Даже в пору наибольшего увлечения сатирой Троепольский щедро населял свои книги именно такими людьми - трудовыми, честными, естественными. Он верил, что они, а не фальшивые и крикливые приживальщики из его галереи сатирических типов, составляют большинство. Но избранный жанр записок нередко приводил к эскизности, к очерковой беглости, основная сила художественной изобразительности тратилась на "антигероев". Даже перегудовские охотничьи тетради, сосредоточенные на людях из "запаса добрых и честных", схватив многие живые черты характеров, судеб, строя мыслей, не всегда представляли их с художественной завершенностью.
Но в целом писатель уверенно и убедительно восполнял правду о времени и жизни русского крестьянина в послевоенные годы. Он не обошел трудной судьбы Митьки Шмеля, поверив в нравственное возрождение этого деревенского парня. Не упустил он из виду и судьбу противоположную, благополучную, рассказав о чистой, нежной и смелой душе Сени Трошина, не подвластной никакой порче ("У Крутого Яра"). Главная же мысль Троепольского о русском крестьянском характере воплотилась в "Митриче" (1955), одном из лучших рассказов писателя.
Митрич - фигура типическая, вобравшая главные тревоги и сомнения крестьянина-колхозника, их, можно сказать, историческое развитие. Человек он в общем-то обыкновенный, и если чем наделен более других, то - мужеством, самым нелегким, самым невидным, мужеством изо дня в день. "Не постой за кроху - и всего ломтя не станет", - вот его мудрость, его упор. Он и будет стоять - за каждую кроху хлеба, правды, справедливости, здравого смысла.
Этот хмурый "беспощадный старик" не отведет плеча из-под самой тяжелой народной ноши, отдаст все, что имеет, родной земле, отечеству, но сохранит за собой право на сомнение. Его "сумлеваюсь" звучит всякий раз, когда пути села, колхоза утрачивают ясность и здравость, когда верх берут недалекие, беззаботные люди.
Митрич не устрашится ни оскорблений, ни угроз, ни мрачных перспектив. И не потому он упорствует, что страдает его личный интерес, а из-за того, что ущемляют народный опыт, народное знание, не ценят ум народный. Лишь на время войны замирится Митрич с разными не очень-то располагающими к себе людьми и скажет: "Будет хлеб!.. Не сумлевайся!"
Троепольский опустит быт Митрича и его семьи, обыденную жизнь, конкретную почву такого характера, но через рассказчика-свидетеля удостоверит полную правдивость этой истории и судьбы. В пору "великого перелома" встретит рассказчик Митрича у ночного костра и много лет спустя проводит его в последний путь.
И потому Митрич возникает не итогом обобщающей умственной работы, но живым, незабываемым человеком.
Писатель вспоминал этого основного, как бы осевого труженика деревни с беспредельным уважением, признательностью и гордостью. Митрич не совершил "ни одного героического поступка", но он "сделал все, что мог сделать", чтобы продолжалась и брала свое ясная, разумная, трудовая жизнь.
Среди написанного Троепольским есть непритязательный документальный очерк "Легендарная быль" (1957). Это рассказ со слов участника событий о том, как одиннадцать бойцов знаменитого богучарского полка захватили в плен пехотный полк белых. Дерзкий, бесстрашный этот маневр, молодая доблесть революции, да и судьба Митрича, уходящая своими корнями в те же далекие дни, напоминали об истории. И писатель обратился к ней, свидетельствуя о сложном, драматическом десятилетии крестьянской жизни, что открывалось двадцать первым годом, когда бывший богучарец Андрей Вихров - так начинался роман "Чернозем" - возвращался в родное село.
Троепольский сознавал, что "в мастерах по присыпке сахарной пудрой истории колхозной жизни недостатка не было". Он же, подобно многоопытному Федору Ивановичу из рассказа "Агрономы", хорошо помнил "беспокойные ночи над первой картой первого колхоза", "первые борозды первых тракторов", помнил горячность и наивность молодости, смятение мужицкого сердца, крутые повороты событий.
Советская проза не раз обращалась к той исторической поре, накоплен опыт, есть традиции. Расстановка социальных сил в "Черноземе" оказалась знакомой: красноармеец возвращается домой укреплять Советскую власть и бороться с бандитами; отпрыск богатого торговца люто ненавидит новые порядки и сопротивляется им; середняки колеблются меж двух берегов и пристают к разным.
Но в этих строгих рамках изображенная жизнь сохранила свою неповторимую конкретность, живую антисхематическую сущность.
