- Да.
- Почему?
- Она моя подруга.
- Постарайтесь не обгореть в первый день, - Буров смотрел в окно, где было сыро. И, кажется, моросил мелкий дождь. - Это очень вредно для здоровья.
- Постараюсь, - сказала я.
Из окна был виден фабричный двор: плохо заасфальтированная площадка с длинной кучей мусора посредине; слева в беспорядке лежали груды старых кирпичей, которые не вывезли после ремонта стены, справа валялось немного металлолома - ржавые гнутые трубы, обрывки жести.
- Счастливого пути, - сказал он.
- Спасибо.
- На море можно смотреть долго-долго. В отличие от степи, оно никогда не кажется однообразным. Однообразие ощущается в повторении предметов или, допустим, вещей невыразительных, - Буров стряхнул пепел на толстое стекло стола. - Смотрите на море. И вы почувствуете, как что-то обновляется в вас.
...И я смотрела на море. И оно не утомляло меня. На душе, на сердце лежала ясность. И еще спокойствие, доброе, как улыбка.
Люська придвигала сумку. Ноги у Люськи были толстоватые.
- На любителя, - говорила она. И добавляла: - Это точно.
Я выбирала грушу. Неожиданно здесь, в Туапсе, поняла, что люблю именно груши, а не яблоки и не виноград. В саду у Люськиного дяди - Платона Пантелеевича - от груш ломались ветки. Сам Платон Пантелеевич, израненный на войне, был, в сущности, славным, хотя и нудным человеком. Каждое утро он набивал сумку фруктами, и я тащила ее на море. А Люська с моря до дому. Я сама предложила такой порядок. Люське это очень понравилось. Потому что на обратном пути сумка была порожняя, если не считать мокрых купальников и простыней. Я тоже была довольна. После свидания с морем хотелось возвращаться свободной-свободной. Даже пустая сумка помешала бы мне.
Дни укорачивались. К дому мы поспевали уже в сумерки. Ежевечерне Платон Пантелеевич, сопя и покряхтывая, приносил из подвала бутыль красного виноградного вина. Стол стоял во дворе возле кухни, под легким навесом из железа. Лампочку, что висела между ветками алычи, прикрывал колпак, сделанный из старой эмалированной миски. Мошкара кружилась под ним, бабочки и стрекозы тоже...
Выставив бутыль, Платон Пантелеевич брал три граненых стакана, мыл их у водопроводной колонки и приносил к столу мокрыми. Вода стекала с них медленно. И стаканы блестели, как вымытые дождем улицы. И даже нежнее. Конечно, нежнее и ярче...
Старым, но острым ножом Платон Пантелеевич резал свежие огурцы, зеленый лук, укроп, который он почему-то называл окропом, петрушку. Потом все это густо солил, поливал подсолнечным маслом. Оно было ароматное, не такое, как в Москве: Платон Пантелеевич покупал его у колхозников, приезжавших с Кубани на рынок.
Люськина тетка, худая и желчная старуха, приносила кастрюлю с вареной, рассыпчатой картошкой, но ужинать вместе не садилась. Уходила на кухню и демонстративно гремела там кастрюлями, приговаривая:
- Все хлещет вино и хлещет... И никак не лопнет.
Платон Пантелеевич, поглаживая от волнения, а может быть, от удовольствия, свою широкую грудь, говорил без всякой злости, и даже с оттенком какого-то мудрого равнодушия:
- Когда лопну, тогда и пить брошу... Православно?
С большим умением он всклянь заполнял стаканы вином. Чокаться не любил, тостов не признавал. Я охотно выпивала стакан. Мера Люськи была немного больше.
Захмелев, Платон Пантелеевич каждый вечер вел очень похожие, нудные разговоры. Обращался ко мне. О племяннице говорил снисходительно:
- Вся в мать. В сестру мою... Угу! Грешница, к старости маленько угомонилась. А то все мужики на уме, как у зайца капуста. Люська в нее пошла... Я, дочка, в природу верю. Сын жулика не обязательно будет жуликом, но воровские наклонности в нем скрываться обязаны...
Потом Платон Пантелеевич либо чесал затылок, либо гладил грудь, собираясь, надо полагать, с мыслями. И говорил:
- Слыхал я - француз один... Угу!.. Коньяк по чистой случайности изобрел. Закопал в землю дубовый бочонок с виноградным спиртом. От немцев прятал не в эту войну, в дальнюю... А когда через года три, четыре заваруха там улеглась, откопал... Глядь, вместо спирта коньяк. Угу!
