Это все, что он успел выкрикнуть. Голос его утонул в резком заливистом крике Юлочки. Она опустилась на пол и, сжав у лица руки в кулаки, кричала, верней - не кричала - визжала, скрипела, захлебываясь криком. Голос ее с каждым мгновением становился резче и нечеловечней и заколебался на высочайшем фальцете. На секунду крик упал, оборвавшись, а затем родился вновь, но уже ниже, в самой груди Юлочки, и уже это был не крик, не визг, а вздох, уханье, тяжелое разрывающее грудь на части, прерывающее дыхание и биение сердца. Юлочка ухватилась руками за грудь и повалилась на бок как мешок.
Джега, как стоял, так и остался, точно перед фотографом застыл. Рот его открылся сам собой, и глаза округлились. Он был ошеломлен и потерялся совершенно. Он мог только повторять раз за разом:
- Что ты?.. Что ты?.. Что ты?..
Когда, наконец, столбняк прошел, он поднял Юлочку с пола и отнес на кровать. Сбегав затем за холодной водой в кухню и вернувшись снова к ней, он нашел ее стонущей и разметавшей постельное белье на кровати. Когда поднес ей стакан, ударила по его руке, и половина воды с тяжелым плеском выкатилась на пол. Тогда, поставив стакан на столик, он подошел к ней, но она зарылась головой в подушку и глухо выкрикивала:
- Уйди, уйди, уйди же!
- Юла, ну брось же ты, ну разве так можно!?
- Уйди же, уйди же… Уходи-и-и!
Медленно, прижав подбородок к груди, насупив губы, вышел Джега в столовую и прирос к окну, смотря на вытянувшуюся белой линейкой улицу, и думал о Юлочке.
Мысли были хмуры и тяжелы. А раньше этого не было. Юлочку принимал он всегда как ощущение тепла в комнате, бодрого настроения. Разве задумываешься, прогнувшись солнечным утром, отчего чувствуешь себя свежим и молодым? Так принимал он Юлочку. И вот теперь, впервые, стоял и думал, думал потому, что натолкнулся на что-то непреоборимое, что становилось на его пути преградой, помехой. Этого никогда не приходило в голову. Видел ли он, что она иная, чем он? Да. Но не чуял в этом враждебного, отталкивающего, противоречивого. Где-то противоречия, глухо упрятанные, может быть, и лежали кругами колючей проволоки, но были эти круги хорошо свернуты и не кололись. Сегодня вдруг стали они стеной колючей, непроходимой. Противоречия стали резко и неразрешимо.
Вспомнил глаза злые, посеревшие, лицо чужое, сведенное судорогой, и будто в погреб сырой и темный заглянул в солнечный день.
Звонок оторвал его от дум. Тряхнул головой, как пес, который хочет избавиться от боли в прокушенном ухе, и пошел открывать.
На крыльце стоял Степа Печерский. Он робко вошел в прихожую и долго топтался, прежде чем переступил порог кухни.
- Молодец хороший!..
Джега молча прошел перед ним в столовую и зашагал из угла в угол. Степа присел на краешке стула, протер очки, надел их и стал следить за неровными шагами Джеги.
- Послушай, ты, кажется, того… не в своей тарелке… а я, понимаешь ли…
Он остановился и смущенно смотрел на Джегу через очки, наклонив голову немного вперед и вбок.
Джега задержал разбег, оборвал черную ленту дум и, став против Степы, посмотрел ему в лицо, а посмотрев, увидел в этом худом лице что-то необычное. В уголках глаз, в непокорно вздыбившемся хохолке мягких волос на макушке, в полуоткрытых губах, даже в поблескивающих очках - капельками разлилась какая-то животворящая жидкость, и капельки эти тусклое степино лицо украсил как октябрьские флаги серый фасад учреждения со скучнейшим длинным названием.
- Чего это тебя разобрало сегодня? Именинник ты что ли?
Степа засмеялся тонко и заливисто.
- Не я - сын именинник.
- Вот оно что!
Поднялся Степа, схватил плечо джегино.
- Только-что из больницы я, от Жени. Видел этого самого октябренка-то. Смешной больно. Удивительное чувство. Будто тебе за шиворот воды, балуясь, налили, щекотно, смешно и весело, главное - весело. А если бы ты видал лицо Жени - странная перемена, понимаешь ты, удивительная перемена. Ты знаешь, ее род не пышный: мать, как говорится, от сохи, отец от станка; словом потомственная и горемычная пролетарка, а тут лицо бледное, тонкое, ну, прямо аристократка, Юсупова там какая-нибудь или чорт его знает что. Я едва узнал ее. Только глаза женины, глаза те же - ее.
