Серега от неожиданности роняет молоток. В сердцах что-то бубнит. У него полон рот гвоздей, поэтому разобрать, что он бормочет, почти невозможно. Тогда он ссыпает гвозди в ладонь и просит пожилого:
- Подсудимый, сделай доброе дело: подай молоток.
Подсудимый? Значит, это и есть Роман Ковалев?
- Ковалев,- словно читая мои мысли, подтверждает Наташа. - Опустился-то как...
Дверь из библиотеки, где я устроился за столом у окна с пачкой свежих газет, приоткрыта, и передо мною почти весь зал. Худенькая, востроносая, вся в веснушках, библиотекарь Наташа с живым любопытством наблюдает за всем, что там происходит.
Я разглядываю Ковалева. Странно, но у меня нет неприязни к этому человеку. "А видать, он когда-то был красивым,- думаю я. - Что-то гордое, исполненное достоинства и по-своему привлекательное есть в его осанке, в скупых и неторопливых движениях". И снова мне приходят на память слова Лукина: без причины-то вряд ли бы человек так опустился!..
Наташа,- удивительная способность у этой молодой женщины угадывать, о чем я думаю! - произносит вполголоса:
- Его бы отмыть-отчистить для начала.
Внезапно она оборачивается ко мне и говорит с гневом и болыо, какие в ней и предположить-то трудно:
- Ну вот вы - литератор, Алексей Кирьянович. Инженер душ... Ну объясните мне: почему мы так часто судим о человеке только по одной его внешней стороне?
- Спросили бы что-нибудь полегче, - неуклюже отшучиваюсь я.
А Ковалев тем временем поднимает молоток, усмехается:
- Умора. Меня - судить, и я же помогай. На, держи.
Шершавый настроен философски. Он старательно натягивает край полотнища, приколачивает его.
- Критика, папаша, еще никому не вредила. Погляди-ка, ровно получается?
- Куда ровнее,- подтверждает Роман.- Строгача в приказе. Потом под суд. А тут небось скажут: катись-ка ты, Роман свет Васильевич, с нашей ударной комсомольской. Не порть показатель.
- Тебя не про то спрашивают,- перебивает его Серега.- Плакат висит как: ровно, косо?
- А, один черт!..
Наташа извиняется и говорит, что ей надо идти на почту: и я, прихрамывая, перехожу в зал. Роман Ковалев глядит на меня исподлобья, нехотя отвечает на мой поклон.
- Те же и интеллигенция,- с веселым изумлением восклицает Шершавый.- Алексей Кирьянович, а я-то думал - это вы так. Врачиху попугать.
- У вас тут такие события,- неопределенно говорю я. И тотчас ловлю па себе быстрый настороженный взгляд Ковалева. Видимо, он принял меня за какое-то приезжее начальство.
Наступает долгая напряженная пауза. Ковалев первым не выдерживает ее.
- Какие там события,- угрюмо произносит он.- Алкоголика судить - велико веселье?
Он выжидательно умолкает. Я молчу. Тогда он продолжает ожесточенно:
- Дед у меня так говаривал: судить - не над пропастью ходить. Ни риска, ни страха.
- Раньше думать надо было, товарищ дорогой,- назидательно произносит Серега.- Не такое уж это удовольствие - судить. У вас вон голова седая, а вы, кроме как к Сычихе, извиняюсь, дороги не знали.
- Сычиха, Сычиха,- ворчливо возражает Роман.- А Сычиху - что, я изобрел? Сколько их, Сычих-то, а мне теперь, выходит, хоть в петлю?
Я продолжаю молчать, и он отходит к пианино, опускает крышку на клавиши, долго стоит, положив на крышку тяжелые, в узлах суставов, натруженные руки. Отсутствующе глядит в окно.
Добрая душа Варюшка пытается увести всех от неожиданно, трудного разговора.
- Боренька, ты не видел, какое я себе новое платьице сшила? Блеск, модерн,- кокетливо глядясь в круглое ручное зеркальце, щебечет она и поправляет челочку.- Увидишь - влюбишься.
- И это при Ларисе? - притворно возмущается Борис.
