Наши знакомые - Юрий Герман 5 стр.


- Да поймите, отец Николай, это физически невозможно.

"Физически, - думала Антонина, - как так физически?" Ей вдруг представилась физика Цингера, по которой она училась, и слова "в твердом", "жидком" и "газообразном", но, к чему относились эти слова, она не могла вспомнить. Пытаясь встать в третий раз, она подумала, что встать ей "физически невозможно", и тихонько заплакала.

На какой-то промежуток времени о ней все забыли и вспомнили только перед самым выносом. Она сидела в углу, за буфетом, жалкая, заплаканная, без одной туфли. Толстая безбровая женщина с муфтой, сослуживица покойного Никодима Петровича, всплеснула руками и, вскрикнув: "Вот она где, Тонечка!", тотчас же вытащила из своей муфты склянку с валерьяновыми каплями.

- Мне этого не надо, - сказала Антонина, - у меня ноги почему-то подламываются.

- Как подламываются? - испугалась женщина с муфтой. - Вы, вероятно, ушиблись?..

- Может быть, и ушиблась, - ответила Антонина, - только я не могу встать.

- Да вы попробуйте.

Подошли Савелий Егорович, священник и какой-то горбатенький человек, желтолицый, туповатый, в белом грязном балахоне с большими пуговицами и с кнутом в руке.

- Ну как так не можете! - ворчливо сказал Савелий Егорович. - Ведь не сломаны у вас ноги… Обопритесь-ка на меня… Или погодите, я вас за талию возьму…

Пока Антонина пыталась встать, какой-то только что вошедший, сизый от холода старик говорил женщине с муфтой, что это "бывает нередко - это, видите ли, нервный шок".

- Ах, господи, Савелий Егорович, - не слушая старика, волновалась женщина с муфтой, - ведь никакого толку не будет, если она даже и встанет, держась за вас, - ведь ем надо до самого Смоленского идти…

- Не могу, - простонала Антонина, - пустите, Савелий Егорович.

Ей было стыдно, что все эти взрослые и совсем чужие люди, как маленькую, ставят ее на ноги. Кроме того, ей казалось, что священник, который все время молчал, не верит ей, думая, будто она притворяется.

- Не могу, - повторила она, сидя на стуле, - не идет ни правая, ни левая.

- Порекомендую нанять извозчика, - сказал сизый старик, - барышня поедет, это единственный выход из положения…

Толстая женщина с муфтой натянула ей на ноги короткие валенки, замотала шею и грудь шарфом, чтобы не прохватил мороз, надела шубу, повязала платком голову.

Савелий Егорович, путаясь в полах своей черной шубы, бегал по квартире, разыскивая молоток. Потом он очень долго бухал молотком, сбивая заевший крюк с двери, и бесстыдно громким голосом кричал старику, что он так и знал - эти "птицы" не явились.

- Мороз, мороз! - кричал Савелий Егорович. - Двадцать девять градусов - где уж им!

Сизый старик таращил глаза, кашлял и плевался в угол за плиту.

К выносу собралось довольно много народу - сотрудников покойного Никодима Петровича, но выносить гроб никто не вызвался. Кассир Поцелуйко сказал, что у него грыжа, весовщик главного склада боялся покойников, другие отводили глаза в сторону. Священник не мог - по сану, дьячок тоже, у старика болело плечо. "Да мне вообще, знаете ли, вредно, - сказал он, кашляя, - увольте, голубчик".

Оставался один Савелий Егорович, да еще маленький человек в грязном балахоне.

Из кухни Антонина слышала, как шушукались у гроба Савелий Егорович и толстая женщина. То, что происходило там, у гроба, было так нехорошо и стыдно, что Антонина вся с ног до головы дрожала, сидя в кухне, "Ну что они там торгуются, - с тоской и болью думала она, - как они могут, бессовестные…"

Наконец Савелий Егорович вышел в кухню, открыл дверцу буфета, налил себе, сизому старику и человеку в грязном балахоне по рюмке водки, выпил, махнул рукой и побежал вниз по лестнице.