Замолк, смотря в сторону - видя, наверное, женькины глаза. Помолчал, потом тихо, поглаживая щеку, заговорил:
- Да, теперь, брат, с семьей. Это… это, понимаешь ли, обязанности большие накладывает. Жизнь на новый стык попадает. Получается двойная хватка. С одной стороны, работа, с другой - семья. Семья ведь у нас пока строится на старых принципах, тут пока никаких социалистических форм нет. Она по принципу остается тяжелым бременем семьянина, требующим от него при честном отношении большого внимания и забот - это главное. А ведь, что ни говори, забота такого порядка как-то принижает рабочую энергию, убивает иной раз ее. А? Двум богам, что ни говори, молиться трудно.
Вот я и думаю теперь. Обзавелся я семьей. Ладно. А работа от этого не пострадает? Мы много с Женей на этот счет толковали. У нее свой особый взгляд на эти вещи, немного, по-моему, односторонний - чисто женский, по-моему, но я побаиваюсь, признаться тебе, побаиваюсь. Себя мне в конце концов, не жалко - я что! Но ведь то, что случилось со мной, может случиться и с другими, а это уже опасность, серьезная опасность. И вот, понимаешь ты, странная вещь. С одной стороны, это опаска, а в то же время изнутри подымается что-то торжествующее, инстинктивное, как будто природа, накладывая лишнюю заботу на человека, вливает в него новый запас силы и энергии для борьбы. И первое время, не ощущая этой заботы, ощущаешь эту энергию. Прекрасное чувство, Джега. Да личное тут всё понятно. Вот социальная сторона темна пока, и это как-никак печально. С работой-то! Я много читал по этому поводу и много сам перебрал в уме, но к окончательному выводу не пришел. Интересно знать, что ты думаешь на этот счет?
Джега ничего не думал. Он смотрел в лицо Степы, только в лицо, в его поблескивающие очки, и чувствовал, что заноза, попавшая в грудь полчаса назад, садится все крепче, и слова Степы заколачивают ее глубже. Он сорвался с места и зашагал снова из угла в угол. Они молчали. Молчание не тревожило их. Они не замечали его. У каждого было о чем молчать. Один углубился во вновь открытую накипавшую горечь, другой - в искрившуюся в глубине и вновь открытую радость. И оба молчали. Потом Степа поднялся.
- Прости, я, брат, невпопад. Но никак не мог справиться один, нужно было притащить кому-нибудь своё - это самое, освободиться от балласта словесного и всякого. Распирало меня.
Джега остановился.
Руки их встретились в крепком пожатии. Ясные серые глаза, блеснув из-за стекол очков, заглянули в самую глубь буйных и сумрачных глаз Джеги, а тот окунулся в простодушную светлую струю степиного взора. И оба поняли многое, чего раньше не понимали. Узнали многое друг о друге и увидели вдруг себя стоящими совсем рядом, плечо к плечу перед высоким, трудным барьером, который обоим им вместе со многими другими нужно было перепрыгнуть.
V
Было время - был Гудков первым богачом в городе. В лабазе его, в торговых рядах, горами высились белоснежные груды мешков. На каждом синий большой овал, в овале - "Мукомольное производство Ивана Андреевича Гудкова. Основано в 1862 году". Дед и прадед Ивана Андреевича были мукомолами, лабазниками, поставщиками во все губернские учреждения, интендантства, тюрьмы. Ездил из года в год на Макарьевскую ярмарку в Нижнем, на Ростовскую, Ирбитскую, Сретенскую в Киеве и Маргаритскую в Архангельске. Иван Андреевич Гудков получил от дедов в наследство многочисленные мельницы, лабазы и два квартала домов в городе.
