Роман Ковалев ожесточенно гремит спичечным коробком, закуривает.
- Мне это вспоминать ни к чему. Перед дождем само напомнит... Одного в толк не возьму: ты-то чего, как сваха, стараешься?
Должно быть, в каждом обостренном разговоре есть какая-то точка, от которой начинается неожиданный поворот. Собеседник Романа долго не отзывается, потом произносит бесстрастно, может быть, слишком бесстрастно:
- А чего мне стараться, веселый человек? Мне от твоих дел выгода какая?
И тогда Роман стремительно взрывается:
- Ну, это, положим, врешь! Не знаю какая, но какая-то есть. Ты не из таковских: без пользы для себя не чихнешь в воскресенье.
И вот слышится совсем уже другой голос,- не тот, вкрадчивый, что был минуту назад, а спокойный, твердый, уверенный в себе:
- Ну что ж, начистоту так начистоту. Вижу, иначе с тобой нельзя.- Помолчал.- Хочу немного испортить им эту комедию. Не дать в обиду хорошего человека.
- Это я, что ли, хороший человек? Н-ну... И каким же образом?
- А вот каким. Когда начнется опрос бригадиров, я опережу Лукина. Первым возьму слово, понял? Или я не бригадир, как все? Или права у меня другие? Скажу: мы согласны принять его в свою бригаду. И все, что они там задумали против тебя, разом теряет смысл!
Молчание. Молчание, в котором, кажется, я слышу стук собственного сердца.
- А ты... Ты у меня спросил, хочу ли я, чтоб вы меня брали?
Опять какой-то странный, короткий смешок.
- А это уж твое дело. Тут ты себе хозяин. Неволить не буду.
Роман даже присвистнул:
- Уме-ен, святой отец!
- Не обидел бог. Не все это понимают.- Помолчал.- Третьего дня - надо же! - лектор приехал. Полтора часа бубнил: дескать, сектантские вожаки такие-сякие-разэдакие. Не верьте в бога! Ну, а я подымаюсь и спрашиваю...
Я боролся с желанием выглянуть в зал: кто же он есть, этот Романов собеседник?
Больше всего меня удивляло то, что он так откровенно обнажал себя перед Романом; этому могло быть лишь два объяснения: либо тот ему зачем-то очень нужен, либо он был убежден, что Роману все равно никто не поверит.
И тут Ковалев заговорил снова:
- Слушай, пастырь божий. За что ты их так ненавидишь?
- Кого - их?
- Да всех! Лукина, Виноградова, остальных?..
- Дурак ты, Роман Васильевич.- Собеседник произносит это добродушно.- Сказал-обидел, а чего ради? Нет, ну правда: за что мне их ненавидеть, подумай? Они - своим путем, я - своим. Сказано в Писании: "Всяк свои тернии сам несет".
Снова заговорил Роман:
- А что... Что как не ты, а я встану да расскажу всем, какую ты хитрость против них удумал?
Его собеседник отозвался весело-насмешливо и вроде бы даже нараспев:
- Расскажи, Роман Васильевич, расскажи, голуба. В ножки поклонюсь. То еще неизвестно, узнали бы люди, нет ли, как мы заботимся о ближнем. Плохого-то в моем плане ничего! Фронтовика от глумления заслонить - это что, плохо? Люди оце-енят!..
- Вот ты как...
- Ну, а как же еще?
За окном мимо клуба проехала колонна "МАЗов"; они возвращались со станции, и здесь, на подъеме, их мощные моторы прямо-таки ревели, из-за этого разговор в зале несколько минут не был слышен. Потом машины ушли, вновь заговорил Роман:
- А ведь ты не просто хитер... Одного в толк не возьму: как это люди до сих пор тебя не разглядели? Есть же дураки, тянутся.
- Они не ко мне тянутся, Роман Васильевич,- в голосе Романова собеседника усмешка.- Они к богу тянутся. К правде.
- Ты смотри... Это какая же, интересно, твоя правда?
- А такая. К примеру, себя возьми. Виноградов в трудную минуту к тебе не пришел? А я, видишь, разыскал, не поленился. Виноградов исхитряется, как бы тебя побольнее ударить. А я - как заслонить... Думаешь, все, кому мы стараемся делать добро, верующими становятся? Вера - не кутузка, в нее не запихаешь. Да и не требуем мы ничего. Иначе что же это за добро? Это вон, в коммунистической, у Лукина...
- Уж его-то не трогай.
- ...У Лукина сложились из получки, купили одному штаны, другому ботинки - шаг в коммунизм. Не плюются, не матерятся - еще шаг. В газетах об этом - как же!
- Да ты газет не читаешь!
- Другие читают.
- Это что же выходит: между вашей и его программами вроде и разницы никакой?