Через несколько минут он явился с братом дворника, большим, толстым, мутноглазым мужиком, и с молодым парнем в форме торгового флота. Брат дворника сразу же заспорил с человеком в балахоне - как выносить, а моряк сел на край стула, вытащил из бушлата папироску и необычайно лихим движением зажег спичку о подошву своего щегольского ботинка. Он курил и, щурясь, наглыми светлыми глазами разглядывал кухню. Когда взгляд его остановился на Антонине, он неторопливо снял форменную свою фуражку, пригладил ладонью рыжеватые волосы и, кивнув головой на дверь спальни, спросил:

- Болезнь - или так?

- У него жаба была, - тихо ответила Антонина, - сердечная болезнь.

Когда гроб вынесли и поставили на дроги, моряк и толстая женщина пришли за Антониной. Она сидела все в том же углу, ее большие черные глаза были полны слез, она всхлипывала и говорила срывающимся голосом:

- Я думала, вы забудете… Я… я не могу. Я думала, вы без меня…

- У нее ноги, - пояснила женщина, - у нее что-то с ногами, не может ходить.

- Что же ее - нести? - недовольно спросил моряк.

- Не надо, мне только помочь надо, - заторопилась Антонина, - только с лестницы…

Сдвинув фуражку чуть на затылок, моряк подсунул одну руку под колени Антонины, другой обнял ее за талию и понес. От него вдруг густо пахнуло спиртом…

Отто Вильгельмович Бройтигам на похороны не явился - он не совсем хорошо себя чувствовал, как выразился про него секретарь-стенографист акционерного общества "Экспортжирсбыт", лупоглазый парень с женским именем - Фрида. Фрида привез на извозчике небольшой венок из железных, крашенных в зеленое листьев, очень тяжелый.

- Сукин сын, буржуйская морда! - выразился про Бройтигама Савелий Егорович. - Надо было заводиться с попом! Из-за него церковным обрядом хороним, а он и носу не показал. Свинья. Товарищ Гофман, естественно, не приехал, он принципиально не мог пойти, как активный безбожник…

Другие сотрудники покойного Старосельского промолчали: Фрида доносил Бройтигаму все, что слышал, а безработным никому не хотелось оставаться. Да и вообще все устали, продрогли, измучились, всем хотелось по домам. "Мертвое мертвым, живое живым", как выразился кассир Поцелуйко.

В пять часов пополудни гроб с телом Никодима Петровича опустили в могилу. Первую горсть мерзлой земли бросила Антонина. Она не могла стоять, и церковный сторож принес ей табуретку из своей сторожки. За Антониной бросил земли Савелий Егорович, потом женщина с муфтой, потом, кряхтя, наклонился сизый старик. Могильщики взялись за тяжелые заступы. Один из них ломом разбивал уже успевшую замерзнуть землю. Мерзлые комья с грохотом сыпались на крышку гроба.

Темнело.

После похорон к извозчичьим санкам, в которых сидела Антонина, подошел уже пьяненький Савелий Егорович и отдал ей оставшиеся после всех расходов деньги.

- Ничего, Тоня, не горюй, - сказал он, - все устроится. Я к тебе татарина приведу - знаешь халат; придется кое-что продать. Вот. Ну, поезжай. Там все прибрано, я распорядился, и дворничиха придет к тебе ночевать…

Антонина смотрела на багрового от водки и от мороза Савелия Егоровича и ничего не понимала. Все крутилось перед ней: кладбищенские ворота, синяя спина извозчика, снег, фонари.

Наконец санки тронулись.

Только возле самого дома она заметила, что рядом с ней сидел тот светлоглазый моряк. Видимо, он очень продрог в своем тонком бушлате, потому что весь съежился и совсем не двигался.

- Замерзли? - спросила Антонина, чтобы хоть что-нибудь сказать.

- Есть маленько! - сипло ответил он. - Но бывает хуже.

- Вы что, в нашем доме живете?

- Да. Временно отдал якорь. Дружочек один ситный у меня тут корни пустил. - И осведомился: - Разрешите у вас маленько обогреться?

- Пожалуйста! - вяло пригласила Антонина.

