- Василий Иванович, я уж буду звать вас настоящим именем, как-то роднее, а при людях я не проговорюсь, не бойтесь. Вот вы спрашиваете, как я живу. А что сказать? Да если бы на сердце мое поглядеть, оно, наверно, снаружи черепок, а внутри - боль живая. Ведь больше году оно болит и болит, не утихает. Даже ночью нет ему отдыха. Как Ваня уехал, мне светлых снов и не виделось вовсе. Встаю, думаю: ",Жив ли?" Ложусь: "Как он там?" Ведь смерть вокруг них день и ночь с косой ходит. Ох, Василий Иванович! Не дай господи в войну быть женщиной. Им, мужьям нашим, на войне и муки и смерть. А нам здесь муки в сто раз горшие, и вдовой печальной остаться - та же смерть. Только хуже еще: не враз она тебя в землю положит, а исподволь, когда всю душу высушит. Вы подумайте, Василий Иванович, ведь четыре раза Ваня был раненный. А угоди пуля еще на вершок какой-нибудь вбок или ниже? Кресты, медали на грудь ему вешают. Вот за Мукден, за новую рану, еще одну медаль ему выдали. А что нам эти медали, если он вернется калекой? Паше Бурмакину - Ваня писал - дали все четыре "Георгия", а на теле у него от рубцов места живого нет. И как только от смерти бог его бережет? Может, и не бог - любовь Устиньи. Говорю: любовь, а для нее - полынь горькая. Не губы милые, а раны кровавые целовать. Все и счастье. Ради чего оба они расцветали? Ну кому, кому нужно все это горе на людей обрушивать? Вон Василев на Большой улице новый каменный магазин себе строит, говорят, по всей Сибири в каждом городе тоже построит еще, и заводы, а я только заплатки к заплаткам пришиваю…
Они помолчали. Со двора доносилось прилежное, но неумелое мяуканье скворца: ему никак не удавалось скопировать кошку. И тогда он защелкал языком, засвистел и запел по-своему, по-скворчиному, попросту, без. затей. Груня улыбнулась.
Сашин дружок. Вторую весну к нам прилетает. Скворечню в прошлом году помог Порфирий Гаврилович изладить. Ну, а сынишке радость, когда птенцы выведутся. Вот бы Ваня приехал скорее! Ведь нет ничего счастливее, как порадоваться вместе со своей кровинушкой. - Она мечтательно сузила глаза, видимо всем своим существом переживая, как это будет хорошо, когда вернется Ваня и они вместе будут устраивать скворечни.
Они увлеклись разговором и не заметили, как с постели поднялся Саша. Щурясь на яркую полосу света, оп подошел к матери, приклонился головой к ее локтю, внимательно стал разглядывать Лебедева.
Дядя Егор, - назвала его Груня.
Здравствуй, Саша! - Лебедев протянул ему руку. - Здравствуй, Александр Иванович!
Здравствуйте, дядя Егор! - он тоже подал руку, улыбнулся, показав большую щербину во рту. Поглядел в потолок. Немного помялся. - Эх, проспал я сегодня!
Почему?
Да так, - сказал Саша уклончиво. И разглядел блины на столе. - Ого! Блины… - Но тут же принял безразличный вид. - Пошел умываться.
И убежал на крыльцо, стал плескаться под умывальником. Потом затих. Груня позвала его. Он вошел с ножом в руке, с круглой палкой и набором лучинок, которые, видимо, начал выстругивать.
Мельниту делаю, - шепелявя объяснил он. - Прибить к воротам - и пусть от ветру вертится.
- Садись чай пить, - сказала мать. - Что же ты ушел? Мальчик молча заулыбался и стал засовывать свои заготовки под скамью.
Сашок, это ты меня, что ли, боишься? Ну ничего, мы с тобой подружимся. Подсаживайся поближе. - Лебедев подвинулся. - Давно ты начал мельницу делать?
Втера.
И не выходит?
Модет, выйдет. - Он принял от матери кружку с чаем и потянулся за хлебом, нарочно стараясь не глядеть на соблазнявшие его блины, которые, конечно, испечены только для гостя. - Мне только дырку провертеть, стобы крылья не раскололись.
Ну, это мы с тобой провертим.
Саша, бери блины, - сказала мать.