- А то уж сам суди, голова на плечах.
- Ловко!
Роман рассеянно тронул клавиш, другой. И вдруг его собеседник заговорил снова, но уже каким-то иным, неуловимо изменившимся голосом:
- Может, "Чижика" на потом отложишь?
- А что?
- Берег про запас. Думал, не понадобится. Ты как - не очень слабонервный?
- Что еще удумал? - с угрюмой настороженностью спросил Ковалев.
- Захара Богачева из моей бригады, утонувшего... Не забыл?
- Ну?
- Рассказывал он однажды, как вы с ним на рыбалку ходили. Было?
- Ну?..
- Да что ты заладил: "ну" да "ну"! И как, выпив там, на рыбалке, будто открыл ты ему душу.
- Бреши, да не забрехивайся.
- Я же тебе - никому другому. Открылся ты про то, как вернулся из Германии после войны, а жена с прижитым младенцем встретила...
Кто-то из них - вероятнее всего, сам Роман - с грохотом двинул стулом. Потом наступила напряженная тишина.
- Это никого не касается,- Роман говорил сдавленно.- Не касается! Мое горе - мне его при себе и носить.
- Опять не спорю,- осторожно усмехнулся собеседник.
- Ладно, я с другого конца. Алешу Ковалева из бригады Лукина знаешь?
- Конечно, и что?
- Согласно афишке, он сегодня твой обвинитель?
- Ни ч-черта не пойму! - рассердился Роман.- Темнит, темнит... Обвинитель, да. Ты или говори уж все, или катись к чертям!
- И есть еще одна девица. Безнадежно влюбленная в этого Алешку. Горе привело ее ко мне, горе, понимаешь?
Роман перебил нетерпеливо:
- Да мне-то что до этого?
- Будто рассказывал ей Алешка, как он безотцовщиной рос. И как с детских лет его озлобило. Солдат у него был отец. Солдат, чуешь?
- Годи...
- А хвастался, не слабонервный. Вернулся, говорит, а с матерью жить не захотел.
- Годи, прошу.
- Ничем, говорит, кроме фамилии, на всю долгую жизнь меня не снабдил, папаша-то. Это Алешка ей, понимаешь, будто бы рассказывал. Может, брехня, конечно: кто теперь проверит? А может, и нет? Есть и такие отцы. А мы - это вроде он, Алешка то есть,- мы, говорит, были гордые. Искать по белу свету не стали.
Никогда прежде я не думал, что короткий возглас способен вобрать в себя столько оттенков чувств: и смятение, и боль, и растерянность:
- Н-ну?
Собеседник не торопился с ответом.
И вот сопоставил я два этих рассказа. На досуге...
- Вре-ешь!
- Зачем мне врать, Роман Васильевич? Какая корысть? Ржа железо точит, лжа - душу... Ты пиджак отпусти, пиджак ни при чем. Вон пуговицу с мясом вырвал, надо же. Эх, война, война! Всех ты нас сделала неврастениками. Просто я подумал: может, он о чем догадывается, Алешка? Потому и в обвинители напросился? Уж очень он обозленный какой-то, бог с ним.
- Слушай и запоминай, пророк господний. Покрепче запоминай: скажешь кому хоть слово...
- Не грози. Не больно-то я боюсь таких угроз. Иди Алешке грози!
Скрипнула дверь, до меня донеслись беззаботные девичьи голоса: Лариса и Варюша возвратились в клуб. Девушки испуганно ойкнули и поспешно хлопнули дверью. А через минуту в клуб ввалились Борис и Шершавый.
- А-а, утопленник,- насмешливо приветствовал Романова собеседника Шершавый.- "Прибежали в избу дети..." Алексей Кирьянович, вы здесь? - окликнул он меня.- Вам письмо.
- Здесь, здесь,- отозвался я из библиотеки и вышел в зал. Вот теперь наконец-то разгляжу, с кем это разговаривал Роман.
3
А он оказался вовсе даже не страшным! И совсем не таким старым, как я думал, вслушиваясь в его голос.
Ему от силы лет сорок - сорок пять, лицо у него с мелкими и какими-то заостренными, словно бы птичьими чертами. Чистенький, благообразный, с тщательно зализанными редкими волосиками. Типичный плановичок из какой-нибудь некрупной артели.
Увидев меня на пороге библиотеки, он заметно побледнел; между тем Шершавый, ни о чем не догадываясь, бушевал:
- Нет, вы представляете, Алексей Кирьянович: Виноградов - это же дуб мореный.- Серега, должно быть, похоже скопировал его: все рассмеялись.- Обойдемся, говорит, без адвокатов. Нечего вам с ним нянчиться. Судить, и дело с концом!