У Платона Пантелеевича была какая-то хроническая болезнь горла. И это "угу" - не поймешь: откашливание или междометие - очень часто сопровождало его слова:
- Так я вот что думаю. А если, скажем, налить виноградного спирта в бочонок из дерева груши. К примеру! Какой же тогда напиток получится?
- А вы попробуйте.
- Думаешь, стоит? - подозрительно спрашивал он. - Бочонок из груши в копеечку влетит.
- Рискните.
- А что? И рискну. Угу!..
Потом мы с Люськой уходили в сарай. Ложились на жесткую, пахнущую старым матрацем кровать. Люська вздыхала:
- Ну и море, мать.
- Очень хорошее море. Синее, теплое, - возражала я.
- "Хорошее", - передразнивала Люська и поворачивалась на бок. - Ни одного парня с мало-мальски приличной рожей...
Стоп!..
Про парней и про Люську.
После того злополучного случая с "родственником Витей" отношения между мной и Люськой долгое время - зиму, весну, начало лета - были прохладными, как ночи в апреле. Тем более в свободное от школы время я возилась с Крепильниковой, а она со мной. Мы даже в театре "Ромэн" побывали, чему никто из девчонок не верил, потому что достать туда билеты труднее, нежели укусить собственный локоть. Поняв это, я избрала самый простой, самый естественный ход. Пришла в театр, разыскала секретаря комсомольской организации - милую, молодую девушку. И рассказала ей часть правды.
Выглядела эта часть так:
- Общественность фабрики "Альбатрос" поручила мне шефство над квалифицированной, опытной работницей, доброй, чудесной женщиной, однако весьма отсталой в культурном отношении. Я водила ее в музеи, на выставки, на лекции... Но в театр... Она не признает никакого другого театра, кроме цыганского театра "Ромэн". Я полгода пытаюсь достать к вам билет. Но, увы, безрезультатно. Вы комсомолка - я комсомолка. Помогите мне как товарищ товарищу.
Сами видите, никакой хитрости. Ну зачем мне афишировать, что, в свою очередь, квалифицированная, но отсталая в культурном отношении работница шефствует и надо мной?
Народ в театре не только талантливый, но еще и чуткий.
Мы смотрели "Сломанный кнут". Глаза Прасковьи Яковлевны были влажны, разумеется, от хлынувших через край чувств. Она иногда шептала:
- Ой, как хорошо... Ой, как хорошо. Только душно ужасть...
В музее изобразительных искусств она неожиданно обращала внимание на экспонаты, мимо которых я проходила, не замечая. Остановившись возле деревянного сундука какого-то римского сенатора, она глядела на него минут двадцать. Повторяла:
- Сколько работы, сколько работы. Каждая фигурка руками вырезана...
Приседала на корточки, чтобы рассмотреть лучше... Зато мимо великих картин с обнаженными женщинами проходила быстро. Краснела и говорила:
- Срамота.
Пикассо не понимала совсем. Я, честно говоря, тоже не понимала его картин. Но делала вид, что понимаю. Может, оттого, что рядом стояли такие же, как я, молодые девушки и парни и очень серьезно говорили о достоинствах картин этого знаменитого художника.
Прасковья Яковлевна проявляла бескультурье громко, самодовольно. Так выпивоха в трамвае стыдит соседа: "А еще шляпу носишь!"
- Ужасть! Ужасть! Так и я нарисовать могу. Ну, где он голубые морды людей видел? Ужасть!
- Каждый художник обладает индивидуальным видением мира, - повернулся к Прасковье Яковлевне молодой парень.
- Художник! - почему-то обиделась она. - Подстригся бы лучше. Патлы распустил. Смотреть противно. Не я твоя мать... Пойдем, Наташа, - она схватила меня за руку и повела из зала, будто маленького ребенка.
- Вы не правы, Прасковья Яковлевна, - я пыталась ее угомонить.
- Права, права. Ужасть, что делается...
- Нет, не правы. И отпустите меня. Я никуда больше с вами не пойду.
- Почему? - упавшим голосом спросила Крепильникова. Остановилась, выпустила мою руку.
- Ведете себя плохо.
- Как же так? - сказала она растерянно.
- Это музей. Здесь собраны произведения искусства. Вы представляете, какие люди отбирали эти картины и давали разрешение повесить их на эти стены?
- А ведь верно, без разрешения... Сами по себе... Они бы...
Я, кажется, убедила ее. Во всяком случае, заронила сомнение в правильности поведения.
- Если мы не понимаем чего-то с вами, так зачем об этом кричать и тем более возмущаться? Представьте, к нам в цех придет посторонний человек, он ведь тоже многое не поймет. Но, если станет кричать про свое непонимание, как мы к нему отнесемся?
