Наши знакомые - Юрий Герман 19 стр.


Потом она затопила печку наново, выгребла из поддувала золу, прибила гвоздиком отставший от пола железный лист и подмела мастерскую. Парикмахер не выражал никакого удивления - будто так и следовало.

Наконец явился Петр Андреевич. У него был такой вид, будто он всегда был очень толстым, а нынче вдруг ужасно похудел. Щеки, подбородок, шея - все изобиловало лишней кожей. На самом же деле Петр Андреевич вовсе не худел. Он всегда был таков. Лишняя эта кожа причиняла ему много хлопот, раздражала его, и не так давно он думал даже об оперативном удалении лишнего на шее и на подбородке, но под влиянием доктора Дорна решил отпустить бороду - побольше и попышнее. Борода хоть и скрыла лишнюю кожу, но придала Петру Андреевичу бандитское выражение, от которого он спасся очками из простых стекол. Большие очки действительно спасли его: он вдруг стал походить на ученого-аскета и полусумасшедшего. Надев очки и продумав как следует свой облик, он решил, что и говорить следует иначе - отрывистее и оригинальнее.

Прочитав письмо Дорна, он молча осмотрел Антонину и ушел за перегородку, туда, где шипел примус. Потом он позвал ее.

За перегородкой горела двенадцатилинейная лампа, лежали горкой чистые салфетки, поблескивало цинковое корыто. Когда она вошла, Петр Андреевич наливал себе в стакан кипяток из чайника. Стакан вдруг лопнул. Петр Андреевич выругался и поставил чайник опять на примус.

- Надо было ложечку в стакан положить, - сказала Антонина.

- Почему?

- Тогда стакан бы не лопнул.

- "Бы" это вроде "авось", - сказал Петр Андреевич. - Я могу вам платить не много. Двадцать один рубль.

- Хорошо.

- Являться надо к девяти часам.

- Хорошо.

- Будете стирать белье, мыть мастерскую, подавать воду, подметать, ездить по поручениям, как ученица.

- Хорошо.

- Если шашни заведете - выгоню. Понятно?

Она кивнула головой.

- Да… Печку топить, сдавать волосы… Зеркала должны быть промыты и прочищены. Мрамор тоже. Снаружи магазин чтоб всегда имел приличный вид. Как звать-то?

- Антониной.

- Иди работай.

Она вышла из загородки и поглядела в заиндевевшее окно: ничего не было видно.

- Как ваше имя? - спросил толстый парикмахер.

Она ответила.

- А меня зовут Самуил Яковлевич, - сказал мастер, - Самуил Яковлевич Шапиро. Ни больше ни меньше. Быстро оденься и купи мне одну пачку папирос "Совет". Потом сходишь ко мне на квартиру за обедом. Ну, живо!

И опять зашелестел газетой.

Еще затемно она приезжала в мастерскую. Отворяла ставни, снимала с двери тяжелый немецкий замок, мыла полы, грела воду и принималась за стирку. Надо было выстирать две-три дюжины салфеток, выполоскать их, подсинить, подкрахмалить. Раз в неделю стирались и крахмалились халаты. Петр Андреевич требовал, чтобы белье непременно было "с шепотом". Потом она гладила развешанное с вечера белье. Потом топила печь, протирала зеркала, мрамор, грела воду для бритья, резала бумагу, чистила щипцы для завивки, ножницы, проветривала мастерскую.

К десяти часам приходил Шапиро.

Опухший, с почечными мешками под глазами, злой и охающий, садился не раздеваясь в кресло и начинал браниться.

- Слышишь, - говорил он, - эта стервятина целый вечер кричала на меня, что я выбрал себе такую профессию. Ей неудобно перед подругами, что ее отец парикмахер. Ну а если б я торговал на Обводном, лучше? Скажи, мне? Или я не даю ей жизни? Сатана. Я болен, видишь, я распух, так ей мало. Ну, зато я ей тоже сказал - мамаша упала в обморок.

И он подробно рассказывал, как мамаша упала в обморок.

Обо всем он говорил злобно, всем сулил несчастья, кашлял, плевался и каждый день скандалил с Петром Андреевичем.

Начиналось обычно едва тот входил.