Квартира была чисто прибрана, топилась печь, но легкий и печальный запах еловых ветвей еще плавал в воздухе, и Антонине сразу вспомнился Никодим Петрович, такой, каким он лежал на столе, - торжественный, в твердом, очень высоком воротничке, в застегнутом кителе и с руками, покорно и вежливо сложенными на груди.

Она опустилась на диванчик не раздевшись - в шубе и платке. Красивая дворничиха Татьяна лениво разбивала кочергой головни в печке. Моряк снял бушлат, пригладил маленькими руками рыжеватые волосы, закурил и сел верхом на стуле недалеко от печки…

Когда Антонина уснула, моряк и дворничиха вышли в кухню.

- Сообрази, - попросил он, не глядя на дворничиху, - озяб я…

Пока она ходила, он сидел, не двигаясь с места, обхватив голову ладонями и глядя в одну точку прищуренными светлыми глазами. При виде водки он оживился, заметно повеселел и налил себе и дворничихе по полстакана, но выпил, не дожидаясь ее, и, стукнув стаканом по столу, сказал:

- За нее.

- За кого? - недружелюбно спросила дворничиха.

- За девочку, - пояснил моряк и кивнул головой на закрытую дверь комнаты, - за нее.

Татьяна молча, исподлобья, посмотрела на моряка, подняла свой стакан до уровня глаз и, нахмурив широкие темные брови, глухо и быстро сказала:

- За то, чтобы ты, Леня Скворцов, сукин сын, подох под забором…

- От, - тихо засмеялся он и покрутил головой, - от это сказала так сказала. Абсент пила? - вдруг спросил он.

- Чего?

- Абсент - наливка такая, с полынью.

- Нет, не пила. Наливки пила, - добавила она, - настойку розовую пила - сладкая…

- "Сладкая", - передразнил Скворцов и руками разломал огурец, - "сладкая"! - Помолчав, он вскинул на уже охмелевшую дворничиху ставшие злыми глаза и заговорил, точно бранясь:

- Девчоночки там - приоденутся, ну никогда не подумаешь, какое у них основное занятие: чулочки, костюмчик, шляпочка, зонтичек, туфельки лаковые, причесочка "бубикопф" - последний крик моды, и без всяких лишних слов, а очень просто и корректно. "С вас, господин моряк, за мою к вам симпатию такая-то сумма в кронах, марках, шиллингах или пезетах. Заходите еще, дорогой пупсик. Ты, руссише, зеер гут!" - Он вдруг коротко хохотнул и добавил: - Означает - хороши мы! Уж будьте покойнички - не подкачаем за свои деньги, долго нас помнить будут зарубежные дамочки. И ох, Татьяна, скажу я тебе, понимают они толк в рубашечках…

- Сласть-то одна, - враждебно сказала дворничиха, - что в рубашечке, что без рубашечки…

- "Сласть!" - опять, как давеча, передразнил Скворцов. - Много ты понимаешь - "сласть"!

Он налил себе водки, вскинул стакан на свет, обтер ладонью губы и выпил.

Татьяна молчала.

Ее небольшие серые глаза тяжело и злобно блестели. Мягкими темными руками она подобрала волосы на висках и концами пальцев поправила шпильки на затылке. Лицо ее разрумянилось, она потерла щеки ладонями и, вызывающе откинув голову, спросила:

- Что ж тут надо понимать, гражданин Скворцов? Небось раньше нечего было понимать, заходили, выпивали. Он на дежурстве, а вы тут как тут, и про рубашечки не говорили! Раньше…

- Раньше было, а нынче прошло, - перебил Скворцов. - У тебя муж, у меня жизнь. Вот. Поняла?

- Поняла, - не сразу ответила Татьяна и опять бесцельно принялась поправлять прическу. Она вдруг точно вся размякла и отяжелела. - Поняла, - повторила она тише, - чего тут не понять…

- И хорошо, что поняла, - миролюбиво сказал Скворцов. - Она одна осталась?

- Кто?

- Да эта… Старосельская, что ли…

- Одна, - неторопливо ответила дворничиха.

- Ей сколько лет?

- Откуда ж я знаю…

- Учится?

- Ну, учится.