Писатель опирался на памятные судьбы своих товарищей, друзей и врагов, всех, с кем сводила, сталкивала жизнь. Хотелось проследить едва ли не за каждой судьбой, свести их, понять, рассудить, не исказив давним или нынешним пристрастием.
Угловатые, непослушные судьбы людские с их живой неоднозначностью, своеволием, воспринятые правдивым сердцем художника, сделали роман богатым по историческому и психологическому содержанию. В судьбе, характере, круге мыслей Игната Дыбина, умного и жестокого врага, заметны новые, глубокие мотивы, пусть не исследованные до конца. В метаниях и превращениях Семена Сычева сквозит истинная драма, не сводимая к "кулацкой психологии".
В Федоре Землякове, яростном самозабвенном стороннике новизны и коллективизма, увидены и учтены сложнейшие психологические комплексы, а на прямых путях славного богучарца Андрея Вихрова окажется столько завалов, что не перепрыгнуть их на лихом коне, сверкая отточенною саблей…
Этот роман об "огромной борьбе в маленькой Паховке" содержит ряд картин, массовых сцен из эпохи коллективизации, в которых передала, кажется, сама "внутренняя дрожь" человеческая от важности происходящего, от неведомой дали, что простирается впереди.
Жизнь героев "Чернозема" порою мучительна, им все трудно дается - и любовь, и знания, и понимание людей, и победа над врагом, и над собою тоже, и отпор властным, но безрассудным приказам, - все тяжко, в муках, в поту, в крови. Но они располагают к себе - эти молодые устроители истории, не ангелы, не праведники, а живые, страдающие, действующие люди.
Мы оставляем братьев Земляковых, их товарищей-единомышленников, в ясном сознании того, что ничего еще в мире не завершено, не исчерпано, жизнь продолжается и продолжается борьба, суля новые крутые повороты, и та крестьянская здравость и зрелость, что помогла им в решающие минуты паховской судьбы, еще послужит нм надежной опорой.
Троепольский пока не вернулся к жанру, как не вернулся - будто отрезало - к людям с судьбой Федора Землякова, его жены Тоси, середняка Василия Кочетова. О продолжении жизни он рассказывал на других примерах и в иных жанрах. Но мысль художника о драматических испытаниях, через которые проходит человек в свой короткий земной срок, о его нравственных устоях, совершала свою невидимую работу. Она оглядывала прошлое и настоящее, прикидывала будущее и все неизбежнее устремлялась не только к спутнику и сотоварищу долгих лет - русскому крестьянину, но ко всякому сегодняшнему, не глухому к жизни человеку, другу и современнику.
Повесть "Белый Бим Черное ухо" (1971) раз и навсегда разрушила представление о Троепольском как писателе только крестьянской или сельской темы. Она открыла всем писателя глубоко и традиционно русского, не чуждого нравственной проповеди и главное - имеющего что сказать людям про то, как жить. Про то, как любить и беречь друзей, как отстаивать счастье и свободу, как не продавать свободу за чечевичную похлебку, как открыто и прямо смотреть в глаза друг другу, как ощущать свое человеческое братство и родство.
Эта повесть о скитаниях "интеллигентной", талантливой собаки, попавшей в беду, о ее короткой счастливой жизни с Другом, о горестной разлуке с ним и смерти буквально потрясла читателей.
Тут снова можно говорить, о "мощном эхе", только более сердечном и глубоком.
Эта очень трогательная история написана, конечно, не только во имя хорошего отношения к собакам, "братьям меньшим". Она написана во спасение человеческой души, во имя человечности. Но почему - спасения? Разве какие-нибудь счетчики уже показали падение уровня человечности? Наоборот, в "Белом Биме", как нигде у Троепольского, много отзывчивых, прекрасно изображенных, добрых людей, от которых светлее в мире. Но тревожное чувство живет в этой книге, и голос предостережения звучит в ней. Жестокое, холодное, бездуховное начало действует не только через Серого и Тетку, через очень серьезных и очень довольных родителей мальчика Толика, но прорывается дурным стечением обстоятельств, искушая, испытывая Бима, - его доброту, "всепрощающую дружбу", преданность человеку, - сытым углом, обманом, предательством. Бим выдержит и до самых последних дверей своей судьбы - обитых жестью дверей страшного фургона - сохранит надежду на человека. Сострадая, невольно примериваясь к такой судьбе, как бы разделяя ее, мы тоже сохраняем надежду, но, получив возможность взглянуть на себя со стороны непривычной и сугубо неофициальной, мы оцениваем нашу человечность в ее как бы чистом виде и убеждаемся - со смущением или без, - как она непоследовательна, не всеобща, как она зыбка. И как необходима!