- Безобразие, ей-богу, - говорил он, - неужели трудно раздеться?

- Трудно, - кашлял Шапиро.

- Пойдите разденьтесь.

- Бабе своей указывайте.

- Я не указываю, а я говорю, что нечего входить в калошах.

- Заплатите раньше жалованье, а потом будете за калоши говорить.

- Я ж вам дал под жалованье сорок рублей.

- Под жалованье? Мне сто шестьдесят причитается - где они?

- У меня нет. Я вчера уборщице заплатил.

- Уборщице можете, а мне не можете?

- Так уборщице двадцать один, а вам двести, - возмущался Петр Андреевич, - и у вас деньги есть, а у нее нет.

- Вам в моем кармане не считать…

- Говорю - нет денег.

- А где выручка?

- Не ваше дело. Я хозяин.

- Хозяин? - глумливо переспрашивал Шапиро.

- Хозяин.

- Срам вы, а не хозяин.

- Ищите себе другого.

- Хитрый какой! Отдайте раньше деньги.

- Отдам. Завтра.

- Сейчас.

- У меня нет сейчас.

У Антонины дрожали руки. Она знала, что Петр Андреевич сейчас начнет плакать и божиться, знала, что денег у него действительно нет, знала, что хоть он и жулик, но жулик особенный, несчастный, и жалела его.

Скандалили каждый день, и всегда случалось так, что начинал как будто Петр Андреевич, а виноват был на самом деле Шапиро. Шапиро орал и ругался с наслаждением, выискивал слова пообиднее, пооскорбительнее и, заметив, что задел за живое, искренне и подолгу наслаждался. Петр Андреевич только отругивался и всегда под конец ссоры становился жалким и уступал, если была хоть какая-нибудь возможность уступить.

Постепенно она возненавидела Шапиро так, как в свое время ненавидела Пюльканема. Ей доставляло удовольствие видеть, как он скользит и падает в гололедицу, слышать, как он охает и стонет. У него украли меховую шапку - она с радостью рассказала об этом Петру Андреевичу, Он всегда жаловался на свою дочь, и ей нравилась эта девушка, хотя она ни разу ее не видела.

Когда Петр Андреевич и Шапиро скандалили, она пряталась за загородку и сидела там не высовываясь, притворяясь, что гладит или стирает.

Ей было страшно и мерзко.

"Почему они, - думала она, - какое им удовольствие? Неужели так всю жизнь? Ведь они уже старые!"

Скандал прекращался только с приходом клиента. Тогда Петр Андреевич особым, гортанным голосом требовал воду, и начинался рабочий день.

Воду подавать Антонине всегда было неприятно.

- Мальчик, воды! - кричал Петр Андреевич.

Этим он развлекал клиентов.

- Маленький цирк никогда не повредит! - соглашался Шапиро. И тоже кричал: - Мальчик, компресс!

Антонина злилась, красные пятна горели у нее на щеках. И только один раз какой-то пожилой краском с седыми висками заступился за нее.

- Это что, вы так острите? - спросил он Петра Андреевича.

- Привычка, знаете ли, - смиренным голосом ответил мастер. - Обыкновенно - мальчики, так я по старой привычке.

- Довольно паршивая у вас привычка! - жестко сказал военный. - Советую отвыкнуть.

- Так она же не обижается! - воскликнул Петр Андреевич. - Ты слышишь, Тоня?

Она промолчала, военный крякнул и ушел. Все осталось по-старому.

Работы было много. Не у мастеров, а у Антонины. Она подавала воду, убирала противную бумагу с мыльной пеной и с волосами, подметала, мыла кисточки, поливала из кувшина, когда мастер мыл клиенту голову, бегала за папиросами, за газетой, за обедом, покупала мыльный порошок, одеколон, хинную, вежеталь, жидкое мыло и делала еще уйму разных дел.

В обычные дни парикмахерская работала едва-едва. Гвоздем недели была суббота.

По субботам уже с утра шли очередью. К часу, к двум не хватало стульев. С пяти мастерская набивалась битком, делалось душно, с мастеров лил пот, не хватало салфеток, приходилось все время подстирывать и подглаживать.