- Ты мне не нукай, - внезапно вскипел моряк, а то я тебе так нукну, что худо будет. Отвечай толком - учится или нет?

Дворничиха ответила. Задав ей еще несколько вопросов, Скворцов тяжело оперся о стол жилистыми татуированными руками и медленно поднялся.

Дворничиха напряженно следила за каждым его движением…

Он не торопясь застегнул на все пуговицы бушлат, обдернул его, сдвинул фуражку на затылок и немного постоял молча, точно раздумывая.

- Ну вот, - негромко сказал он, глядя поверх глаз дворничихи, на ее молодой и гладкий лоб, - слушай и мотай на ус: вот эта вот девочка мне нравится, поняла?

- Поняла, - тихо промолвила дворничиха, и ее большие золотые серьги качнулись и блеснули.

- Так. Я человек бродячий, а ты здесь сидишь… Смотри. Поняла? Кто и что, чтоб я все знал… Но если ты, - медленно и внятно добавил он, - если ты мне хоть слово сбрешешь… гляди!

- Что глядеть-то, - глухо, со злобой в голосе спросила дворничиха, - чем ты мне грозить можешь, окаянные твои глаза?..

- А ничем, - беспечно ответил он и пошел в переднюю.

В дверях он обернулся, поправил фуражку и оглядел тяжело сидевшую у стола дворничиху с головы до ног.

- Зайти, что ли?

Татьяна промолчала.

Тогда он крадущейся походкой подошел к ней сзади, запрокинул ее голову и поцеловал в мягкие, податливые губы…

Потом она плакала, а он стоял перед ней, широко расставив ноги, и смотрел ей в лицо тусклыми, бессмысленными глазами.

2. Одна

В понедельник Антонина проснулась и почувствовала, что с ногами у нее все совсем хорошо. "Хоть танцуй!" - невесело подумала она и легкими шагами, босиком, прошлась по комнате.

В этот день она принялась за хозяйство: продала татарину старенькое пианино, никелированную кровать Никодима Петровича, диван, два стола - столовый и ломберный, самовар, ширму, керосиновую печку, большую красивую кукольную голову (сама кукла развалилась год назад) и ковер.

За все вместе татарин после двухдневного торга дал сто шестьдесят семь рублей.

Расставаться с вещами было очень больно и почему-то стыдно, особенно тяжело было смотреть, как грузчики выносили кровать и пианино, как они при этом переругивались, топали тяжелыми сапогами и какие следы оставляли их сапоги на коврике Никодима Петровича.

Потом они свернули самый коврик, замотали шпагатом и ушли.

Антонина заплатила за квартиру, за дрова, за электричество, внесла какой-то не очень понятный пай и рассчиталась с печником Куликовичем, который ремонтировал и перестраивал квартиру Никодиму Петровичу.

Осталось двадцать три рубля.

В конторе акционерного общества "Экспортжирсбыт" она больше часа прождала товарища Гофмана, от которого надо было получить разрешение на деньги по графе "Расходы похоронные". Сидя в коридоре, она увидела самого Бройтигама, который шел к своему кабинету в сопровождении клетчатого и душистого стенографиста Фриды. Фрида нес и портфель Бройтигама, и какую-то покупку очень больших размеров. Отто Вильгельмович шел медленно и важно, и лицо его как бы говорило: "У меня иностранный паспорт, и мне нет до всех вас решительно никакого дела".

Дверь в свой кабинет Бройтигам не отворил сам, хотя руки у него были свободны. Фрида поставил на деревянный диван, рядом с Антониной, большую покупку, подбородком прижал к груди портфель и пропустил вперед Бройтигама. А Антонина нарочно не поздоровалась и не помогла Фриде.

Наконец ее позвали к Гофману.

Одет товарищ Гофман был в гимнастерку, в галифе и перепоясан старым толстым ремнем. Все в нем говорило о том, что он не хочет быть похожим на Бройтигама, что с Бройтигамом и с Фридой они враги, что он, Гофман, устал здесь и желает поскорее уйти из этой маленькой, душной комнатки.

- Вы ко мне? - спросил он, не поднимая глаз от бумаг и что-то чиркая в них большим синим карандашом. - Садитесь, товарищ.

