Мастерская человеков (сборник) - Ефим Зозуля 12 стр.


Наконец Кузьма, бросив курить, вывел Лимонаду. Проходя мимо меня, она взглянула на меня, без особой, впрочем, значительности во взоре. Просто взглянула. Кузьма привычным жестом повернул Лимонаду и ввел в небольшие утлые оглоблишки несолидной тележки.

Товарищи, решившие провожать Брыкина, стали приближаться к подъезду. Повозка с хлебом осталась почти без зрителей. Человека три еще оставалось около нее. Это были наиболее настойчивые люди, наиболее деловые: их не удовлетворяло одно лицезрение хлеба, они, очевидно, хотели дождаться, чтобы увидеть, куда его отнесут и кто это сделает.

Минут десять спустя из подъезда под звуки "Вы жертвою пали" вынесли белый некрашеный гроб с телом нашего бывшего завхоза и бережно поставили на тележку. Надежда Ивановна, его помощница по службе, без слез, но, по-видимому, искренно переживая горечь утраты, накрыла гроб куском красной материи.

В общем, все было, что называется, прилично. Брыкина, работника комиссариата и члена советской организации, хоронили все-таки хорошо, не так, как неведомых обывателей: тех просто вывозили черт знает на чем. Зимою – чуть ли не на салазках.

Родных у Брыкина не было. За гробом стали его ближайшие товарищи по работе: члены месткома, заведующая складом, два артельщика и другие. А за ними остальные, желавшие отдать последний долг Брыкину. Говорили о том, что он был хороший человек и хороший товарищ. И действительно, похороны показали, что у него было все же немало друзей. Не понравился мне только один из тех, кто стал за гробом. Это хитрый эгоист Попов. Чистенький, аккуратненький, стройный, он стоял позади всех с велосипедом, который принадлежал комиссариату и которым нераздельно и неограниченно пользовался он один. Но разве это удобно – за гробом ездить на. велосипеде?

Лимонада, уже давно запряженная, стояла спокойно, одними глазами, не поворачивая головы, поглядывая по сторонам. Кузьма, несколько стеснявшийся необычной для него роли похоронного возницы, стоял шагах в десяти от готовой к шествию процессии.

Ждали почему-то коменданта дома. Когда он явился, захлопотавшийся, быстрый, и махнул рукой, Кузьма смущенно подошел к Лимонаде, взял вожжи и чмокнул, как всегда.

Но тут осталось невыясненным одно обстоятельство. Люди бывают забывчивы. Кузьма, очевидно, не подумал на этот раз о Лимонаде, пойдет ли она. А сена у него не было… Покойника же возить в кредит было бы совсем уж бессмысленно.

И когда Кузьма чмокнул губами и потянул вожжи, он застыл, смутился, растерялся, оглянулся, открыл рот. Он вспомнил.

И тут произошло следующее.

Собственно, не было решительно никаких оснований думать, что Лимонада и тут, при таком тяжелом случае, как покойник, не свезла бы его в кредит. Правда, Кузьма чмокнул губами и потянул вожжи. Но мало ли что! Он мог еще раз чмокнуть и потянуть вожжи. Лимонада вовсе не обязывалась пускаться в ход с первого чмокания. Таким образом, повторяю, весьма возможно, что Лимонада пошла бы в кредит; по крайней мере, я глубоко в этом убежден, но на всякий случай из жалости к Брыкину, из уважения ко всей похоронной процессии, ко всему комплексу благородных чувств, заставляющих людей оказывать почести уже никому не нужному трупу, я подошел к Лимонаде и дал ей ломоть хлеба, заблаговременно отрезанный в конюшне от одного из четырех хлебов, предназначенных для наборщиков.

Никто не обратил внимания на то, что в такой торжественный и печальный момент я подошел к лошади и стал ее кормить хлебом. Публика была дисциплинирована: если кучер на меня не кричал, то, значит, так нужно было. А Кузьма на меня не думал кричать. Наоборот, он с благодарностью смотрел на меня, в то время как Лимонада смотрела на меня виновато и смущенно, пока ее челюсти вяло от хронической слабости жевали тяжелый черный хлеб.