В трамвае Антонина спала от усталости. Болела спина, ныли плечи, руки, колени. Резало глаза от копоти примуса. По ночам мерещились жадные лица распаренных баней клиентов, слышались грубые слова, казалось, вот-вот кто-то настигнет. Она просыпалась в поту, разбитая, измученная.

Работать было трудно.

Она не высыпалась, плохо ела. Деньги уходили на уплату долгов, на квартиру, на трамвай, приходилось ездить на двух - один конец стоил четырнадцать копеек. Пришлось купить новые туфли, дров, бидон для керосина.

В декабре Петр Андреевич сам, без ее просьб, прибавил ей еще десять рублей и велел, чтоб она сказала о прибавке Дорну.

Антонина пообещала и улыбнулась.

- Чего смеешься? - нахмурившись, спросил он. - Молода смеяться.

- Я так…

- "Так", - передразнил Петр Андреевич.

Случайно она узнала, почему у него не было денег. Оказалось, что все до копейки деньги Петр Андреевич вкладывал в изготовляющееся каким-то кустарным предприятием новое оборудование для парикмахерской.

Предприятие делало особые, давленые вывески, жалюзи для окон, тумбы под серый мрамор, гранило зеркала, приспосабливало люстры, перетягивало кресла - роскошные, дорогие, похожие на зубоврачебные. Даже мебель для ожидающих своей очереди посетителей делалась заново - особые, откидные, очень удобные шезлонги из парусины с подушками, набитыми морской травой.

Все это стоило очень дорого.

- Ничего, - говорил Петр Андреевич, - зато мы всем покажем. Извините! Мы не угол Невского и Садовой. Мы - окраина. Но мы не хуже. Шапиро - дурак. Он не понимает. А я понимаю. Мы тут панику наведем такую… Кресло с никелем, блеск, форс. Безумие. А! Ты как считаешь?

- Мне нравится, - говорила Антонина.

- Видишь! А он не понимает. Погоди, я тебя мастером выучу. Ты красивая. Подойдешь. Чепчик тебе наденем плоеный. Куафер. Вывеска - "Пьер". Серебром по мрамору. И я. Очки, все такое. Форс.

В белом своем халате, высокий, бородатый, всклокоченный, он походил на сумасшедшего. Но Антонине нравилось его слушать. Она понимала, что не стремление к наживе внушило ему всю эту затею, а что-то другое, лучшее, и ей было приятно, что он делится с нею - в конце концов, только уборщицей.

- Обязательное раздевание, - кричал он, - обязательное. Швейцар в галунах. Для салфеток посуда, как в больнице, видала - паровая?

- Видала.

- Вот. Массаж лица - машинкой. Электрическая сушка волос. Маникюр-салон. Хочешь на маникюршу учиться?

- Хочу, - говорила Антонина для того, чтобы не огорчать Петра Андреевича.

- Обязательно маникюр-салон. Белье - льняного блеска. Сияние. Никель. Ты чего улыбаешься? Никель везде должен быть. Прейскурант цен - черного мрамора. Видела? Сверху серебром - "Пьер". Восточный массаж. Паровая ванна лица. Педикюр… Никаких пьяных, тихо, чинно…

Но через два месяца после того, как Антонина поступила в парикмахерскую, вся мастерская вдруг стала собственностью Шапиро. Оказалось, что Петр Андреевич подписал под горячую руку какое-то обязательство и не выполнил его, Шапиро передал обязательство куда следует, заплатил Петру Андреевичу семьсот рублей и взял патент на свое имя.

Вечером, когда пьяный Петр Андреевич плакал за загородкой у примуса, пришел финансовый инспектор. Петр Андреевич, в профессорском своем халате, в очках, растрепанный, бухнулся перед ним на колени и заплакал навзрыд. Шапиро брил клиента и не оборачивался.

- Вот он зверь, - кричал Петр Андреевич, тыча пальцем в сторону Шапиро, - вот он мерзавец. У меня идея была. Я сам недоедал. Жена меня бросила. Сволочи все…

Инспектор поднял его, усадил и напоил водой. Вода лилась по бороде, по жилету и капала на пол.

Когда инспектор уходил, Шапиро обратился к нему с каким-то вопросом. Инспектор брезгливо покосился на него и ушел, не ответив. Шапиро пожал плечами.