"Белый Бим" - книга благородной художественной и нравственной цельности, высокой этической активности. В ней свершилось безупречное "смешение жанров", позволившее писателю наиболее полно и нестесненно выразить свое понимание жизни и человека, его нынешнего нравственного состояния. Когда-то Троепольский, учась у классиков, перенимал приемы, внешнее, ныне, в "Белом Биме", как никогда, проступило духовное родство, обозначилась прочная связь.
Так перекликается во времени, соединяется все истинно талантливое, глубоко национальное и самостоятельное, рожденное подлинными интересами народной жизни, своей исторической поры.
В 1975 году Г. Н. Троепольский за повесть "Белый Бим Черное ухо" был удостоен Государственной премии СССР.
Творчество Г. Троепольского побуждает нас верить в торжество гуманистического принципа, в силу здравого смысла и бесстрашного смеха, в могущество живой, вечно обновляющейся, неостановимой жизни.
Вслушаемся еще раз в этот искренний немолодой голос бывалого человека, нашего давнего и доброго собеседника, хорошего русского писателя: "В эти торжественные минуты сновидений осени так хочется, чтобы не было неправды и зла на земле. И в тишине уходящей осени, овеянный ее нежной дремотой, в дни недолгого забвения предстоящей зимы, ты начинаешь понимать: только правда, только честь, только чистая совесть и обо всем этом - слово".
Игорь ДЕДКОВ.
ПРОХОР XVII И ДРУГИЕ
Из записок агронома
Никишка Болтушок
Мне много приходится разъезжать по колхозам. Прежде, до того как подружились мы с Евсеичем, я ездил один. Теперь Евсеич нередко сопровождает меня.
А старик он такой: работает ночным сторожем, но успевает и выспаться и сбегать на охоту или на рыбалку. Иной раз он скажет:
- Давай с тобой, Владимир Акимыч, поеду. Посмотрю, что у людей добрых делается.
И тогда едем вдвоем, разговариваем в пути по душам…
Вот и сейчас мы возвращаемся домой - в колхоз "Новая жизнь". Линейка поскрипывает рессорами, рыжий меринок Ерш бежит рысцой, а Евсеич перекинул ноги на мою сторону, видимо намереваясь вступить в длительный разговор.
Евсеич всегда весел, а рассказчик такой, что поискать. Лет ему за шестьдесят, но здоровью можно позавидовать. Бородка у него седая, остренькая - клинышком; лицо подвижное: то оно шутливо-ехидное, то вдруг серьезное, и тогда голубые глаза - внимательные и умные - смотрят на собеседника открыто и прямо; брови, будто не желая мешать глазам, выросли маленькими, но четкими, резко очерченными. На голове у Евсеича кепочка из клинышков, с пуговкой наверху.
Он любит рассказывать сказки, сочиняет шутливые небылицы, не прочь поглумиться над лодырем, а уж если про охоту начнет, то с таким упоением плетет свою складную, забавную небывальщину, что без смеха слушать невозможно. Он, впрочем, и сам на это рассчитывает. Кепку на один глаз сдвинет и почешет пальцем у виска - вот, дескать, дела-то какие смехотворные!
- Многие думают, - говорю я Евсеичу, - что быть агрономом - простое дело: ходи себе по полю, загорай, дыши свежим воздухом да смотри на волны пшеничного моря. Слов нет, и загораем и на волны смотрим. Хорошо, конечно. Но мало кто знает, сколько сводок, сведений, планов, отчетов, ответов на запросы и просто ненужных бумажек приходится писать агроному. Иную неделю света белого не взвидишь, а не то чтобы - поле. Сводки, сводки, сводки!..
- Бумаги-то небось сколько, батюшки мои! - восклицает Евсеич.
- Иная сводка в двести вопросов, на двенадцати листах.
- Одни вопросы читать - два самовара выпить можно.
- Раз такую сводку сложили в длину, лист за листом, три метра с чем-то вышло!
- Три метра! - качает головой Евсеич. - Ай-яй-яй! Холсты, прямо холсты!
