Павел сдвинул брови. Он знал, о ком идет речь. В один день с ним принесли этого солдата, молодого парня. Подсекло его осколком снаряда. Врач сказал: рана не тяжелая. А над ним, над Бурмакиным, покачал головой. И вот солдатская судьба опять все повернула по-своему…
Устенька, мне бы два слова с тобой…
Она поняла: не здесь, у палатки, где умирает человек. Тронула Павла рукой.
Я сейчас, Паша.
Сбегала в соседнюю палатку и привела с собой другую сестру милосердия.
Наталья Ильинична, побудьте тут за меня.
Они отошли в поле, недалеко, так, чтобы только не мешали им чужие голоса, отыскали бугорок и уселись рядом на виду у людей. Им любовь свою скрывать не от кого. Все знают о ней.
Сумерки постепенно сгущались, и оттого казались ярче, но как-то и мрачнее багровые вспыхи на горизонте. Устя напряженно смотрела туда, а Павел глядел на нее и видел, как при каждом ударе снаряда вздрагивают ее полные губы. Она не боялась войны, так же как и сам Павел, а губы дрожали у нее непроизвольно - это не дрожь страха. И это было всего дороже Павлу. Он знал, как спокойно Устя ходит под пулями в самых тяжелых боях. Знал, скажи он ей сейчас: "Пойдем туда, под разрывы японских шимоз", - и она встанет, ответит: "Надо? Пойдем, голубенок". Он полюбил Устю, не зная еще всей меры ее смелости. Он не разлюбил бы ее, окажись Устя боязливой, хотя Павел смертельно ненавидел трусов. Теперь он любил се больше, чем можно выразить словами. И потому он никогда не говорил ей об этом.
Набежал низовой ветерок, пригнул, наклонил на мгновение жесткие верхушки степной травы и принес с собой горьковатый запах дыма и тихий-тихий напев все той же солдатской песни:
Хоть бы кустик, да свой,
Хоть бы ключик - родной…
Устя сорвала косынку, смяла ее и отбросила "прочь. Припала головой к плечу Павла.
У нас в Моршанске сейчас яблони цветут… Стоят ровно снегом осыпанные. - Она помолчала, вздрагивая, потянула Павла к себе. - Может, и падать начали с них уже лепестки… Паша, хороши яблони в белом цвету…
Павел погладил мягкие Устины волосы.
Не знаю… Не видел, как цветут яблони… У нас в Сибири их не увидишь.
Ему представилась другая весна. Ледоход на Уде - на самых таежных, срединных плесах, в порогах. Там осенние ветры не нанесли с собой пыли, за зиму не пролегли по реке усыпанные сенной трухой дороги, и к весне лед остался таким же сверкающим и чистым, как первый снег. В тесные ущелья солнце заглядывает ненадолго, только в самую средину дня, и взламывается лед на реке не потому, что он раздряб и сверху подтаял, его рушит из-под низу, поднимает весенняя сила воды. И вот становятся на ребро крепкие, острые льдины, со скрежетом бьются и ползут одна на другую, взбираются на склоны гор, режут под корень молодой сосняк, выпахивают тысячепудовые камни. А потом, когда река прорвет запруды на перекатах и прохлынут вниз вешние воды, на берегах осядут льдины, взгромоздившись стеклянными дворцами, и будут звенеть капелью, рассыпаться пучками ломких, холодных иголок, пока совсем не растают. Тогда наступит пора цветения черемухи и опять словно снегом оденутся берега…
Устенька, а помнишь, как в Неванке цвела черемуха?
Помню…
Они еще посидели молча, боясь потерять тепло. Стало темнее, у палаток зажглись небольшие костры. Японцы почти прекратили обстрелы, редко-редко бухали их орудия. Павел поднялся.
Какая у тебя над бровью родинка… махонькая… - сказал он, наклоняясь близко к лицу Усти, и вдруг подхватил ее, поставил на ноги, прижал к себе. - На всю жизнь… с Оловянной запомнилась мне эта родинка…
И тихо отстранился: от резкого движения сильнее заболела рана.
Устя догадалась. Постояла, выжидая. Потом сказала:
Пойдем, Паша.
Павел не заспорил, послушно пошел рядом. И опять они оба молчали, потому что так, рядом, лучше идти без слов.
Они теперь медленно брели среди палаток. Чистый воздух степи сменился тяжелым запахом йодоформа и карболки. Почти из каждой палатки слышались стоны, бессвязный бред. Шурша подрясником, их обогнал священник. В дальнем конце главного ряда палаток, у походной церкви, построенные ровным четырехугольником, стояли солдаты - похоронная команда. В руках они держали зажженные свечи. Огоньки трепетали от ветра и слабо озаряли концы трех или четырех некрашеных гробов.