Петр Андреевич устроился в кооперативной мастерской на Петроградской стороне. Шапиро нанял себе второго мастера - такого же толстого, как сам. Ничего не изменилось.

Как-то, после особенно утомительного дня, она сказала Шапиро, что хотела бы все-таки учиться делу.

- Какому делу?

- Стричь, брить… Что ж я… три месяца уже прошло.

- За учение платят деньги, - сказал Шапиро, - иначе не бывает.

- Сколько же?

- За триста рублей я тебя выучу на хорошего мастера.

- У меня нет таких денег.

- А каких у тебя есть?

Ей захотелось ударить его по розовой плеши, но она сдержалась и сказала, что у нее вообще денег нет. Шапиро свистнул, попробовал бритву об ноготь и опять принялся править.

- Так как же, Самуил Яковлевич? - сдерживая злобу, спросила Антонина.

- Надо подумать.

- Что ж тут думать, господи!

- Тебе, конечно, нечего думать. Не твоя забота.

Тем и кончилось.

20. Можно же жить!

Иногда вечером к ней заходил дворник. Она не знала, зачем он это делает, и терялась каждый раз, когда слышала его продолжительный, точно сердитый звонок.

- Доброго вечера, - говорил он и садился на табурет у двери. - Как поживаешь?

- Ничего.

Он сидел, положив ладони на острые колени, и подолгу молчал. Хоть бы он был пьян. Но он был трезв, с расчесанной бородой, в ботинках, аккуратно начищенных ваксой, в сатиновой косоворотке с высоким, застегнутым на белые пуговки воротом. Порою он вздыхал или, когда молчать становилось невмоготу, покашливал басом в кулак. Уходя, он спрашивал:

- Писем от Татьяны не имеешь?

- Нет.

- Ну, до свиданьица. Если дров, скажи, я принесу из подвала. Пока.

И уходил.

Однажды, измученная тяжелым днем, молчанием дворника, арией Риголетто, которую за дверью пел Пюльканем, она не выдержала и ушла из дому куда-нибудь - лишь бы только уйти.

Был мягкий снежный вечер.

У парадной она постояла, подумала, поглядела на фонарь, на голубые хлопья снега, на дремлющего извозчика и решила, что пойдет в клуб.

В клубе она разделась, обдернула платье, намотала веревочку от номера на палец и, чуть скользя подошвами туфель по кафельному полу, пошла к лестнице.

У нее спросили билет.

Она покраснела и солгала, что билет у нее есть, но забыт дома. Ее пропустили, велев в следующий раз не забывать. Она обещала.

В большом полутемном зале шла репетиция.

Какой-то человек, должно быть настоящий артист, прикрыв глаза ладонью и не двигаясь с места, что-то тихо и быстро бормотал - вероятно, роль. Кончив бормотать, он щелкнул пальцами, подождал, топнул ногой, опять закрыл глаза ладонью и вновь принялся бормотать, но уже с выражением угрозы в голосе. Потом он опять щелкнул пальцами. На этот раз все, кто только был на сцене, после щелчка страшно засуетились, забегали и стали делать вид, будто они сейчас начнут бить артиста: замахали руками, зарычали, затопали и пошли на него, чуть пригибаясь к полу. Артист долго, с усмешкой смотрел на них, потом щелкнул пальцами, соскочил со сцены в зал и сел в первом ряду. Все замолчали и столпились на авансцене.

- Скажите, пожалуйста, - спросил артист, - где, собственно, крик?

Все молчали.

- Где крик? - спросил артист. - Где острый, душераздирающий крик? Где он? Я же просил: дайте мне крик. Ну?

Он еще долго спрашивал, где крик, потом опять взобрался на сцену, закрыл ладонью глаза и вновь принялся бормотать. Антонине очень хотелось знать, что именно он бормочет, она поднялась и пошла по проходу к сцене, но артист вдруг отнял ладонь от глаз и, ткнув в Антонину пальцем, злобно заорал:

- Вы! Чего вы здесь ходите? Черт вас… Где староста? Почему мне не дают сосредоточиться? Что это за безобразие! Зажгите же свет в зале!