Прилизанный Романов собеседник торжествующе-снисходительно улыбнулся, тронул Ковалева за руку:
- А что я тебе говорил?
- Отстань,- Роман резко отдернул руку. И повернулся к ребятам: - А-а, одно к одному. Я же вас предупреждал, мальчишечки.
- Одного понять не могу,- вмешался Борис.- Откуда берутся такие... с деревянными душами?
Благообразный бригадир поглядел снисходительно.
- Нет у него души. Ни деревянной, ни оловянной. Религиозный это предрассудок - душа.
Дверь метнулась враспашку, с громом: в проеме, щурясь, стоял Лукин, из-за его спины выглядывали Варюшка и Лариса.
- Ф-фу! - бригадир с облегчением перевел дыхание.- Ложная тревога.
- Да мы подумали...- виновато пробормотала Варюшка.
- Вы подумали! - Он повернулся ко мне.- Эти девчушки-пичужки перехватили меня на дороге, говорят, там драка, в клубе.- Лукин насмешливо покосился на сектанта: - Тебя, Маркел, что ли, били?
- Ты что, товарищ Лукин? - удивился тот.- Господь с тобой! - Полез в карман за расческой, поправил волосики, аккуратно дунул на расческу и положил ее в карман.- Мы тут мирненько-спокойненько... Об жизни. Ведь правда, Роман Васильевич? - Он говорил, а сам нет-нет да и поглядывал в мою сторону.
- Правда,- нехотя подтвердил Роман.- Мирненько...
Отошел к окну, стоял там хмуро и отчужденно, пальцы его машинально барабанили по подоконнику. Лукин опустился на стул, показал Ковалеву на соседний:
- Присядь-ка па минуту.
- Что еще? - недоверчиво покосился на него Ковалев.
- У меня сейчас в парткоме был с Руденко разговор насчет тебя. Ты-то сам, как, согласный?
- На что согласный? - хмуро глядя в сторону, произнес Ковалев.
- Перейти к нам в бригаду.
- Брось, мне не до шуток.
- А я и не шучу.
- А... Виноградов?
Лукин добродушно усмехнулся:
- Э-э... Не кошка самый страшный зверь.
Было странно наблюдать, как мгновенно меняется выражение лица у Ковалева: недоверчивость, страх, растерянность.
- Не промахнись, Роман Васильевич,- вполголоса заметил, глядя почему-то в сторону, Маркел.
Но Ковалев метнул в него сердитым взглядом:
- Т-ты!..- Он зло посмотрел на Лукина.- Что зря языком трепать? Надумали судить - судите!
- Прямо уж так судить? - весело возразил Лукин. Сделал широкий жест:- А ну, ребятки, поможем этому пьянице перебраться в наш барак!
Сразу все стало простым и легким: гора с плеч! Звонкими бубенчиками рассыпала смех Варюшка. Степенная Лариса сдержанно улыбнулась, но и по выражению ее лица можно было понять: она тоже довольна, что все завершается благополучно.
- Пошли так пошли,- заключил Серега.- Ох, и спляшем мы с тобой, Роман Васильевич, на новоселье!
4
Они ушли, а мы остались вдвоем.
Маркел, не глядя в мою сторону, подошел к сцепе, зачем-то подергал доску, будто проверял, прочно ли прибита.
- Такие дела,- неопределенно сказал он.
Может быть, ему сейчас хотелось уйти, но он понимал, что сделает непоправимую ошибку, если уйдет, не попытавшись узнать, слышал ли я их разговор.
А я молчал. Стоял, облокотясь на дверной косяк, медленно курил и с интересом поглядывал на благообразного человечка с зализанными волосиками. Я думал: выдержит он характер или не выдержит?
Не выдержал!
- Что, припоминаете, не встречались ли где? - спросил он все так же, не глядя в мою сторону.
- А сами как считаете?
Я не видел до сих пор людей, у которых выражение лица менялось бы с такой стремительностью, как у Маркела.
- А если скажу: нет? - Теперь он стоял вполоборота ко мне. От боязни, страха, приниженности, которые еще минуту назад были на его лице, не осталось и следа. Взгляд острый, настороженный.
"Кого он мне напоминает? - мучительно старался, я вспомнить и не мог.- А ведь определенно кого-то напоминает!"
Я ничего не ответил. Повернулся, молча шагнул в библиотеку и прикрыл за собою стеклянную дверь.
Но кого же он все-таки мне напоминает?
И вдруг вспомнил: хорька!
Я был еще совсем мальчишкой, мы жили в Курске, в старом покосившемся домишке на тихой окраине, около размытого дождями известкового оврага. Овраг по краю зарос чертополохом, жгучей - метровой высоты - крапивою, горькой и пыльной полынью. На дне оврага сочился ручеек, тоненький, точно из самовара; вода в нем была белесая. И мать, и соседские женщины сваливали в овраг мусор, черепки, старую обувь; все это истлевало, покрытое сероватым слоем извести.