Четыре хлеба я запер в конюшне на замок и, так как замок был ржавый и слабенький, я на всякий случай посидел около конюшни до вечера, а вечером перенес хлеб в канцелярию и спрятал.

Утром же мы отвезли хлеб в типографию. Отчет набрали, отпечатали, и он выскочил в виде брошюры.

Лично я был рад этому чрезвычайно. Мне приходилось меньше бывать в этой очень далеко отстоявшей типографии, меньше приходилось прибегать к услугам Лимонады и слышать брань Кузьмы и удары палки по несчастным ее ребрам.

Однако эта же Лимонада, почти ничего не евшая, дошедшая до предельной худобы, трезвая Лимонада, знающая цену людям и никому не верящая, оказалась нужной мне, несмотря на мое нежелание пользоваться ее усилиями.

Работа моя была связана с частым передвижением по городу, а средств передвижения не было никаких. Два автомобиля находились в распоряжении начальства и были недосягаемы для нас, рядовых работников. Поэтому, когда арестовали чистенького и аккуратненького Попова за довольно регулярные хищения, я завладел его велосипедом и стал забывать о том, как мучили меня чувства острого стыда, неловкости и жалости, когда меня возила Лимонада.

Два месяца я носился по холмистым улицам Москвы на благородной стальной машине, не знающей усталости и не имеющей чувств, столь ненужных и тягостных для раба и осложняющих чувства повелителя.

Два месяца я мог свободно, без задних мыслей эксплуататора, гладить жилистую шею Лимонады и трепать сухие вялые волосы ее поредевшей гривы.

Но на третий месяц я был настигнут на крутом спуске автомобилем как раз в тот момент, когда несся на велосипеде. Уступить дорогу автомобилю я не мог, потому что с левой стороны мокрые рельсы торчали из-под камней развороченной мостовой, а с правой продавали картофель с воза, и вокруг кишела оживленная и азартная толпа. Соскочить же с велосипеда нельзя было, потому что спуск был очень крут. Автомобиль по этой же причине задержаться не мог или не хотел, и вот немедленно же после удара в заднее колесо я взвился на аршин вместе с велосипедом, а так как эта машина, как известно, вовсе не приспособлена для того, чтобы так высоко подпрыгивать на ней, то несколько спиц вонзились туда, куда им вовсе не следует вонзаться, и одновременно же образовалась каша из колес, резины и моего мяса, а что произошло после – я не помню.

Помню только, что из больницы меня везла домой Лимонада, и из-под бинтов, свисавших, между прочим, и на глаза, я видел края все той же покачивающейся фанзы и большие худые уши на ставшей совсем тонкой голове. Друг милый, как благодарить мне тебя?.. Что пожелать тебе?

И вот вдруг, то есть, конечно, не "вдруг", а, вообще-то говоря, весьма вовремя, раздался клич Троцкого: "Пролетарий, на коня!". Обычным зрелищем после этого явились люди всевозможных видов, но одинаково ведущие на сборные пункты коней без упряжи, на одном поводке.

Среди этих людей можно было найти и Кузьму. Он вел Лимонаду, как все, и Лимонада шагала несколько удивленная: любознательность ее еще не покинула, и она раздумывала, куда это ее ведут без экипажа. О чем думал Кузьма, неизвестно, но факт таков, что, вернувшись без Лимонады, он долго и охотно смеялся:

– Взяли шкилета моего. От конь! Арабский скакун! Кто на ней будет скакать?..

Оказывается, Лимонаду взяли, несмотря на худобу и истощенность.

– Ничего! За месяц откормится! – сказали там, на пункте. – Главное, класс хороший и порядок в лошади есть.

И вот не стало Лимонады на нашем дворе. Кузьма числился на службе и ничего не делал. Тогда еще не "сокращали", и это было возможно даже при условии длительности. Но Кузьма не терял времени даром, он попал в кружок по ликвидации неграмотности, и это обстоятельство, крайне тонкое и, в сущности, хрупкое, связало его с Ли- монадой, вернее, дало возможность не терять с ней связи, а через него и мне.