Он смерил ее недоверчивым взглядом: "А можно?" Но все же взял блин и, отщипывая от него небольшие кусочки, стал есть с хлебом.
Лебедев завел с ним разговор о мельнице. Саша сперва не то что дичился, а просто не верил - взрослый дядя станет его мельницей заниматься! - не верил в это и потому отвечал неохотно, все время краснея и показывая свою щербину во рту. Но потом искренний, ласковый тон Лебедева его подкупил, и он затараторил совершенно свободно, с увлечением размахивая руками. А Лебедев и сам говорил, и находил быстрые ответы на неожиданные вопросы мальчика, и между тем думал: какое же, должно быть, действительно это ни с чем не сравнимое счастье - сидеть вот так в кругу своей семьи за столом и любоваться подрастающим сыном.
Саша оборвал свою болтовню. Он заметил какую-то вдруг появившуюся напряженность в улыбке "дяди Егора" и беспокойно брошенный им взгляд на все еще закрытые уличные ставни.
Мама, мине на улите посидеть? - спросил Саша, взглядывая на мать.
Та наклонила голову.
Поди, сына.
Мальчик убежал, захватив свою мельницу. Груня объяснила:
Когда ко мне люди заходят, он всегда настороже сидит. Привык.
А понимает ли он?
Так, Василий Иванович, жизнь-то ведь учит. И я внушаю ему. А полных шесть лет для мальчишки годы не малые. Чего он понимает? А понимает он то, что оберечь вас надо. Подать знак, если чужой человек задумает повернуть к нашему дому, а коли полиция - так только на улице нашей чуть покажется. На большее-то, может, и недостанет у него соображения, а это, Василий Иванович, он хорошо понимает.
Саша погремел болтом. Груня выдернула чекушки. Мальчик распахнул ставни и, расплюснув нос о стекло, лукаво подмигнул Лебедеву, будто состоял с ним в каком-то заговоре. Лебедев не смог удержаться, ответил ему тем же. И хотя это вовсе отзывалось ребячеством, но Лебедев, сцепив мизинец одной руки с большим пальцем другой руки и растопырив все остальные, приложил их к носу. Саша соскользнул с завалинки, помирая от смеха. Груня, не заметив выходки Лебедева, стала извиняться, говорить, что сынишка не такой уж большой проказник и только сегодня что-то очень разошелся. Видимо, дядя Егор ему так понравился. А Лебедев слушал Груню молча и в стекле окна все еще видел озорную мальчишескую рожицу.
35
За березняком синели близкие цепи отрогов Саян. Отдельными черными зубцами во втором ряду гор поднимались безжизненные гольцы. Но теплый ветер, казалось, согревал и их, нес над ними барашки легких кучевых облаков, и тени веселыми пестрянками перебегали по каменистым кручам.
Порфирий ожидал Лебедева, привалясь спиной к стволу толстой березы с серой, истрескавшейся у комля корой. Ветер мотал ее длинные, гибкие ветви, богато осыпанные тугими серебристыми сережками, и на земле, у ног Порфирия, бегали тысячи проворных солнечных зайчиков. Проселок здесь пролегал близ самого дерева, и оттого ствол березы на высоте колена был исчерчен осями телег и вымазан дегтем. Порфирий ловил качающиеся на ветру ветви, обрывал с них сережки и в крупку растирал между пальцами. Он любил этот неумолчный летний шум леса.
Приблизился Лебедев. И оба вместе они углубились в заросли молодняка.
Пойдем без тропы? - предложил Порфирий. - Будет покороче.
Давно я не бродил в лесу, - с готовностью отозвался Лебедев. - Ужасно хочется идти и идти, именно без тропы. И даже не покороче.
В березняке попадалось много цветов. Лебедев рвал хрупкие синие ирисы, незабудки с золотыми звездочками посредине голубых лепестков, венерины башмачки - надутые желтые лодочки с багряными парусами, устало качающиеся на высоком тонком стебле сиреневые, крапчатые саранки- "царские кудри". Порфирий показывал:
А вон, гляди, какая кудряшка!
Дорогой серьезного разговора у них не получилось. Да и не только серьезного, а вообще никакого. Так, перебрасывалпсь самыми пустячными словами. Идти рядом и разговаривать мешали кусты, а еще больше - солнце, теплый ветер, переклички лесных птах и пряно пахнущая трава.