В зале зажгли свет.

Антонина стояла в проходе испуганная, с прижатыми к груди руками, и не знала, что делать - бежать или извиняться.

- Вам что здесь надо? - опять закричал артист. - Вы откуда?

- Я? - спросила Антонина.

- Вы, вы…

- Я просто…

- Вы просто, - с особым погромыхиванием и перекатом в голосе заорал артист, - вы просто, а мы на нервах… Староста, уберите ее отсюда…

Староста, разбежавшись, прыгнул со сцены, но в эту секунду кто-то сзади подошел к Антонине и над самым ее ухом грубо сказал:

- А ну, Рябушенко, на место.

Староста остановился, сделал по-военному кругом и, опять разбежавшись, легко вспрыгнул на сцену. Антонина обернулась. Возле нее стоял невысокий человек с бритой головой, в железных очках, в черном костюме.

- Прекратите-ка вашу репетицию, товарищ руководитель, - громко и внятно сказал он, - надо сейчас собрание провести.

Народ на сцене загалдел и стал прыгать вниз в зал. Что-то выстрелило.

- Кто лампочки давит? - крикнул староста. - Заплатишь…

Антонина воспользовалась суматохой и пошла к дверям, но ее окликнули:

- Товарищ!

Думая, что зовут не ее, она вышла за дверь, но человек в железных очках нагнал ее и, схватив за руку, повлек в зал.

Он посадил Антонину рядом с собой и, пока все занимали места, спросил, откуда она.

- Как откуда?

- Где работаешь?

- В парикмахерской.

- Кем?

Ей было стыдно сказать, что она уборщица.

- Я ученицей работаю.

- Ярофеич, - закричал староста, - давай начинай, мои все здесь.

На Антонину поглядывали, ей было неловко и очень хотелось уйти. Актер курил папиросу из мундштука и вздыхал. Иногда он улыбался с усталым и терпеливым выражением.

Все сидели на стульях в первых рядах маленького зрительного зала. Ярофеич поднялся и встал у сцены. Как только он начал говорить, Рябушенко старательно зашикал и закричал: "Тише!"

- Возьму на карандаш - заплатишь, - посулил он кому-то и с угрозой показал карандаш.

- Это что за "заплатишь"? - сердито и брезгливо спросил Ярофеич. - Что это за лавочка у вас тут, товарищ руководитель?

- Поднимаем дисциплину системой штрафов, - сказал артист и снисходительно улыбнулся, - приучаемся к настоящему театру… У нас в театре…

- А мне нет никакого дела до того, что происходит у вас, в вашем частном театре, поняли? - крикнул Ярофеич. - Вы работаете в молодежном клубе, и разлагать его я вам не позволю, поняли?! - еще громче крикнул он.

Актер опять начал снисходительно и терпеливо улыбаться. Антонина видела сбоку его носатое, напудренное лицо, но как следует улыбнуться он не успел, так как Ярофеич вдруг закричал, что ему известен еще целый ряд махинаций, о которых будет еще соответствующий разговор.

- Па-азвольте, - с перекатом в голосе начал артист и встал.

- Не па-азволю, - передразнил Ярофеич, и так хорошо, что многие зафыркали. Выждав, пока затихнет смех, он начал говорить. Говорил он долго и, видимо, так, как думали все, потому что кружковцы очень часто смеялись, кричали "Правильно!" и иногда даже хлопали.

- Я каждый день приходил сюда и смотрел на вашу работу, - говорил Ярофеич. - Я несколько раз беседовал с вашим руководителем наедине. Ничего. Совершенно без толку. А сегодня новый человек заходит в зал - и его в три шеи. Это метод клубной работы? Это дело? Это разговор? Человек зашел, а его гнать? Нечего сказать - работа! Постановочка дела! Может, человек у нас работать будет. Товарищ, будете у нас работать? - неожиданно спросил Ярофеич у Антонины.

- Вы мне? - вздрогнув, смущенно спросила она.

- Вам.

- Не знаю, - растерянно сказала Антонина, - если можно, так я…

- Почему же нельзя?

- Мне бы хотелось, - вспыхнув, сказала она, - только вряд ли я смогу…

Назад Дальше