Тут я не могу обойтись без лирического отступления. У кого из нас нет таких дел, которые и не дела вовсе, а так, чепуха, о которой не рассказывают никому, далее близкому товарищу, даже другу, потому что неловко об этом рассказывать, потому что нет, собственно, материала для рассказа. Например, стоит ли, есть ли смысл рассказать о том, что собака у сапожника выросла и стала грустить, и что если смотреть ей в глаза, то она не может выдержать взгляда, потому что чувствует себя виноватой, или о том, что сын водопроводчика, двухлетний Алешка, который выползает во двор в одной рубашонке, будет похож не на отца и не на мать, а на своего дядю, который в воскресенье играл на гармонии, а затем лихо танцевал цыганские танцы с топотом и пришаркиванием. Ну что это за сообщение? Кому вы об этом расскажете? Все заняты, у всех свои сложные путаные дела. Станете ли вы делиться с кем бы то ни было такими пустяковыми наблюдениями?.. Если вы еще выходите из дому вместе, скажем, с вашим другом и если вы не заняты важными разговорами, и вам на пути попадется собака сапожника, вы еще можете сказать вскользь:

– Смотри, как она выросла! (Если, конечно, ваш друг знал эту собаку и раньше.)

Или вы можете высказать предположение об Алешке, на кого он будет похож. Но просто говорить об этом где-нибудь в учреждении, на службе или еще где-либо неудобно ведь. Просто глупо. Могут усомниться в вашей нормальности, не говоря уже о том, что будут считать бездельником и пустым человеком. А сколько у нас таких наблюдений, о которых не говоришь до времени и о которых нет никакого смысла говорить!

Ну так вот, среди подобных дел было у меня и такое: когда я встречал Кузьму на лестнице, в воротах, он говорил мне сначала о том, что Пищик хорошо кормит Лимонаду. Ах, вы не знаете, кто такой Пищик? Пищик это красноармеец, которому досталась Лимонада, когда она попала в эскадрон. За две недели хорошего питания она поправилась. Пищик относился к ней хорошо. Кузьма часто ходил и эскадрон и рассказывал Пищику о привычках и свойствах Лимонады. Времени у него, по-видимому, было достаточно: на службе ему нечего было делать.

– Парень бедовый, – говорил Кузьма о Пищике. – Хороший парень!

Но эскадрон с Пищиком и Лимонадой ушел на фронт неожиданно, тихо. Кузьма не знал, когда и куда он ушел. И тут помогла ликвидация неграмотности. Пищик написал Кузьме письмо, а Кузьма ему ответил, и переписка вообще наладилась. Таким образом, во время моих встреч с Кузьмой я узнавал не только мелкие вещи, о которых не стоит рассказывать никому, попадались и крупные новости, и даже очень крупные, например, месяца через три Кузьма мне сообщил, что Пищик убит в рубке, а Лимонада жива и досталась Богомазову. Но Богомазов – это уже не Пищик, нет. Вот он написал письмо, этот Богомазов, но какое странное письмо. Слог такой торжественный и строгий. Он, видите ли, доволен Лимонадой, а после окончания войны он возьмет ее к себе в деревню – такое будто бы вышло постановление, что красноармейцам после войны будут подарены лошади. Для чего ему было писать такое письмо? Кому это интересно, что будет после войны?

Время было трудное.

Я уехал в другой город и вернулся в Москву через два года. Один раз я написал Кузьме письмо, но ликвидация неграмотности не зашла еще так далеко, чтобы он мне ответил. Кроме того, Кузьма был мужчина с характером – таких знакомых, как я, было у него много, и зря переписываться тоже был не расчет.

Так я и не знал ничего больше о судьбе Лимонады и стал забывать о ней, пока, вернувшись в Москву, не встретил однажды Кузьму на Петровке на облучке наемной извозчичьей пролетки и с тем выражением лица, какое можно видеть у всех извозчиков, когда они долго ждут седока.

Когда я подошел к нему, он очнулся от окостенения и с готовностью нагнулся ко мне, знакомым мне жестом шевельнув вожжами. Не узнал и спросил по- профессиональному:

– Куда прикажете?