Устя свернула в сторону, потянула Павла.
Каждый день… - сказала она. Не потому, что Павел не знал этого, а просто нельзя было ничего не сказать. Людей ведь отпевают.
Он ей не отозвался. Что отзываться? И ему и Усте это привычное. Здесь еще хоронят в гробах, и свечи зажигают, и священник машет кадилом. А было - сваливали тела и просто в яму. И хуже - оставляли на поруганье врагу. Россия, Россия, когда откупится кровь твоих сыновей?
Я уйду на позиции, Устя, - останавливаясь, глухо проговорил Павел. - Не могу…
Устя протянула руку:
Паша, тебе надо неделю еще…
Не могу. - Он это сказал с таким упрямством, что Устя поняла: уйдет.
И Павел не стал ее утешать. Ей это не нужно… Устя - жена солдата. Его жена.
Они сделали еще несколько сотен шагов. Тут, возле палатки, тлел небольшой костерок, напомнивший Павлу ту ночь у Оловянной, когда они вместе с Устей решали свою судьбу. Решили правильно.
Вокруг костра сидело человек восемь раненых и среди них двое больше похожих на вольноопределяющихся - не рядовых солдат, - хотя и были они одеты в обычную солдатскую форму. Павел это сразу уловил своим таежным, острым взором.
Медленно проходя мимо, он расслышал слова.
…тяперь, братцы, опосля того, как и флот наш потоп - конец, выходит, Расее. Тут тяперь ждать больше нечего, - говорил кто-то из раненых.
Один "вольноопределяющийся" подтолкнул другого:
- Арсений, ты объясни. Павел круто повернул к костру.
Конец, говоришь, России? - спросил он солдата, который произнес эти слова. - А ты живой, и я живой. Как же ты можешь говорить "конец России"?
Так ведь куды мы уже отошли и сколько костей наших по Маньчжурии сложено! - возразил солдат. - Артур сдаден, Ляоян сдаден, и Мукден сдаден. Опять же и флот тяперь потоплен весь…
…а которые корабли остались - японцы в плен их к себе увели, - прибавил другой солдат. И застонал, поправляя на голове повязку.
Павел затрясся от злости.
В плен увели? Про трусов ты мне не поминай. Врагу только трусы сдаются. Как гибли честные русские корабли? С поднятым флагом! Вот так и мы все биться должны: пока дыхание есть.
Так ведь сколь ни бейся, а сила солому ломит…
А ты стой! Стой все равно. Мертвый бейся! - закричал Павел. - Ты умрешь, зато Россия будет живая!
Арсений подошел к Павлу.
Друг, - сказал он ему, - войну проигрывают не солдаты, а самодержавие. Ему нужна была эта война.
Павел отступил на шаг, смерил Арсения глазами.
Слушай! А ты… завтра будешь биться в окопе рядом со мной?
Буду! - сказал Арсений. - Что, думаешь, своей головой я больше твоего дорожу? Да только знать надо, за что сложить ее. Ну, за что ты воюешь? За что? А я тебе расскажу…
Павел сузил глаза, закусил губу. И вдруг рванул Арсения за грудь:
Я не знаю, чего ты еще скажешь, только мне и этого хватит! - Подержал, сверля его злым взглядом, и отшвырнул. - А для меня, кроме России, ничего больше нету…
Он пошел прочь от костра, в темноту, тяжело дыша и даже не замечая, что рядом с ним идет Устя. Обида томила Павла, горькая обида за родину. Что хотел еще сказать этот? Продают родину? Да, продают трусы… Он, Павел Бурмакин, никогда родину не продаст!
И тут же припомнились августовские дни под Ляояном, и размытое дождями поле, по которому, меся ногами грязь, он шагал рядом с Ваней Мезенцевым, и бруствер окопа, когда он остался один против сотни японцев и с этого навсегда потерял страх смерти… Ваня тоже тогда говорил: "Мы не за правое дело воюем, Паша…" И все же воевал. Как русский солдат. Он еще говорил: "Повернуть бы скорее штыки на царя…" Нет, у солдата штык только один, и этот штык - против врага. И кто отводит русский штык от врага…
Стой! Кто идет?
Павел поднял голову. Поручик Киреев, и с ним еще четверо солдат,
А, это ты, Бурмакин, - протянул Киреев и, скосив глаза на Устю, проворчал: - Сестрица, гулять по ночам не положено.
Павел выдвинулся вперед.
- Ваше благородие… жена моя… - начал он. Киреев нетерпеливо перебил его:
Ладно! Бурмакин, ты шел оттуда… Тебе там нигде не повстречались двое?.. Похожи на солдат… Переодетые агитаторы… Сволочи, ходят, будоражат…
Павел переждал немного. Сглотнул слюну. Сказать? Может быть, под пулю толкнуть тех людей? Кто бы они ни были…
Никак нет, ваше благородие, - медленно ответил он, беря под козырек. - Не видел я никого.