Но мне-то казалось, что это - джунгли, самые настоящие джунгли, мир непонятный, странный и страшный и потому в особенности заманчивый.
А на краю оврага прилепился сооруженный из всяческого старья крохотный сарайчик, в нем жили куры. Да пет, не жили - обитали. Царствовали. Владычествовали. Крупные и важные, скандальные. Это были красавицы - леггорны - дедовы любимицы, дедова мечта.
Он привез их откуда-то из-под Харькова, ухаживал за ними, как за детьми, по десять раз на день заглядывал в сарайчик.
И вот туда-то повадился хорек из оврага: проделал дыру под стенкой сарая. Дед костерил его непотребными словами, грозил мыслимыми и немыслимыми карами, а хорек преспокойно продолжал делать свое опустошительное дело; когда на суматошный птичий крик дед бросался в сарай, хищника уже не было и в помине, а все вокруг, как после снегопада, белело перьями и пухом.
Дед ставил самодельные капканы, сооружал какие-то хитроумные силки - все было напрасным.
- Ну погоди,- упрямо повторял дед.- Все равно я до тебя доберусь.
Так продолжалось около месяца. Но однажды дед все-т<ши перехитрил хорька: вместо того чтобы поспешить на помощь отчаянно метавшимся в своей крикливой разноголосице птицам, он обошел вокруг сарая и, не торопясь, завалил камнями, присыпал землей и даже утрамбовал ногами спасительный лаз хорька. Только после этого мы вошли в полутемный сарай, где в воздухе еще плавал невесомый пух.
Хищник был здесь. Он вжался в угол. Оп даже приподнялся на задних лапках, и его маленькие, неправдоподобно блестящие бусинки-глазки с черными неподвижными точечками зрачков были полны бессильной ярости и страха.
Я облегченно рассмеялся.
Глава восьмая
1
- Ну и что? - возразил Лукин, когда я пересказал ему свой странный разговор с Маркелом. - Не улавливаю, почему тебя это разволновало? Что ему первое пришло па ум, то и сказал.
- Да нет, я понимаю. Но... я видел его глаза.
- Что, что?
- Глаза. Это же были глаза... хорька! Загнанного хорька, понимаешь?
Лукин изумляет меня способностью схватывать мысль на лету. Он бросает быстрый взгляд и чуть приметно усмехается, отчего лицо его как-то сразу делается молодым и лукавым:
- Тогда, выходит, ты правильно с ним говорил? Чего же переживаешь?
Одним движением он перемешал на доске шахматные фигуры, сгреб их на стол и начал по одной, не торопясь, складывать в ящик.
- Уж эти мне интеллигентские фантазии,- добродушно посмеиваясь, говорит он.- Рабочий человек, он как? Пришел к убеждению, что поступил правильно. Сказал там или сделал. И что иначе нельзя было поступить... II уж можешь мне верить, усложнять-колебаться не станет.
- А интеллигент? - с вызовом спросил я.
- А интеллигент? Ему главное - дай пострадать. Попереживать...
- Положим, не так...
- Да что не так? Так! Хорек он и есть, Маркел. Ты вон послушай, что ребята рассказывают, во что у этих сектантов превращаются их молельные собрания. Любой здоровый инвалидом станет. Я уж не говорю,- это только представить,- что он им там, поди, нашептывает. И когда эту лавочку прикроют?
Лукин не впервые заговаривает об этом. Логика его доводов проста до предела: если мы знаем, что яд - это яд и он опасен людям, мы же не продаем его как попало и кому попало.
- Как это у тебя все просто: захотел - разрешил, захотел - запретил,- возражаю я.- Это дело непростое, душевное!
- Ну а что тут сложного? Законы не дядя нам пишет. Сами.
- Но согласись, религиозные верования - область тонкая...
Он пренебрежительно отмахивается:
- Это все отговорки. Не зря сказано: "Где тонко, там и рвется".
Временами я даже завидую этой спокойной, непоколебимой убежденности Лукина. Мне кажется, для него в мире вообще не существует "роковых проблем", о которых написаны целые тома. Логика его предельно проста: "В силах изменить, измени". Вот и все.
- Мразь, маркелов этих, - уверенно говорит он, - я бы в кулаке зажал,- они б у меня пикнуть не посмели!
- Религиозные верования еще никому не удавалось одолеть одной грубой силой.
- А я разве сказал, одной силой? - бригадир глядит на меня искоса, хитренько. - Я б провел соответствующую разъяснительную работку.