Каждый из его предков приобретал несколько домов, уничтожая чересполосицу меж Гудковскими владениями. Иван Андреевич купил последние три дома и соединил, наконец, все свои владения воедино. Дома, купленные Иваном Андреевичем, были ветхими двухэтажными деревянными рухлятинами, и покупать их было скучно, а улучшать и вовсе не хотелось. И вот к концу своей жизни решил Иван Андреевич отстроить каменные хоромы на берегу реки, против губернаторского дома, да такие, какие город отродясь не видал. Откупил за большие деньги громаднейший пустырь на углу Полицейской улицы, обнес его забором, обеспечил себе небесную помощь, водрузив на углу забора деревянный шестиугольный крест, и начал постройку. Вывел уже было Иван Андреевич три этажа крепких кирпичных стен, начал внутреннюю отделку, да так и не привелось кончить. Пришли лихие дни и сбросили в грязь именитого Ивана Андреевича Гудкова, первейшего богача, туза и верховода в городской думе. Лишился Гудков мукомолки, лабазов, домов, всего, что десятилетиями выколачивали его деды и прадеды из жилистых покорных спин, что сам скопил за тридцать лет своего хозяйствования. Умер первый богатей Иван Андреевич Гудков где-то на мхах в трехоконном домике, одинокий, забытый всеми и найденный только через четыре дня после смерти. Умер Иван Андреевич, и хоромы его недостроенные, которые должны были увенчать пышное его существование, превратились в груду развороченного кирпича, стали прибежищем беспризорников и местом свидания влюбленных парочек. Сюда был довольно неожиданно для себя вызван однажды запиской Юлочки Петька Чубаров. Подивился Петька, повертел удивленно надушенный клочок бумаги; однако, когда час пришел, он отправился к Гудковским развалинам и нашел там ожидавшую его Юлочку. Сперва оба были несколько смущены, потом это прошло. Заговорили о пустяках и, говоря, медленно прохаживались по скрипевшему под ногами снегу. Наконец, Петька, вновь обретший свою спокойную уверенность, спросил, ухмыляясь:
- А хотел бы я знать, Королева мая, на какой предмет я вытребован сюда в таком спешном порядке?
Юлочка, лукаво улыбаясь, ответила вопросом же:
- Ну, а как вы думаете, зачем я вас могла позвать сюда?
- Гадом никогда не был, - заржал Петька, - потому угадывать не умею.
Юлочка стала вдруг серьезной и тихо сказала, беря Петьку за руку:
- Шутки в сторону, Петя, но я хотела серьезно поговорить с вами, именно с вами и чтобы Джега об этом не знал. Давно уж хотела, да все не решалась как-то. Ну, а теперь, видите, решилась. Вы знаете, о чем я хотела говорить? - Петька мотал головой, так что можно было понять его кивок и за утверждение и за отрицание.
- Валяйте на чистоту, - сказал он.
Юлочка жадно глотнула морозный воздух.
- Я о гришином деле. Понимаете? Я даю голову на отсечение, что он не виноват, что он не мог сделать того, что ему приписывают. Вы понимаете - не мог. Я чувствую, что брат, мой брат, этого сделать не мог. Я бы… я бы могла, пожалуй, согласиться, что он мог убить… при известных условиях, как и каждый из нас, как вы или я. Но не женщину, понимаете? Никогда женщину. И потом сделать эту гадость. Брр!..
Я думаю, что его связывала с Ниной какая-то драма. Гриша последнее время, видимо, сильно страдал от чего-то. И тут был кто-то третий. Понимаете? Может быть, все это выяснится на суде. Но пока он томится в исправдоме. Подумайте, как ужасно, если потом окажется, что он напрасно просидел год в каменной клетке. А ведь это так, вероятно, и будет. И он ведь ушел туда больной. Его в конце концов перевели в исправдомский лазарет. Жаль мальчика! Он был вашим товарищем. И я хотела попросить, Петя, сделать что-нибудь для него. Может быть, его бы выпустили на поруки под чье-нибудь поручительство?
Петька молчал. Долго молчал. Потом спросил:
- А Джеге говорили об этом?
- Да, пробовала однажды.
Петька подался вперед:
- Ну?
- Ну… и ничего не вышло. Мы с ним поссорились. Он утверждает, что вполне доверяет советской юстиции и ручаться ни за кого не может!
Юлочка махнула рукой и вдруг вплотную придвинулась к Петьке, взяла за руки, дышала ему на грудь легкими, теплыми облачками пара, и в глазах ее, обращенных кверху, бродила серебряная крошечная луна. Слова ее были тихи и прерывисты.
- Петя, вы верите мне. Все это мне больше чем неприятно. Пусть я существо другого порядка, чем вы, пусть держусь других взглядов. Но я прошу вас как человека, как… друга. Я прошу вас очень, помогите ему, помогите мне.
Петька смотрел в это бледное, залитое лунным светом лицо, следил, как плывут в синих зрачках две крохотные луны, и он ответил низким надорванным баском:
- Эх-ма! Пусть меня на этом месте забодают черти! Но я… я, брат, тоже доверяю советской, этой юстиции…
И снял о плеч ее белые холодные ручки. Юлочка вздрогнула. Судорога прошла по ее бледному лицу, и сузившиеся глаза подернулись влагой. Петьке показалось на мгновение, что она сейчас расплачется, но этого не случилось. Зябко передернув плечами, она поправила отошедший воротник и с расстановкой и едва заметной дрожью в голосе уронила:
- Не думала я почему-то… что вы… так.