Шершавый в два приема слезает сначала со стула на стол, потом со стола на пол и теперь разбирает свое шаткое сооружение.
- Это ведь того... малодушием называется.
- Гляди-ка ты, какие слова он знает! - насмешничает Роман.- Легко тебе, парень, на свете живется.
- Куда легче,- соглашается Серега.
Борису все это не по душе, осуждающе поглядывает то на Серегу, то на Романа Ковалева. "Ну зачем, люди добрые,- говорит его растерянный взгляд,- зачем вы так?" Все-таки не выдерживает, вмешивается:
- Перестали бы!..
- А ты помолчи, голубиная душа,- одергивает его Серега. И Ковалеву: - Так ведь, Роман Васильевич, до суда думать надо было. Люди одно скажут: слаб человек оказался.
- Скажут так скажут, их дело.
- Выходит, я прав: о чем раньше думал, дядя?
- О чем, о чем,- все более мрачнея, отозвался Ковалев.- О чем думал, про то одна подушка-подружка ведает. Да и ту, видать, нынче пропью, на радостях. На полбанки, поди, дадут?
- В зависимости, какие думы,- Серега так и светится добродушием.- Может, и больше.
- Какие, какие... Разнообразные,- Роман безнадежно машет рукой и снова отходит к окну.
В какое-то мгновение я ловлю себя на мысли о нарочитости этого спора, о его, как бы это сказать,- театральной эффектности. Но тут же гоню от себя эту мысль.
- Ну что вы, ребята, на человека навалились! - Это снова Варюшка.- У него и без того кошки на душе скребут!
- Тигры, девушка,- подтверждает Ковалев. И поворачивается к парням:- Слыхали? Добрые люди на земле еще не "перевелись!
- А вам бы все добрых искать,- с намеком возражает Серега.
Ковалев согласно кивает:
- А кого же? Злые небось сами объявятся. Не заставят ждать.
Наступает то долгое, трудное молчание, когда секунда кажется бесконечностью. Даже щебетуньи-девчушки притихли.
- Слушаю я, слушаю - чудной вы человек, товарищ Ковалев,- задумчиво, будто самому себе, говорит Борис.- То ли уж слишком вас обидел кто-то, то ли искали вы в жизни чего-то, да не нашли?
- Чудной,- соглашается Роман.- Я и сам так считаю: чудной. А на чудных, между прочим, земля держится... Заместо китов.
- Непонятно.
Ковалев решил закурить. Рука со спичкой дрожит мелкой дрожью. Уборщица покосилась в его сторону, но промолчала.
- Кому как,- произнес он.- Вот служил я в комендатуре, в одном немецком городе. Тихий такой был городок. Так там один старичок жил, немец. Благообразный, бородка клинышком. Тоже чудил вроде меня... Семью у него англичане бомбой прихлопнули, он с той поры малость и свихнулся. Пророчеством занимался. Бывало, еще затемно к нему вдовы выстраивались. Большие деньги, говорят, зашибал, мне попробовать, что ли?
- И то дело,- фыркнул Борис.- Детишкам па молочишко.
- Были б они у меня! - Роман махнул безнадежно, и в его тоне, в самом этом коротком жесте, во всей его разом ссутулившейся фигуре вдруг проступили такое отчаяние, такая неприкрытая тоска, что все переглянулись и смущенно умолкли.
- Такое кино.- Шершавый скребнул затылок и отошел в сторону.
- А что же гак, без детей? - тихо спросил Борис.- Годы-то небось не в гору, а под гору. И не было?
- Да что ты привязался, честное слово! - Ковалев глянул зло, исподлобья.- Не у меня спрашивай, у войны. Она знает, что да почему.
Борис опять переглянулся с Шершавым:
- Пон-нятно.
- Ни рожна тебе не попятно,- без обиды отмахнулся Ковалев.- Зелены вы еще, вот что. О человеческом горе только понаслышке знаете.
И тут произошло то самое, непредвиденное, что затем в один миг по-новому повернуло ход событий, о чем уже к вечеру толковали во всех бараках.