Захвати нас сейчас жандармы и спроси: "А куда вы идете, что вы делаете здесь, голубчики?" - ну, ей-богу же, от чистой совести ответил бы им: "Цветы собираем", - оборачивая к Порфирию легким загаром зарумяненное лицо, сказал Лебедев. - Нет, ты понимаешь, Порфирий Гаврилович, до чего же летом в лесу хорошо! А? Вот так бы ходить и ходить, валяться на траве, дурачиться на солнышке, петь песни…
И он запел:
Не слышно шуму городского,
За Невской башней тишина,
И на штыке у часового горит…
Нет! Почему мне именно эта песня сегодня вспомнилась? Вот уж, кажется, никак не по обстановке. Ты любишь петь песни?
Голоса у меня хорошего нет.
А бог с ним, с голосом. Какой есть. Поет не голос, а душа у человека. Помогай, Порфирий Гаврилович. Негромко, как лес шумит…
Не слышно шуму городского,
За Невской башней тишина,
И на штыке у часового…
Они подошли к Уватчику, настолько густо заросшему черемухой и тальниками, что местами речка вовсе исчезала в зелени листвы, и, казалось - по этим плотно сомкнувшимся вершинкам можно перебежать на другой берег. Но Порфирий в самой непролазной чащобе показал мостик - черную, с облетевшей корой валежину, сохранившуюся от тех еще времен, когда здесь росли крупные ели.
Кроме меня, этого перехода никто не знает, а здесь куда короче путь, - хвастливо улыбаясь, сказал Порфирий и ступил на зыбкую лесину, с которой, шурша, посыпались мелкие обломки. И оглянулся. - Погоди, сперва один пройду. Не искупаться бы…
А я не прочь искупаться бы, - заглядывая в подвижную темень Уватчика, сказал Лебедев.
Га! А вода-то ведь здесь ледяная…
На открытой полянке их встретил Савва. Рывком схватил руку Лебедева, потряс ее.
А мы уже стали тревожиться. И вас нет, и Гордея Ильича. В пути ничего не случилось?
Лебедев сознался, поглядывая на букет, с которым и, идти дальше было неловко и бросить жаль:
В нашем опоздании я виноват. Цветы собирал, стосковался за зиму о природе. - И наклонился, бережно положил на землю свой букет.
Это мы с тобой еще дорогу спрямили, - заметил Порфирий. - Где же Гордей? Он цветы собирать не станет.
Место, выбранное для встречи, на берегу Уватчика, где речка делала крутую петлю, оказалось очень укромным. Со стороны города впереди лежала широкая открытая поляна, пройти по ней незамеченному никак невозможно. По другую сторону Уватчика сплелись совершенно невообразимые заросли, Сунься в них какой-нибудь шпик - сразу треск его выдаст. А на единственном удобном подходе, откуда сейчас приблизились Порфирий с Лебедевым, стоял в охране Савва.
Он провожал недалеко. Свистнул, что означало: "Идут свои", - и вернулся на прежнее место.
С дружинниками занимается, - отозвался о Савве Порфирий. - Учит стрелять с Севрюковым на пару. В общем, теперь человек сорок могли бы взять оружие. А добрых винтовок и револьверов - всего семнадцать. С патронами еще хуже. Надо ведь и на пристрелку давать. Без обучения какой же прок и в оружии? Чтобы в нужный час потом в белый свет палили? И сами, как воробьи, были беззащитные? Словом, стрельбище обеспечиваем, а в запасе нет почти ничего.
Тоже неладно, Порфирий Гаврилович, - сказал Лебедев. - Для серьезного дела готовимся, а не на призы стрелять.
А я так думаю: лучше одна пуля в цель, чем десять мимо…
Заслышав голоса, выбежал навстречу Мирвольский, обнял и поцеловал Лебедева в губы. Заговорил быстро:
Ты опять с бородой? Значит, новое имя? Какое? А-а… Знаешь, а теперь борода для тебя стала естественнее. Тоже годы идут. Как твое здоровье? А как Анюта?
Ведь я от нее не имею ни единого слова и… просто не знаю… - голос у него дрогнул.