Петька вдруг угрюмо насупился:
- Да так уж…
Больше оба они не сказали ни слова и всю дорогу до конца бульвара, где они расстались, шли молча. Только пожимая на прощанье юлочкину руку, Петька спросил нетвердым голосом:
- Как, на прощанье ничего не сказанете?
Юлочка, не глядя на него, ответила:
- О чем я еще могу говорить?..
Петька едва приметно потянул к себе лежащую в его широкой ладони мягкую Юлочкину руку:
- Ну, мало ли о чем…
Юлочка ничего не ответила. Она осторожно высвободила свою руку из петькиной лапы и, не оборачиваясь, пошла прочь. Петька постоял, прислушиваясь к удаляющему скрипу ее шагов, потом крякнул как после рюмки забористой перцовки и зашагал по направлению к клубу, где назначен был на сегодня диспут о молодежной семье. Диспут был уже в самом разгаре, когда Петька ввалился в клуб. На помосте корячился, припадая по привычке на правый бок, Шаповалов из ремонтного цеха.
- Я прямо скажу, товарищи, - почти выкрикивал он: - Нам баба ни к чему то-ксь! Баба-то человек, конешно, и все такое… пущай свое дело и делает. И мы свое деле делаем и делать будем. Только короводиться нам вовсе ни к чему, ни к чему да… Вот и я говорю, я и говорю: ты сперва дело сделай, а потом и короводься, да… А у нас как? У нас ребята горячие, закидистые. У него еще сопля под носом болтается, ни утереть ни сглотнуть не успел, еще делов-то за ним не числится комсомольских форменно никаких, а уже да девчонками, будьте покойнички, успевает стрелять на все стороны. Ей-богу! Так разве же это по-комсомольски, а? Нет, ребята, не по-комсомольски. Это для буржуйских жеребчиков дело, вот для кого. Да. Им только девчонок лапать - больше делать нечего. А у нас на! - дела не проворотишь, горит весь Се-Се-ре в деле. Попочетней крутни есть дело. Я и говорю, товарищи, я и говорю: комсомол, ежели он настоящий, то должен удерж иметь на себя, и покуда делов не наделает две нормы, потуда нет ему комсомольского решения крутиться. Подавайте спервоначалу на рабочую сторону, да… а потом уж вам кошка с котом.
Подергал еще рукой неловкий Шаповалов, хотел, видно, еще что-то сказать, да не вышло - полез черной раскорякой вниз и, врезавшись в кашу голов, сгинул. На его место выскочил маленький Леша Квасков. Хмыкнул носом, продохнул взволнованно, и высокий его голосок, будто на тоненьких ножках, запрыгал по головам.
- Я, товарищи, немного не так смотрю на дело, чем товарищ Шаповалов; я, товарищи, совсем не там смотрю на дело. Что неправильно у Шаповалова? - неправильно то, что мы не секта какая-нибудь, не скопцы и не ханжи. Обетов безбрачия мы не давали и давать не будем. Мы - люди, товарищи, человеки - вот! Комсомолец - человек такой же, как и все, а не выродок. Очень бы плохо, товарищи, если бы мы выродками какими-то были. "Ребята горячие, закидистые" - эк беду нашел! Будет нам под семьдесят - не будем закидываться, остынем, как раз под Шаповалова подходить будем. Я так смотрю на дело, что горячий - горяч и на деле, а с рыбьей кровью и на деле плохо. Дело не в крови тут и не в том, крутит ли комсомолец с дивчатами. Товарищ Шаповалов отвлекся и свернул не по той дороге: мы не про дивчат говорим и не про ребят в отдельности, а про то - должен ли комсомолец и комсомолка семьей обзаводиться, мешает ли это им, и не бросят ли они свою общественность из-за семьи. И я думаю, товарищи, что нет, не мешает. Если он хороший комсомолец - он хорошим и останется, слюнь не распустит и дела не бросит, а если он это сделает - то грош ему цена, и хорошо, что мы про такую его цену узнали. Это выходит вроде пробы на крепость для комсомольца. Сдаем мы экзамен по политграмоте, будем сдавать и по семейной грамоте. Кто не выдержал, тот отъезжай в сторонку. А я думаю, что хорошему комсомольцу семья не помеха. Они оба по-товарищески могут работать и будут работать, да еще лучше, чем одинокие - потому что друг дружку поддерживать будут…
Я кончил.