- Черт знает что! - пнув ногой стул, возмутился вдруг Шершавый. - Толком не поговорили с человеком, трах-бах - суд! Да, может, судить-то и не надо? Может, наоборот - помочь человеку?
Девчонки согласно кивнули. Борис переводил взгляд с Шершавого па Романа:
- А верно, как это так?
- Да не сыпьте вы мне соль на раны, не сыпьте! - сдавленно возразил Ковалев.- Думаете, сам не понимаю? - Он махнул рукой.- Эх, мальчишки. Добрый вы народ...
- Слушай, Борис,- неожиданно предлагает Шершавый.- Пошли в постройком? Прямо к Виноградову! Так, мол, и так.
- И пользы на пятак. Прямо-таки он послушается,- скептически усмехается Борис.- Скажет, гнилой либерализм.
- Ну и что? - не сдается Серега.- Похудеем? По крайней мере, будем знать, как дальше действовать.- Он шагнул в мою сторону.- Алексей Кирьянович, а вы-то что молчите?
- А что я могу сказать? Тут надо не со мною советоваться, а с сердцем.
Роман встревоженно глядит на меня, на ребят, снова на меня, должно быть не зная, всерьез ему относиться ко всему происходящему или это вспышка бездумного мальчишеского энтузиазма, которая гаснет так же быстро, как возникает? Лицо у него напряженное, недоверчивое.
- Говорю - не похудеем,- возбужденно восклицает Шершавый.- Пошли, Борис!
Они уходят. Девчата - почему-то на цыпочках - тоже одна за другой выходят из зала. В последний раз, уже от порога, они оглядываются на Романа Ковалева, одиноко ссутулившегося у окна.
Уборщица, погремев в ведре жестяным совком, обескураженно качает головой:
- Что делается, батюшки светы, что делается?
И отправляется наводить чистоту в других помещениях.
А Роман Ковалев прижался лбом к оконному стеклу и долго молчит, потом восклицает с откровенной тоскою:
- Всыпать бы тебе как следует, Роман Васильевич!
Глава седьмая
1
Наша с Катей жизнь никогда не была кочевой. Хорошо ли это, плохо ли, но мы не знаем, что такое переезжать с места на место: как осели в молодости на Дальнем Востоке, так и провели здесь все годы, не пытаясь что-либо переменить в своей судьбе.
Мои старые, еще студенческих времен, друзья не понимали этого. В тех сравнительно нечастых случаях, когда я выбирался по делам в столицу, они съезжались ко мне в номер гостиницы, в большинстве уже знаменитые, преуспевающие и довольные собою; мы пили коньяк, спорили о творчестве входившего в ту пору в моду Розова; перебирали в памяти всех знакомых и, случалось, кому-нибудь вдруг звонили среди московской ночи: "Слушай, немедленно, сию минуту, хватай такси и приезжай к нам!"
По утрам, перебирая в памяти подробности всех этих ночных разговоров, которые только со стороны могли показаться анархически бестолковыми, в действительности же всегда имели четкую стержневую линию, я вдруг обнаруживал, что в чем-то самом главном мы так и не поняли друг друга, будто говорили на разных языках.
Обычно непонимание это начиналось с той минуты, когда кто-нибудь из моих гостей сочувственно спрашивал:
- Ну, а ты, сколько еще ты собираешься сидеть в своей Тмутаракани?
И, конечно, находился сердобольный некто, кто пытался обратить в шутку наступавшую вслед за этим неловкость: имитируя аккомпанемент гитары, он лихо ударял по невидимым струнам:
Мой друг уехал в Магадан...
И, конечно, кто-нибудь еще, полный пафоса, восклицал:
- Нет, вопрос серьезный: может, мы Алешке помочь должны?
- Да нет,- говорил я,- вы просто не понимаете, не можете понять, что я нахожу там самую настоящую радость. Да-да, радость от общения с людьми, от работы. Бывает, валишься от усталости, не юноша ведь, а все равно - чувство, знаете, праздничное.
Катя, моя мудрая и всезнающая Катя, когда по возвращении домой я рассказывал ей об этом, молча усмехалась, потом вдруг спрашивала:
- А ты не боишься, что и впрямь проглядишь в себе... провинциала? Помнишь, у Джанни Родари: "Луковицей родился - луковицей и умрешь".