– Здравствуй, Кузьма!

Посмотрел. Узнал. Обрадовался.

– Откуда? Как? Вот встреча-то!

Побеседовали и, конечно, вспомнили о Лимонаде.

Оказалось, что Лимонада в Москве.

– Да неужели?

– Да, да. А как же!..

Эскадрон, в котором находилась Лимонада, прибыл в Москву; Кузьма случайно узнал об этом и навестил его. Там он узнал, что Богомазов тоже убит, и Лимонада перешла к другому красноармейцу, Кушнеренко, и под ним была ранена в шею пулей. Кушнеренко выходил ее во время болезни, и с ним же она прибыла в Москву, когда прибыл весь эскадрон. Теперь она для строя не годится. Подбор лошадей стал более строгий, и ее передали в санчасть, где она сейчас и находится.

И на этом пришлось бы закончить рассказ о Лимонаде, если бы не случайная встреча с ней у Александровского сада первого мая 1923 года, встреча, которая сильно помогает закончиться рассказу теплым чувством, обыкновенно сопровождающим разлуки и встречи между всеми живыми существами, если они происходят редко.

День быль ярчайший. Воздух, раскаленный синевой и музыкой, волновал бесчисленные красные знамена, и песни, как зарево, стояли над домами, разукрашенными зеленью и радостью распахнутых окон.

Улица перед Александровским садом была заполнена колоннами рабочих, ждущих очереди, чтобы пройти на Красную площадь. Вперемежку с рабочими шли и допризывники, спортсмены, комсомольцы, а среди них попадались украшенные зеленью и флажками автомобили, до предела заполненные кричащими, хохочущими и поющими детьми. Но, очевидно, количество автомобилей было недостаточно, так как в одном случае повозку, тоже груженую детьми, везла лошадь, украшенная ленточками и зеленью. Во время ожидания, когда часть детей, чтобы размяться, сошла с повозки, буйный мальчонок, возясь около лошади, ударил ее веткой.

– Зачем бьешь Лимонаду? – наскочил на него другой, и я, взглянув на лошадь, взволновался.

Да, это была Лимонада. Но как она изменилась!.. Голова значительно наклонилась, спина погнулась, живот увеличился и повис. Лицо стало суше, губы почернели и покрылись морщинами, глаза стали меньше, терпеливее, сосредоточеннее, но уже без выражения любознательности. Один глаз был красный и глядел так, точно хотел сказать:

– Да, нелегко жить на этом свете.

Но другой, чересчур спокойный, тут же спокойно добавлял:

– Но все же жить интересно и следует жить, пока живется.

И губы при этом шевелились некрасиво, по-старчески. И уши подрагивали у Лимонады от удара барабана в оркестре, и узловатые ноги как будто хотели шевелиться в такт, но не шевелились, а стояли и думали о чем-то прямом, тяжелом, давно предрешенном.

Я подошел к Лимонаде и погладил ее по порядком выцветшей гриве. Она взглянула на меня, не повернув головы, и не узнала меня. Совершенно не узнала.

– Здравствуй, Лимонада! – сказал я и объяснил заинтересованным мальчишкам: – Я давно знаю эту лошадь. Ее зовут Лимонада, да? А кто ее хозяин?

– Доктор! Доктор! – отвечали дети. – Доктор, дядя Иван Семенович, дал нам повозку.

– Она не узнает меня. – сказал я и еще раз потрепал ее по сухой почерствевшей коже шеи. – Ну что, не узнаешь меня? Ты! Морда! (Такими словами ласкал ее давно покойный завхоз Брыкин, и почему-то те же слова произнес и я.)

Но Лимонада смотрела спокойно и сдержанно равнодушно, и я ничего не мог прочесть в ее глазах, кроме того, что ею много пережито, что она немного устала, как все мы, но хочет жить, так же, как и мы, люди, и вот, постаревшая и измученная, все же мотает головой и прядает одним ухом, когда ликующе бьет первомайский весенний барабан.