- Как к дураку.
- Самокритичный вы человек, Прасковья Яковлевна.
...Подобных случаев было тьма. Иногда мне хотелось плюнуть и не только не встречаться с Крепильниковой, но вообще бросить фабрику, уйти на "Парижскую коммуну" или еще куда. Однако характер у меня был тоже отходчивый. И это очень помогало нам.
В отпуск Прасковья Яковлевна звала на Рязанщину, обещала перезнакомить со всей своей многочисленной родней. Это все пугало меня. Хотелось тишины, безлюдья, чего-то нового...
Однажды, примерно за неделю до отпуска, оказались с Люськой в столовой за одним столом.
- Едешь куда-нибудь? - спросила она.
- Нет, - покачала головой я.
- Что так?
- Десятый класс. Пропускать занятия неохота.
- Подумаешь, две недели. Занятия, они только занятия, а здоровья не купишь.
- Я здоровая.
- Тьфу, тьфу, тьфу... - Люська посмотрела на меня как-то странно. И вдруг спросила: - Ты когда-нибудь была на Черном море?
- Нет, - вздохнула я. - Ни на Черном, ни на Балтийском, ни на каком другом...
- Поехали со мной, мать, - сказала она весело. - У меня в Туапсе дядечка. Во мужик!
- Спасибо. Боюсь твоих родственников, - ответила я многозначительно.
Люська передернула плечами, укоризненно вздохнула: дескать, ну сколько можно об этом! Сказала с расстановкой, убеждая:
- Дядечка самый настоящий. Родной брат матери. Старичок, инвалид. Домик у него свой. Вино... Ну, поехали. Когда у тебя еще такая возможность представится?
Действительно, когда? А Люська продолжает:
- Осень там красивая... Пляж пустынный. Море теплое, город, словно игрушка. Листья падают с кленов. Знаешь такую песенку.
- Я все знаю, - смотрю Люське в глаза не мигая, - Только условие одно: отдыхать. - Последнее слово произношу подчеркнуто, с ударением на каждом слоге: - Никаких танцев, никаких знакомств.
Люська возмущенно разводит руками:
- Разговора нет. На юг ездят за здоровьем... За хорошим загаром. Остальное всё - ерунда...
2
Не пляжным, до скуки хмурым было то утро. Тучи рядочком вытянулись от горы к горе. Но дождь не капал из них. И выкрики птиц не казались тревожными, а только немного суетливыми и громкими. По невысокому ветхому забору плелся дикий хмель, забираясь вверх на акацию, ствол которой был корявым и таким толстым, что его с трудом могли бы обхватить два человека. Листья хмеля, обычно приятно зеленые, утратили свою свежесть, висели мрачными, не трепыхались. Ветра не было. Воздух переполняла влага. Это чувствовалось. Я бы не сказала, что трудно дышалось или пальцы липли от влаги. Но здесь, на горе, в дни солнечные, ветреные, воздух обладал способностью взбадривать, окрылять. Сегодня же он был сонливым, тяжеловатым.
Платон Пантелеевич, который каждое утро подметал сад - листьев за ночь опадало много - метлой из крепких веток самшита, сказал:
- Осень - девка ненадежная. И до моря не дойдете, как дождь хлынет.
- У нас плащи есть, - сказала Люська. И похвалилась - болонья!
- Плащ самый лучший - это брезентовый, - шаркая метлой, возразил Платон Пантелеевич.
- Ха-ха, - ответила Люська, - дядечка, надо опохмелиться.
- Опохмеляться никогда не грех... Да разговор не про то. Сколько разных плащей в моду входило, а брезентовый самый прочный, самый удобный. Потому как ежели... угу!.. Тебя дождь в лесу застал, его и постелить в шалаше можно, и об ветку зацепится - не порвется...
- Так откуда же в Москве лес? - возразила Люська. - У нас и земли-то нет, кругом асфальт.
- Худо вам там, худо, - пожалел Платон Пантелеевич. - Загнетесь раньше времени. Как пить дать!
- Зануда ты, дядя, - сказала Люська. - Типун тебе на язык.
Платон Пантелеевич не унимался:
- Я вот слышал, что у вас в Москве сосиски из целлофана стали делать.
- Не из целлофана, а в целлофане, - поправила Люська.
- Однако все это... Так вот я спрашиваю: вкусно?
Люська промолчала. Платон Пантелеевич оперся на метлу и посмотрел в мою сторону. Я призналась:
- Нет, не очень. Раньше вкуснее были.