И мягко, но настойчиво всегда переводила разговор на что-нибудь другое.
Я не всегда и не во всем понимал Катю, - у нее был какой-то свой ход мыслей, своя логика, во всяком случае, мне казалось, что уж она-то довольна тем, что судьба сделала нас пожизненными дальневосточниками; вот только это как-то не вязалось с Катиным обостренным интересом к дипломатическим делам и международным событиям, к премудростям межгосударственных отношений.
Все чаще я задумывался: а может, они и не так уж были неправы, мои сердобольные столичные друзья, когда предостерегали меня: гляди, ты и сам не заметишь, как главная, интересная и богатая содержанием жизнь пройдет мимо тебя, по касательной!
От этих мыслей делалось не по себе, и тогда я срывался в первую подвернувшуюся командировку - от газеты, от радио - и неделями мотался по тайге, ночевал где-нибудь в глухом зимовье, спорил о литературе или театре с молодыми деревенскими учителями, у которых было все: и радио, и книги, и телевизор,- и все равно оставалась неизбывная жажда живого общения со свежим человеком; говорил с бородачами-лесорубами или острыми на язык геологами, и с каким-то особым, обостренным вниманием приглядывался и к ним самим, и к их делам, и ко всему вокруг; и вроде бы ничего не обнаруживал такого, чего не знал прежде,- а все равно возвращался домой обновленным.
И круг человеческих интересов, и дела, и конфликты людских отношений - все это было всамделишным, сегодняшним, настоящим, как раз тем, чего мне не хватало.
2
Пожилые люди мало верят случайностям, хотя, конечно, и не отрицают их. И все-таки то, что происходило в это воскресенье и чему я стал невольным свидетелем и даже соучастником, было именно цепью случайностей.
Я не знал, что мне делать. Заговорить с Ковалевым, спросить о чем-нибудь? А захочет ли он отвечать? Просто повернуться и уйти в библиотеку? Но удобно ли, да, по правде сказать, и любопытство разбирало. К счастью, в эту минуту возвратилась с газетами Наташа. Она позвала меня:
- Выручите, Алексей Кирьянович! В магазин нейлоновые кофточки привезли. Если можно, посидите здесь, пока я сбегаю. Я уже очередь заняла.
- С удовольствием. Только, пожалуйста, газеты мне оставьте.
- В крайнем случае, будете уходить - закроете, а ключ уборщице отдадите.
Довольная, что так удачно все у нее складывается, Наташа надавала мне всяческих наставлений и убежала. А я с головой ушел в чтение газет.
Отвлекли меня возбужденные мужские голоса в зале. Один принадлежал Роману Ковалеву, второй я слышал впервые... Впрочем, нет, стойте: а впервые ли?..
- Вот ты где, оказывается, Роман Васильевич. А я уж все уголочки облазил. Пропал, думаю, человек. Это как же выходит: тебе судилище - тебя и стульчики раздвигать заставили?
- Искал? Зачем?
- А как, Роман Васильевич, не искать? Не чурбаны же мы бесчувственные?.. Да брось ты эти стулья, бог с ними... Вот сказано в книге пророка Исайи: "Правосудие не достигает нас, ждем света и ходим во мраке". Заметь: не достигает!
- К чему бы?
- ...А еще сказано: "Осязаем как слепые стены, и как без глаз ходим ощупью". Все мы - ощупью...
- Да ты о чем, не пойму? - недоумевает Ковалев.
Потом снова слышится негромкий, и - я все более утверждаюсь в этой мысли,- откуда-то очень знакомый мне голос:
- Когда человек в беде, разве не долг наш - прийти на помощь? Ты же, к примеру сказать, не пройдешь мимо, видя, как гибнет ближний?
- Я вроде не твой ближний? И не гибну.
Короткий смешок. Пауза.
- Гибнешь, Роман Васильевич, гибнешь, голубчик! Это тебе только так кажется.
- Насчет выпивок, что ли? Зря агитируешь. Я все слова, какие по такому поводу полагаются, сам себе говорю. На рассвете.