"Прощай, Лимонада, – мысленно сказал я, когда повозка тронулась, – прощай, честная советская лошадь! Ты не узнала меня и ты молчишь, но наша встреча не стала от этого менее содержательной. Да здравствует в этот светлый майский день молчаливая и скрытая правда всех оправданных страданий и радостей: людей, животных, цветов и всего живого!"

1923

Немой роман

Я подошел к умывальнику, чтобы вымыть руки. Взял кувшин, нагнул его, но оказалось, что вместо воды кувшин наполнен какими-то бумажками.

– Черт знает что такое! – выругался я. – Ну и гостиница!

В самом деле, гостиница была неважная. И номер дрянненький. Но что же делать? Лучшие были заняты, а я устал с пути и надоело искать…

Я направился к звонку, чтобы вызвать номерного и, как водится, поворчать для собственного успокоения, но вместо этого подошел к кувшину и полюбопытствовал, что за бумажки. Мне показалось, что они исписаны.

Действительно, на первой бумажке, которую я достал из кувшина, было написано мужским почерком:

"Женечка, милая, не плачьте! Все будет хорошо".

А на обороте тем же почерком, но более нервно и, несомненно, в сильном волнении выведено:

"Не кричите. Вы сами не слышите, что кричите, а в коридоре могут услышать".

Я ничего не понял.

Очевидно, стены этого видавшего виды номера видели нечто страшное и жуткое. Но что это было?

Сильно заинтересованный и даже взволнованный, я высыпал все бумажки из кувшина на стол и, забыв про усталость, погрузился в чтение.

Некоторые записки были на больших листах, и на них писали попеременно: он и она – герои этого странного свидания в гостинице. Это помогло мне восстановить последовательность любовного объяснения, запротоколенного, как оказалось потом, по печальной и горькой необходимости.

Вот эти записки в чуть-чуть исправленном виде:

"Куда вы меня привели? Это – гостиница. Я никогда не ходила по гостиницам".

"Нам надо поговорить. На улице нельзя. Ведь вы не слышите".

"Да, я глухая. Зачем вы подошли ко мне?"

"Вы мне нравитесь. Я уже неделю слежу за вами".

"Я заметила. Но это неправда, что я вам нравлюсь".

"Правда".

"Я сейчас уйду. Я не хочу здесь быть. Здесь кровать. Зачем вы меня привели сюда? Это нехорошо".

"Как же иначе? На улице с вами нельзя поговорить, а я хочу с вами познакомиться".

"Нам не надо знакомиться. Вы – говорящий, а я глухая девушка".

"Это ничего не значит. Один мой знакомый влюбился в глухую и женился на ней. У них уже дети. И дети говорят. Как вас зовут?"

"Женя".

"Где вы учились? Вы так хорошо пишете".

"В приюте для глухонемых, я окончила".

"А что сейчас делаете? Где живете?"

"Одна живу. Мать умерла в прошлом году. Вышиваю. Ну, я уйду, всего хорошего".

"Нет, вы не уйдете. Я вас не отпущу".

Тут ровный тон переписки кончается. Очевидно, знакомство продолжалось иным путем, но нервный взволнованный почерк записки говорит о том, что ухаживатель за глухонемой держал себя грубо.

"Я ухожу, – писала дрожащей рукой девушка, – вы не имеете права трогать меня. Что такое? Как вы смеете?"

В тоне же и почерке его ответной записки чувствуется спокойное самодовольство обыкновенного тротуарного пошляка:

"Извиняюсь! Но, уверяю вас, это полезно. Ну, я вас не буду трогать. Не уходите! Сами будете жалеть".

В промежутке между этими записками и последующими, очевидно, происходила та молчаливая борьба улыбками, взглядами и молчанием, которая почти всегда оказывается более решающей, нежели борьба словесная или даже физическая.

Слабое сопротивление девушки отразилось только в одной записке.

"Почему вы не хотите сесть там, где я указываю? Что вам от меня нужно? Отпустите меня!"

Я долго всматривался в лежавшие предо мной скомканные записочки, в их кривые наскоро набросанные слова и строки и постепенно представил себе во всей полноте картину соблазнения глухонемой девушки говорящим искателем приключений.

Назад Дальше