклоне, покачивалась, точно елочная игрушка, и все время догоняла и не могла нас догнать.

В соседнем купе возвращались из отпуска солдаты. Сначала они горячо спорили, потом негромко - под стать вечеру - слаженными голосами пели задумчивую, по-видимому, грузинскую песню.

Странно: я ни слова, конечно, не понял и все-таки был убеждён, что поют они о разлуке.

Уснул перед самым рассветом. Мне снилась моя будущая пьеса. Вернее, даже не сама пьеса, а какое-то театральное действие, по-видимому, связанное с нею. Красивые актеры расхаживали по сцене и красивыми, актерскими голосами произносили красивые слова.

Проснулся от лязга буферов: станция. Было слышно, как проводница из поезда, что стоял па соседнем пути, громко переговаривалась с пашей:

- И куда только едут, куда они едут?

- Не говори,- соглашалась наша.- Как помешались.

Потом наш поезд снова тронулся, лязгнули буфера, по потолку проскользнули оранжевые пятна станционных огней, и я опять окунулся в теплый и вязкий сон.

Это был странный сон, словно бы расчлененный па кусочки, и каждый кусочек виделся порознь, с поразительной отчетливостью.

А через несколько минут,- мне так показалось, что прошло всего несколько минут,- проводница тронула меня за плечо:

- Следующая ваша.

Была та неопределенная, кратковременная пора суток, когда не скажешь, ночь ли, рассвет ли: ни то ни другое; тени в это время делаются расплывчатыми и нечеткими, очертания предметов становятся какими-то смутными; все на земле - и люди, и строения, и деревья - все кажется зыбким и неустойчивым.

Поеживаясь, я ступил па перрон станции. Шел дождь, да какой! Ливень.

Это одна из особенностей Дальнего Востока: в первой половине лета, когда по всем календарям самая бы пора для ливней и гроз, тучи проплывают низко над землей, не обронив ни капельки влаги.

Земля тогда трескается, и прах лежит на ней теплым и тонким слоем; травы усыхают до желтизны; листья на деревьях жухнут; змеи забираются под камни: только там и сохранилась влага. Любую горную речушку, что еще подавно, весело и беззаботно шумя, несла по камням свои ледяные воды, перейдешь, не замочив ног.

Зато в какой-нибудь из предосенних дней, когда но всей Руси будто сквозь ситечко моросят уныло надоедливые дожди,- на тайгу, на города и села в ней, на глухие пади и распадки внезапно обрушится такой свирепый, яростный и безудержный потоп, что реки в одни сутки выйдут из берегов; в мутных потоках, кружась, точно карусели, поплывут стога заготовленного сена; кустарник вдоль речных берегов весь уйдет под воду - будет торчать лишь редкая щетина его верхушек; размытые огороды покроются вязким илом, изуродованной ботвою, разбросанными тут и там овощами. Долинки меж сопок, что недавно пестрели таежными цветами, превратятся в озера; вода перекроет дороги, с легкостью поднимет и унесет мосты; а ливень будет все хлестать и хлестать...

Судя по всему, именно такой ливень начинался и сейчас, и начинался, видимо, по всему побережью: недаром вчера, полоня горизонт, громоздились над городом эти тяжелые тучи.

Ливень гремел по железу еще плохо различимых в предрассветной темноте станционных киосков, бил по крышам вагонов на запасном пути. Он косо хлестал в тускло освещенные стекла вокзальчика. Мокрый гравий на перроне блестел антрацитом. Неяркий свет двух-трех фонарей плескался на земле; с металлических фонарных козырьков цепочками, одна за другою, скатывались капли.

Рядом с вокзальчиком виднелся все тот же палисадник, обнесенный штакетом; листья деревьев в палисаднике поникли под тяжестью влаги; и там, где на деревья падал свет из окон, было видно, как вода бежит, бежит с ветвей. Палисадник был полон приглушенного шороха.

Мало что изменилось на этой станцийке с того времени, когда я был здесь в последний раз, разве лишь прибавилось навесов и складов, нечетко вырисовывающихся в сумерках, да на запасном пути теперь стояло больше порожняка; да больше народу толпилось в зале ожидания, где было по-прежнему не очень светло, пахло махоркой, дезинфекцией, хлебом; хныкали детишки на широких деревянных скамьях; и над всем этим плавал негромкий говорок.

Пожилой, примерно моих лет мужчина в сыром негнущемся брезентовом дождевике подвинулся на скамейке, давая мне место:

- Садись, чего стоишь. В ногах правды пет.

Я сел. Он помолчал, спросил:

- Закурить нет? - И потом, блаженно щурясь от дымка сигареты, задумчиво произнес: - Вот, гляжу, судьба у нас такая, что ли? Все ездим, ездим. Со стройки на стройку. Веришь: мой отец семьдесят шесть лет прожил, а дальше, как в соседнее село по престольным праздникам, никуда не выбирался. А тут...- Он махнул рукой.- Начни перечислять, где я после войны побывал, на руках пальцев не хватит. II теперь, видишь, на этот комбинат потянуло. Спроси вот: что я тут забыл? - Покачал головой в капюшоне. - Не-ет, это уж, видно, такая нам судьба.

Он сделал еще затяжку-другую, погасил сигарету, справился:

- Тоже автобуса ждешь?

Я кивнул.

В рейсовом автобусе, который шел на стройку (сорок два километра через тайгу; туда тянут узкоколейку, но работы хватит еще на год, не меньше), пахло разогретой соляркой, сыростью.

Пассажиров было на удивление мало, народ все озабоченный, усталый, еще не стряхнувший с себя остатков неудобного станционного сна.

Молоденькая, совсем девчонка, кокетливая кондукторша то и дело поправляла пеструю нейлоновую косынку, пошучивала с шофером. А тот, в белоснежной сорочке, красивый и сильный,- снисходительно слушал ее беззаботное щебетанье, и модный твидовый пиджак с каким-то спортивным значком был небрежно наброшен на его рельефные плечи.

- Митенька, а это точно? - допытывалась кондукторша, изредка, как в зеркало, поглядывая в боковое стекло и наново повязывая косыночку. - Рыков не поставит тебя в субботу?

- Ну! - басил шофер.- Пусть попробует. У меня шестнадцать отгульных. Поедем, и точка.

Кондукторша присаживалась сбоку, на минуту прижималась щекою к его литому надежному плечу.

- Ох, устала что-то, Митенька,- крохотной детской горсточкой она прикрывала зевок. Потом снова приободрялась, тихонечко мурлыкала,- голосок у нее был домашний, уютный:

В нашем городе дождь,

Он идет днем и ночью...

А Митенька степенно повторял, вдруг подавшись вперед и вглядываясь в серую темень дороги, по которой в снопах фар плясал дождь:

- Нич-чо, скоро пошабашим...

Дальше