Лгать Павлу было тяжело. А предателем быть он не мог.
34
Поздней весной работать в "технике" стало много труднее. Давила жара и духота подполья, сильнее пахло плесневым грибком. Катая по рельсам чугунный вал, Дичко весь обливался потом. Он выбирался наверх, уходил в сени и окунался в кадушку с водой, которую припас себе для этой цели. Купанье помогало плохо, уже через несколько минут он шире расстегивал ворот рубашки и начинал растирать грудь - не хватало воздуха. Анюта старалась замедлять ритм работы, пореже накладывать листки, чтобы не так утомлялся Степан, по он вертел головой, угадывая ее замысел, и подгонял сам:
- Давай, давай накладывай, Перепетуя!
Приходилось спешить, листовок требовалось все больше и больше.
И не только тяжелее - менее безопасно стало работать. Как-то сильнее пробивался наружу звук вала, катящегося по рельсам, - может быть, оттого, что дверь в сени теперь стояла распахнутой настежь, чтобы вовсе не задохнуться в подполье. По улице с песнями и гармонью всю ночь бродила гуляющая молодежь. Мотя с вечера выходила за ворота, садилась на лавочку, лузгала семечки и просиживала порой до утра, если гуляющие табунились поблизости от их дома.
А вообще, хотя "техника" благополучно и держалась уже целых полгода, в городе провалы революционных групп не прекращались. Шпики и провокаторы полковника Козинцова действовали вовсю.
В апреле во время заседания на одной из самых надежных квартир был арестован почти весь комитет. Только Лебедеву и еще двум товарищам удалось вырваться из рук жандармов силой и скрыться в темноте, благо была глухая ночь.
Подряд провалились два конспиративных собрания партийных рабочих.
Перехватили прямо на подножке вагона Стася Динамита, приехавшего с поручением Союзного комитета.
Буткин всю зиму работал на западе: в Омске, в Новониколаевске, в Тайге. После Первого мая он приехал в Красноярск и был арестован на второй же день. Однако его вскоре выпустили, и он укатил в Томск.
Лебедев напряженно ждал известий о Третьем съезде. Из-за границы не было ничего. Лебедев знал, что Арсений уехал на съезд из Питера, Крамольников - из Самары. Ни тот, ни другой ему не написали. А должны были бы. Или письма их попали в руки жандармов, несмотря на самые строжайшие меры предосторожности, какие всегда принимали Крамольников и Арсений, или они и не рискнули доверить бумаге столь важные для партии сообщения.
Потом начали просачиваться разные слухи. Дошел слух, что Крамольников с поручением. Третьего съезда ехал в Сибирь, но был арестован на границе. Пришел другой слух - что Гутовский вернулся, но рассказывает, будто Третий съезд вообще не состоялся.
По-прежнему не утихали жестокие споры большевиков-ленинцев с меньшевиками. В среде рабочих революционный накал все усиливался, и этому в партийных комитетах радовались все - и большевики и меньшевики. Но когда возникал вопрос о конечной цели борьбы, меньшевики яростно кричали: "Да, республика! Но мы должны пойти за буржуазией, мы не должны ее отпугивать. Крестьяне не помощники, а нам самим во главе революции не стать".
В конце мая Лебедев выехал в Шиверск. Вновь созданный после апрельского провала комитет согласился освободить Лебедева от прямой работы в "технике". С уходом Лебедева ответственной за "технику" стала Анюта. А чтобы работа, как и прежде, шла полным ходом, решили, что Мотя останется учиться набору. Поездки по линии с прокламациями теперь поручили другому человеку. Мотя отвезла листовки Мирвольскому в последний раз за несколько дней до отъезда Лебедева. И это был именно тот раз, когда вслед за Мотей в один с пей вагон сел Лакричник, оставив Кирееву свою торжествующую записку.
Лебедев не бывал в Шиверске свыше года. Вообще раньше он чаще ездил повсюду. Тогда не существовало ясного разграничения по районам. Комитеты партии были очень слабы и не всегда могли распоряжаться людьми. Где работать и как работать - решала обстановка и партийная совесть каждого профессионала-революционера. Но по мере того как росла численность местных социал-демократических организаций, устойчивее становились и их связи с порайонными центрами. И если Лебедеву раньше приходилось наезжать в Шиверск представителем то от Томского, то от Иркутского комитета, словом, от любого, который оказывался жизнедеятельным в тот момент, - теперь он поехал от комитета, в орбите которого уже твердо значилась шиверская социал-демократическая организация. Лебедеву поручалось проверить, не разгромлены ли там, не разбрелись ли, не расшатались ли революционные силы. Явку дали ему на квартиру Ивана Мезенцева.