Молчание. Снова второй голос:
- Да ну, право, что за человек ты нескладный? Зачем мне тебя агитировать? В мыслях не было.
- А тогда... к чему разговор?
- Я так рассуждаю: живи всяк, как знаешь. Всякая птаха по-своему ноет. Тебе, к примеру, правится - ты вкушаешь. Мне не нужно - близко не подойду, не то что там что бы. Кому что, милый. Жизнь, Роман Васильевич,- она во всем должна быть такой. Каждый делает, что ему нравится.
- Гляди-ка ты, удобно! Тебе нравится - ты грабишь. Мне не нравится - я не граблю.
- Не кощунствуй!
- Э-э, оставь! А все-таки зачем искал?
Снова заговорил тот, второй. Голос его задумчиво мягок:
- Дорогой ты мой, Роман Васильевич! Ты сейчас подобен человеку, который ушибся, а боли-то сгоряча не чувствует. А она же никуда не денется, боль. Она все равно настигнет, и ни спрятаться от нее, ни укрыться.
В тоне Романа нетерпение:
- Да ты о чем, в конце-то концов?
- О суде, милый человек. О чем же еще?
Я непроизвольно настораживаюсь. Если еще минуту назад меня мучила мысль, что я, сам того не желая, вроде бы занимаюсь подслушиванием, то сейчас разговор в зале принял такой неожиданный и острый оборот, что мне уже не до угрызений совести.
Роман угрюмо возражает:
- Судить вроде будут меня, а не тебя. Ты-то что тревожишься?
- А я же говорю: не чужие мы. И не звери какие. Все люди, все товарищи по сообществу на земле.
- Любопытно. И что из этого должно следовать?
Собеседник Романа говорит мягко и вкрадчиво, будто неразумному ребенку:
- Думаешь, я не понимаю: в твои-то годы. Голова вон седая. И ранения, и контузия... Думаешь, не понимаю: каково это - юнцам на воскресную потеху? Да любого на твое место...
Роман перебивает еще более угрюмо:
- Ради этого искал?
Собеседник отзывается чуть погодя. Зачем-то он понижает голос почти до шепота:
- Слушай. Был я вчера на постройкоме. Насчет одного своего рабочего, Березняков его фамилия. Пашка Березняков, знаешь такого?
- Был, и что?
- Не торопись. Прихожу, Виноградов занят. Посиди, говорит, в соседней комнате... Ты меня слушаешь?
- Ну?
- И вот, слышу, идет разговор о сегодняшнем суде. С кем-то там Виноградов договаривается на суде повернуть дело так, чтобы твою судьбу - на усмотрение бригадиров: как они решат, так тому и быть.
- И что? - спокойно, будто не о нем речь, произносит Ковалев.- Резонно.
- Чуд-дак ты! Тонкость иезуитская это, а не резон! Вникни, в чем хитрость. Они по очереди будут отказываться от тебя. Все отказываться! Как будто ты уже и не человек, а так... Отребье какое. Мол, хватит, не верим больше, надоело возиться и все такое.
- Котюге но заслуге,- голос Романа дрогнул.- Ну, а что дальше?
- А дальше будет вот что. Председатель скажет: вот видишь, Ковалев, до чего ты докатился?
- Дальше...
- Мы бы, мол, и рады, но что можно сделать, если: у людей вера в тебя иссякла?
- Дальше!..
- И тут, по замыслу, поднимется Лукин,- сам знаешь, у него в бригаде некомплект. Ладно, дескать, попробуем поверить в последний раз. И, понимаешь, как будто бы нехотя согласится взять тебя в свою бригаду. Заметь: нехотя!
- Неглупо придумано.
- А чего - неглупого, чего - неглупого? - собеседник Ковалева рассмеялся коротким смешком.- Он же тебя не в бригаду - он в пожизненное рабство берет! И это человека, который, можно сказать, Россию спас...
- Россию не трожь. Ни к чему она тут. Лукин о ту пору тоже, поди, не семечки грыз. Видел, какой у него по праздникам иконостас?
- Не спорю, не спорю. Да тебе-то от этого легче? Ты вспомни: ранен-контужен сколько был?