- А сочинители этих холстов, - продолжаю я свои жалобы, - ссылаются то на запросы Министерства сельского хозяйства, то института, то от себя еще добавляют. Иначе, откуда бы взяться такому вопросу: "Среднее число блох на десяти смежных растениях капусты, взятых подряд и без выбора?" Хорошо хоть, что в примечании говорится: "В целях упрощения на каждом отдельном растении блох считать не следует". Хоть за это спасибо!.. Только блохи-то - они прыгают: сосчитай-ка! Так графа и остается незаполненной.
- Ясно дело, блоха того не понимает. Прыг - и нет ее! Известно - тварь.
- Что тут поделать! Иной раз так в ответе и напишешь: "Прыгают интенсивно. Подсчет не проводился ввиду активности вредителя".
- Во! Так их! "Активность вредителя" - это правильно! - Помолчав, Евсеич сочувственно спрашивает: - А вам какую-нибудь добавку платят за эти вот самые… холсты бумажные? Или - за так?
Мой ответ, что это входит в обязанности агронома, его не удовлетворяет.
- Шутильником бы их! (Шутильником он называет свой кнут.)
- Кого?
- Да этих… как их… бюрократов… Ведь есть еще кое-где, а? Как ты думаешь?
- Наверно, есть, - подтверждаю я. - Но повыдергивают…
- Ясно дело, повыдергивают!
Ерш набирает рысь, помахивая головой и озираясь на "шутильник". Полевая сумка у меня на коленях - пухлая, толстая, как размокшая буханка, - полна сводок и сведений. Едем мы за последними данными: число скирд, сена, данные обмера каждой скирды, качество сена в каждой скирде, процент осоки, дикорастущих - естественных, сеяных однолетних, то же - многолетних, из них люцерны, эспарцета, травосмесей. В общем последний вопрос: сколько сена?
Но кто же даст в колхозе "Новая жизнь" такие сведения? О счетоводе нечего и думать, он просто скажет: кормов столько-то, сена столько-то, яровой соломы столько-то.
- Евсеич! Кто обмерял стога сена в "Новой жизни"? - спрашиваю я.
- А что?
- Сводка.
- А! Сводка!.. Сколько вопросов?
- Восемнадцать.
- Никишка Болтушок обмерял. К нему надо… Он хоть на тыщу вопросов даст ответ.
- А как его фамилия?
- Кого?
- Да Болтушка, который обмерял сено?
- По книгам Пяткин, а по-уличному Болтушок… Яйцо такое бывает бесполезное - болтушок. Только по книгам он в правлении пишется, а зовется Болтушок. Все так зовут. И ребята его Болтушковы, а жена Болтушиха.
- За что ему такое нехорошее прозвище прилепили?
- Вона! За что? Кому следует, сразу прилепят. Все как надо быть… Лучше не придумаешь, хоть век думай! Народ как дал прозвище, так и умри - не скинешь. Это ему еще с начала колхоза дали: речи сильно любит и непонятные слова.
- Ну, а как он: мужик с головой?
- Дым густой, а борщ пустой.
После этих слов он задумался и замолчал.
…Подъехали к правлению. Там, кроме сторожа, никого не оказалось - все были в поле, и мы направились к Пяткину. Он сидел на завалинке, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно курил. Евсеич перегнулся через линейку и прошипел мне на ухо по-гусиному:
- Все в поле, людей не хватает, а он сидит, как лыцарь. И так всегда… Шутильником бы вдоль хребтины!
Болтушок, не вставая, подал мне руку и произнес:
- Агрономическому персоналу, борцам за семь-восемь миллиардов, пламенный привет!
Без обиняков я изложил суть дела, по которому он мне потребовался, я объяснил, что не все материалы можно получить у счетовода. Пяткин слушал, многозначительно хмыкая и чмокая цыгаркой. Лицо его очень похоже на перепелиное яичко: маленькое, конопатое. На лбу несколько подвижных морщинок: удивляется - морщинки вверх; напустит на себя важность - морщинки вниз; засмеется - морщинки дрожат гармошкой. Глаза малюсенькие, слегка прищуренные, с белыми ресницами; брови бесцветные: их не заметно на лице. На вид ему больше сорока лет, этак сорок два, сорок три.
- Значит, дебатировать будем вопрос насчет сена. Та-ак! - Болтушок вздохнул, взялся двумя пальцами за подбородок, потупил взгляд в землю и продолжал: - Та-ак. Все эти вопросы мы с вами обследовать имеем полный цикл возможности, тем более, я, как член комиссии, имел присутствие при обмере и освещение вопроса могу произвести.
При этом он с достоинством поднял вверх перепелиное яичко.