Поезд прибыл перед рассветом. Но майская ночь настолько коротка и быстротекуща, что Лебедев очутился у дома Мезенцевых, когда небо уже стало отбеливаться. Груня открыла дверь, немного испуганная ранним стуком; она с трудом узнала Лебедева, отрастившего себе курчавую бородку и распадающиеся на стороны волосы.
Окна в доме были закрыты на ставни с болтами. Груня хотела зажечь лампу, но Лебедев попросил ее не делать этого. В щели у ставен пробивались узкие белые полосы рассвета, и в комнате стоял реденький полумрак, но достаточный, чтобы видеть все. Словно в сонное царство вступил Лебедев. Равномерно и сладко дышал Саша, с перерывами, усталая, билась об стекло муха, мурлыкала свернувшаяся калачиком на табуретке кошка, и даже Груня стояла, переступая босыми ногами и судорожно позевывая. Лебедеву в вагоне не пришлось сомкнуть глаз. Теплом сонного дома сразу обволокло и его. И когда Груня предложила поставить самовар, он замахал руками:
Зачем? Зачем? Ложитесь, пожалуйста, и спите. А меня простите за беспокойство. И еще просьба: позвольте где-нибудь у вас и мне тоже прилечь.
Груня стала сдергивать со своей кровати простыню, доставать из сундука свежую, глаженую, с кружевным подзором, чтобы приготовить постель Лебедеву. Он решительно воспрепятствовал этому, отобрал ее праздничную простыню и положил на крышку сундука.
Зачем вы это делаете? - с ласковым упреком сказал он ей. - Ложитесь сами на свою постель. А мне дайте что-нибудь только под голову, и я прилягу вот там, на половичке. У вас такая изумительная чистота. А я с дороги весь пропыленный.
Он лег и моментально заснул. А Груня досыпала беспокойно. Но не тревога опасности томила ее - было неловко, что оказалась она плохой хозяйкой и позволила гостю лечь на полу. Груня то дремала, то опять открывала глаза. Наконец поднялась, отомкнула сундук. В нем у нее не осталось почти ничего, все было продано, проедено. Но, кроме простыни с подзором, последней из ее приданого, здесь хранилось еще тонкое пикейное одеяло с нежным голубым рисунком по белому полю. Это одеяло Ваня купил ей в подарок после рождения сына. Груня им застилала постель только в праздники. Теперь она достала его и бережно, чтобы не разбудить, прикрыла спящего гостя. Ушла на кухню и стала готовить завтрак. У нее было немного муки, молоко, в банке хранилось несколько кусков сахара, и Груня решила напечь сладких блинов. Быстро закончив свою стряпню, она взглянула в комнату. Лебедев уже сидел за столом и что-то писал. Груня всплеснула руками:
Господи! А я думала, вы еще отдыхаете. Вам же темно, Егор Иванович.
Отличный свет, - отозвался Лебедев, приподнимая голову, - я превосходно вижу все. А вас попрошу вот о чем: сходите к Порфирию Коронотову и скажите, что я приехал.
Это я мигом, - с готовностью согласилась Груня, - он сейчас уже в багажной. Побежала я. А вы тут кушайте без меня. Извините, что… - она хотела сказать "что так бедно у меня", но закончила по-другому: - что больше ничего я вам не приготовила.
Она повязала голову ситцевым платком, перебрала на кофточке пуговицы, все ли застегнуты, и пошла к двери. Оглянулась на спящего сына.
Вы нисколько не тревожьтесь, Егор Иванович, насчет Саши. Он подолгу спит у меня, я успею вернуться. Да если и встанет, на улицу убежит; мальчишкам не проговорится, он так воспитанный у меня. Понимает. Как же: полных шесть лет человеку! А у меня часто зимой собирались.
Вернулась Груня действительно очень скоро. Вошла со сбитым на плечи платком, пунцовая и чуть запыхавшаяся от быстрой ходьбы.
Ну вот, - весело доложила она, - все я и сделала. Порфирий Гаврилович велел сказать, что после четырех будет ждать вас в березнике за переездом. - Веселое лицо Груни вдруг омрачилось: она заметила, что гость почти не притронулся к напеченным ею блинам, и стала собирать со стола.
Лебедев понял ее. И поспешил поправить дело.
- Вы уже убираете? А мне тут было скучно завтракать одному, - сказал он, подходя к столу. - Мы, может быть, вместе с вами чаю попьем?
И Груня сразу опять просветлела.
За столом не враз, а завязалась у них беседа.