- Она здорова, но очень много работает. И ей нельзя…
После, после… Ты ведь найдешь немного времени? Я не могу на ходу расспрашивать о ней. Главное - она здорова…
Алеша, - сказал Лебедев, слегка притягивая его к себе, - почему у тебя так много стало морщин? Хотя подвижности и энергии тоже как будто прибавилось.
А это оказалось как раз все в тесной зависимости. Но об этом тоже после, после. Я отхожу в сторонку, потому что надо же тебе наконец поздороваться и с Терешиным.
Да… А кстати, где же он?
Вот он я, Егор Иванович, - сказал Терешин, раздвигая молодые березки. - Выходит, такой уж я ростом удался, что даже в этих маленьких кустиках не видать.
Они все четверо уселись в кружок прямо на траву, которая была здесь очень высокой. Лебедев сломил дудку пахучего зонтичника, размял ее и счастливо покрутил головой: "Как освежает!" После городской духоты он все еще не мог вволю насладиться просторами полей и перелесков, щекочущей в горле теплой волной испарений земли. Но, кинув беглый взгляд на Алексея Антоновича, по какой-то невольной ассоциации он вдруг подумал об Анюте, которая, ловя сохнущими губами застойный, тягостный воздух подполья, сейчас стоит у своей наборной кассы и почерневшими от свинцовой пыли пальцами прикладывает литеру к литере. Беспечная улыбка сбежала у него с лица, и он заговорил сдержанно, серьезно:
Ну, товарищи, рассказывайте прежде всего о своих делах.
Рассказывать стал Терешин, коротко, скупо:
Нечем особенно похвалиться. Все обыкновенно идет. Занимаемся агитацией, дружинников обучаем, оружие достаем, деньги собираем. Всего этого мало, конечно. И медленно. Плохо. Правда, есть и хорошее. Сознание у рабочих проясняется, смелости стало больше. На массовки валом народ идет.
В Красноярске и в Томске за этот год были тяжелые провалы, - сказал Лебедев.
У нас после январской забастовки тоже более десятка человек арестовали. Правда, потом всех выпустили.
И меня тоже. А уволили с железной дороги многих. И сразу в солдаты.
Что в солдаты уволенных забривают - по-моему, это они себе хуже делают, - проговорил Порфирий. - И в армии теперь им опоры не будет.
Оно и так и не так, - возразил Терешин. - Неблагонадежных там в первую голову под пули толкают. По сути дела на казнь их отсюда увозят.
И все же, товарищи, армия значительно расшатана, - повернулся Лебедев к Порфирию. - Надо только больше давать листовок на проходящие эшелоны.
Мы все время даем, - сказал Порфирий, - да не хватает. Мало печатаете.
Кружки, прокламации, боевые дружины - все вертимся что-то в одном кругу, - пасмурно заметил Терешин.
Не совсем точно, - поправил его Лебедев. - Во-первых, даже и этот старый круг надо раздвигать, и как можно шире. А во-вторых, вы ничего не сказали о стачках.
В январе ничего не вышло, - упрямо проговорил Терешин. - Опыт показал: трудно сразу по всей дороге забастовать.
А восстание с оружием? Будет еще труднее.
Мне, как и Лавутину, скорей размахнуться и ударить хочется, - излил душу Терешин. И потянул рукава, словно засучивая их.
Ладно. Будем готовиться снова к всеобщей стачке, - подумав, сказал Порфирий, - хотя меня распирает не меньше Петра.
Лебедев коротким движением опять сломил дудку зон-тичника, отбросил в сторону.
Теперь это уже не за горами. Вода в котле нагрета настолько, что закипеть она может в любой час.
На линии-то нас теперь всюду поддержат? - настойчиво спросил Порфирий. - По-честному, Егор Иванович, можно надеяться?
Можно! Правда, мы не знаем точно позиции нашего Союзного комитета, хотя от него будет зависеть выбор момента решительных действий. Но стачку-то, во всяком случае, готовит он.
А почему нельзя знать точно, что думает Союзный комитет? - вдруг спросил Мирвольский, все время до этого упорно молчавший. - Похоже, что ты ему вообще не очень веришь. - И, словно застеснявшись своего неожиданного вмешательства, тотчас отодвинулся назад.