Антонину еще никогда не называли товарищем, и то, что этот человек назвал ее товарищем, смутило и обрадовало ее.

- Тут служил мой отец, Никодим Петрович Старосельский, - стараясь не волноваться и не плакать, сказала она, - он умер, и тут ему еще должны деньги, а я заплатила долги, и теперь мне, - она запнулась и покраснела, - и теперь мне нужно…

- Позвольте, позвольте, - хмуря широкие брови, перебил он, - ведь я же им сказал, чтобы по адресу покойного товарища Старосельского были посланы деньги с курьером. Вы не получали?

- Нет, - испуганно ответила Антонина, - ничего не получала.

Гофман вскочил и вышел из комнаты.

Через минуту по соседней комнате, где помещалась контора, разнесся его громкий гневный голос. Антонина не слышала слов, но было ясно, что Гофман очень сердится.

Он скоро вернулся и, садясь за свой большой стол, сказал, что она может получить деньги в кассе. Синий карандаш опять появился в его руке.

Антонина не уходила.

Когда она шла в учреждение, в котором столько лет работал ее отец, она меньше всего думала о деньгах.

Ей казалось, что там с ней поговорят о чем-то и - не деньгами, нет - помогут. И этот главный человек Гофман (после того как он кричал в конторе, он не мог не быть главным), этот человек непременно должен был сказать ей что-то очень значительное, например о школе - ведь ей хотелось учиться, - и этот главный и, несомненно, серьезный человек не мог не знать, что ей хочется учиться, что она одна и что такие люди, как Савелий Егорович, никакими школами не интересуются.

Но Гофман что-то черкал синим карандашом и шелестел бумагой.

Вероятно, прошло всего несколько секунд, хоть ей и казалось, что она смотрит, как двигается синий карандаш, по крайней мере час.

Наконец Гофман поднял глаза.

- Вы не пришли на папины похороны потому, что там был священник? - ровным голосом спросила Антонина.

Он прищурился, наклонился к ней:

- Какой священник?

- Служитель культа, - сказала Антонина. - Но папа не был верующим, это все из-за Бройтигама.

- Бройтигам - сволочь! - со спокойной злобой, давно накопившейся и уверенной, произнес Гофман. - И скверно, что некоторые здешние сотрудники его так боятся. Я с ним грызусь насмерть, и он боится меня, потому что я представляю здесь диктатуру рабочих и крестьян. А не пришел я на похороны вовсе не потому, что там был священник. Если хотите знать, у меня у самого папаша в кирку ходит.

- Да что вы? - удивилась Антонина.

- Даю слово! - ответил Гофман. Но тут за его спиной зазвонил телефон, и Антонине пришлось уйти.

Конечно, Гофман был занят и вызвали его по очень серьезному делу, но если бы он еще немножко поговорил с ней, хоть пять минут, хоть три, хоть сказал бы: заходите на досуге. Нет, ничего этого он не сказал. Он только пригрозил в телефонную трубку: "Мы этот вопрос поставим принципиально", - и ушел, скрипя сапогами и ремнем…

И Антонина тоже ушла.

Но потом вспомнила про деньги и вернулась обратно, кассир Поцелуйко уже отсчитал ей червонцы и мелочь - серебро и медяки.

- Надо было жаловаться этому идиоту, - сказал Поцелуйко, высовывая из окошечка свою крысиную мордочку. - Не могла попросить меня: дядя Сидор, пожалуйста, я бедую…

В коридоре ее догнал Савелий Егорович в смешном кургузом синем халатике и сказал, чтобы она получила наверху, в седьмой комнате, бумаги Никодима Петровича.

- Там имеются весьма ценные, - добавил он, - там и папин аттестат зрелости, и свидетельство, и трудовой список, и из реального удостоверение. Возьми.

- Хорошо.

- Ну, как живешь?

- Ничего, спасибо. Татарин за вещи заплатил сто шестьдесят семь рублей.

- Мало. Надо было поторговаться.

- Да я уже торговалась, торговалась…

- Ну ладно, ступай, мне некогда. Только обязательно папины бумаги возьми, не забудь.

- Не забуду.

Назад Дальше