Платон Пантелеевич вздохнул:
- Изобрел же кто-то. Придумал. И точно же, премию получил. А ведь, если по-мудрому, с заботой о детях и внуках наших, судить этого изобретателя надо по статье. Угу!..
Часов в одиннадцать мы все-таки ушли на море без надежды искупаться. Хотелось посидеть на берегу, подышать солеными брызгами. Сразу за висячим мостом - легким, скрипучим - через спокойную, словно залитую маслом речку мы увидели большие волны, с тяжелым шумом накатывающиеся на берег. Шум был страшный. Я впервые слышала, чтобы так грозно охало и гудело море.
Потом шли сквером. Он редел с каждым днем: красиво, благородно. Выгоревшая трава пахла сеном. И море тоже пахло. И река справа дремала тихая, спокойная...
Совершенно пустынный пляж лег перед нами.
Сырые выгоревшие ставни с черными отвислыми замками прикрывали широкие окна буфета, где обычно красовались пестрыми этикетками плитки шоколада, серебристыми головками шампанское, скромно потупившись, стояли невзрачные бутылки с минеральной водой, лимонадом. Огороженный редким штакетником пункт проката пляжного инвентаря походил на свалку. Лежаки и шезлонги громоздились один на другом. Скоро их увезут на какой-нибудь склад, где они пролежат всю дождливую южную зиму.
На будке фотографии, маленькой, как скворечник, было написано мелом: "Закрыто до 1 июня следующего года".
Даже осводовская вышка, где обычно дремал дежурный, была сегодня пуста. Дверка над лестницей колыхалась, словно флюгер. С огромного плаката, закрепленного внизу на большом и прочном листе фанеры, как и вчера и позавчера, улыбался усатый боцман, предупреждая:
Наш совет не забывай:
Далеко не заплывай,
Где не знаешь - не ныряй,
В море ты не охлаждайся,
В пьяном виде не купайся!
Я взбежала по лесенке. И оказалась на вышке. Села на перила. Свесила ноги. И, сложив ладошки рупором, закричала:
- Ау!
Снизу Люська смотрела на меня. Махала рукой:
- Слезай! Упадешь и сломаешь свои красивые ноги.
Но я не слезала:
- Ау!
Я была упрямая... Помню, однажды весной, было мне лет десять, вышла я из дому. Солнце! Обнять его хочется. Талый снег. И лужа - перед нашим порогом. Первая весенняя лужа. Вода в ней чистая, голубое небо над собой держит. А понизу кромка льда. На мне сапожки новые: черненькие, с белыми ободочками. Зачем же обходить лужу? Можно и прямиком. Решено - сделано. Шаг, второй... И не пойму, отчего, но я сижу в луже по пояс мокрая. Плакать хочется, но терплю. Смотрю по сторонам. Никто не видит. И на том спасибо... Вернулась домой. Переоделась вплоть до белья... Опять пошла на улицу. Вышла за порог. Стою перед лужей. "Нет, думаю, на этот раз твоя не возьмет. И не рассчитывай, что я обходить стану". Ступаю осторожно, смотрю под ноги. Метр уже прошла, два, три. И опять шлепнулась. Во всю спину. Даже платок намочила... Вернулась домой, нашла старенькое, куцее пальтишко, чулочки рваненькие. Словом, оделась кое-как - и вновь на улицу. И смотрю на эту лужу, как на врага лютого. "Не сдамся тебе, не стану дрожать перед тобой, осторожничать". Бегом по воде. Шлеп! Шлеп! Упала лицом вперед... Уж такой лед под водой был подлый...
Сижу дома, реву. Больше переодеться не во что. Мама приходит с работы, видит одежду мокрую. Спрашивает, в чем дело? Я не отвечаю. Только слезы о стол стучат, точно из горсти горошины. Соседка Сания все маме рассказала. Говорит:
"Упрямая девчонка растет. Упрямая... Отшлепать ее надо".
Мама возразила:
"Человек - не грибок, в день не вырастет".
- Ау!!!
Море с вышки кажется еще просторнее, еще грознее. О нем хочется думать как-то очень осторожно и с уважением.
Люська кричит:
- Смотри на берег! Может, хоть завалящий парень окажется.
Я посмеиваюсь. Я тогда была очень глупая. И, несмотря на печальную историю с белобородым Витей, Люськины разглагольствования о мужчинах воспринимала с каким-то дурацким интересом.
А Люська, которая считала себя красавицей опытной, учила:
- Их надо - раз-два... И обманывать, обманывать. И не признаваться. Не признаваться ни за какие клятвы на свете.
В чем не признаваться, я не поняла, но кивала ей.