Ты задал резонный вопрос, Алексей, и отчасти угадал мои мысли, - ответил Лебедев. - Дело в том, что всеобщую стачку-то он поддерживает, а вот свое отношение к вооруженному восстанию никак не определил. Отказываться же от мысли о восстании нельзя. Если мы пойдем к революции потихоньку, выиграет только буржуазия.
Терешин встал, размял ноги, потянулся, развернув свою широкую, квадратную грудь.
Сейчас я работаю у Василева на паровой мельнице, - с усмешкой сказал он. - Купец все время заигрывает с нами. Говорит: "Хочу, чтобы рабочим жилось у меня хорошо". Он платит на гривенник, больше, чем платят на железной дороге, но требует от рабочих обещаний, что бастовать у него не будут.
И ты пообещал? - не для себя, а для Лебедева спросил Терешина Порфирий.
Нет. Это он придумал недавно. Деньги стал давать нашим сборщикам - то рубль, то трешницу. "Я, говорит, сочувствую, народу свобода нужна. Только при общем согласии, без насилия".
Жаль, нет Гордея Ильича, - подхватил Порфирий, - он бы лучше меня рассказал, как Маннберг в мастерских тоже дело повернул. Этот объявил: "Кто свою норму выполнит, может до гудка домой уходить". Ну, мастеровые и налегли. На два, на три часа раньше выгонять урок стали. А Маннберг тогда: "Стоп! Вижу, работать вы быстрее можете. Надо норму вам увеличить, а поденную плату оставить". Значит, за штуку-то меньше платить. И теперь рублей на пять в месяц у кузнецов и слесарей заработок стал меньше. Вот. О штрафах я и не говорю. Это у него само собой - половину заработка штрафами вычитает.
Засвистел Савва. Этот условный свист означал: "Идут свои". Но Порфирий все же оборвал рассказ и торопливо пошел навстречу. Поднялись и все остальные. Лебедев очутился рядом с Мирвольским.
Алексей, ты все время отмалчивался. Почему?
Я хотел поговорить с тобой позже. Миша, я научился делать бомбы…
Быстрым шагом почти вбежал на поляну Лавутин. За ним следовал Савва, забыв о своих обязанностях пикетчика. Оба они были возбуждены до крайности. Особенно Лавутин. С него лил градом пот, фуражка была сбита на затылок. Видно было, что он хочет выкрикнуть что-то очень важное, а волнение "мешает ему. Но весть, которую он принес, была явно доброй. Терентии подскочил к нему.
Гордей, ну, говори же!
Флот восстал!.. Товарищи!.. - И хлопнул себя широкой ладонью по груди - она так и загудела.
Флот восстал? Какой флот? Откуда стало известно? - затормошил Лавутина Лебедев. - Гордей Ильич, скорее подробности.
Лавутин сдернул с головы фуражку, помахал ею себе в лицо.
Нечаев читал телеграмму… Черноморский флот… В Одессе… вместе с бастующими рабочими… Поднял флаг восстания… броненосец "Потёмкин". Матросы расправились с офицерами. - Лавутин боролся с собой. Ему хотелось быть точным и передать Лебедеву только то, что он сам узнал от Нечаева. Но в то же время короткий текст телеграммы нес между слов так много угадываемого сердцем, что нельзя было это угаданное не досказать, не воспроизвести, как увиденное своими глазами. И Лавутина прорвало: - Братцы! На мачтах красные флаги, пушки на город повернуты, полиция, как мыши по углам, попряталась, матросы с рабочими братаются… Свобода! Одесса - наша, рабочая… Революционная!.. И тоже в красных знаменах…
Погоди, погоди, Гордей Ильич. Ты говоришь: "Флот… броненосец". Так броненосец один или весь флот
восстал?
Лавутин было беспомощно развел руками и тут же с силой сцепил пальцы, потряс стиснутыми ладонями перед
собой.
Не знаю, - сказал он с отчаянием в голосе. Как отказаться от представившейся ему радостной картины? И нельзя же навязывать товарищам за истину свой домысел! С надеждой глядя на Лебедева, будто он мог поддержать, Лавутин прибавил: - Про "Потемкина" - это точно. Но, наверно, и весь флот. Как остальные корабли-то отстанут?
Ух ты! - в восторге кричал Савва, не вслушавшись в последние слова Лавутина. - Черноморцы восстали! Вот балтийцы бы на Питер пушки свои еще повернули!