Так начиналась "Голубая книга" (1934–1935), воспринимавшаяся писателем как его главный труд, открытие и откровение.
"Все, что раньше писал, оказались черновые наброски к этой книге, - предвкушал Зощенко. - В общем, мир ахнет и удивится моей новой фантазии".
В 1935 году, уже после полной публикации, Зощенко напишет статью "О моей трилогии". "Возвращенная молодость" (1933), "Голубая книга" и задуманная новая книга (долгое время она будет именоваться "Ключи счастья") представлены здесь как части единого замысла.
Через год, на очередной дискуссии, его позиция будет уточнена, и новая книга будет противопоставлена прежней: ""Голубая книга" в отличие от "Возвращенной молодости" не является для меня книгой дискуссионной".
Действительно, внутри "психоаналитический дилогии" на автобиографической подкладке (речь о ней пойдет позже), в конце концов, оказалась вещь иной природы, традиции и структуры, в которой образ и документ, изображение и размышление, юмор и серьезность, история и современность сложились в нечто целое, оказались под одной - голубой - обложкой.
""Голубая книга" - это поиски жанра. Но это были не поиски ради поисков. Материал, составляющий книгу, был очень сложный - история и беллетристика. "Голубую книгу" я делал как дом: сперва подвозил материал, а потом строил. Понадобилось очень много материала. Я завел картотеку с десятью отделами. Читая и обдумывая материал, я заносил его в блокнот, на отдельные листки, а потом распределял по отделам моей картотеки. Это позволило мне создать стройную книгу" - рассказывал Зощенко на одном писательском обсуждении.
Стройность постройки оказалась, однако, весьма условной. На фундаменте истории и беллетристики возникло сооружение причудливое и прихотливое.
"Голубая книга" не просто написалась в один присест. Она была именно придумана, составлена, сложена из уже заготовленного материала.
Специально написанная для книги "беллетристика" сводится всего к трем текстам ("Рассказ о старом дураке", "Забавное приключение" и "Рассказ о зажиточном человеке"). Остальные уже публиковались, начиная с 1923 года, в журналах и сборниках. Сам писатель считал такую контаминацию "неудачей", ссылаясь, впрочем, на исторические прецеденты.
"Часть новелл, как в этом отделе, так и в других - переработка моих прежних рассказов. В литературе считается это позволительным. Апулей и Боккаччио для своих книг брали в переработку чужие новеллы. Я же воспользовался своим добром, так что претензий иметь ко мне не следует", - сказано в примечании к журнальной публикации "Рассказов о коварстве" (потом оно исчезло, замененное краткой справкой-аннотацией перед "Рассказами о деньгах").
Однако большинство прежде сочиненных новелл были переозаглавлены, существенно отредактированы, иногда просто переписаны, приобретая новый, едва ли не противоположный, смысл.
Посвящение "Голубой книги" М. Горькому не было шаблоном, привычным ритуалом (в тридцатые годы главному начальнику советских писателей посвящают все: от стихов и фильмов до городов и пароходов).
Прочитав "Письма к писателю", Горький написал Зощенко большое письмо, не столько с разбором, сколько с прогнозом: "Если разрешите сказать - скажу, что в "Письмах" вы не пользовались всею силой вашего юмора и это - ее недостаток. А юмор ваш я ценю высоко, своеобразие его для меня - да и для множества грамотных людей - бесспорно, так же, как бесспорна и его "социальная педагогика". И глубоко уверен, что, возрастая, все развиваясь, это качество вашего таланта даст вам силу создать какую-то весьма крупную и оригинальнейшую книгу. Я думаю, что для этого вам очень немного надобно, только - переменить тему. По-моему, вы уже и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить - вышить - что-то вроде юмористической "Истории культуры". Это я говорю совершенно убежденно и серьезно" (13 октября 1930 года).
Через три года идея Горького пригодилась. "Работая нынче над книгой рассказов и желая соединить эти рассказы в одно целое (что мне удалось сделать при помощи истории), я неожиданно наткнулся на ту же самую тему, что вы мне предложили. Нет, у меня не хватило бы сил и уменья взять вашу тему в полной своей мере. И написал я не Историю культуры, а, может быть, краткую историю человеческих отношений", - соглашается и оправдывается Зощенко в ответном письме-посвящении.
Впервые в своем творчестве обращаясь к истории, автор входит в пародийную роль самобытного "пролетарского историка" (в "Сентиментальных повестях" он так же старательно разыгрывал роль начинающего писателя-попутчика) и обнаруживает движущие силы и основные тенденции исторического процесса. "И вот, перелистав страницы истории своей рукой невежды и дилетанта, мы подметили неожиданно для себя, что большинство самых невероятных событий случилось по весьма немногочисленным причинам. Мы подметили, что особую роль в истории играли деньги, любовь, коварство, неудачи и какие-то удивительные события, о которых будет идти речь дальше".
Те же "немногочисленные причины" обнаруживаются в современности. В итоге "десять отделов" рабочей картотеки превращаются в пять разделов, по которым распределяются старые и новые рассказы.
"И вот в силу этого мы разбили нашу книгу на пять соответствующих отделов.
И тогда мы с необычайной легкостью, буквально как мячи в сетку, распихали наши новеллы по своим надлежащим местам.
И тогда получилась удивительно стройная система. Книга заиграла всеми огнями радуги. И осветила все, что ей надо было осветить".
Обрамляющие "Голубую книгу" произведения были структурно двуплановы, опирались, по словам самого писателя, на литературу и науку.
В "Возвращенной молодости", однако, привычная фабула, литература остается на первом плане. Зощенко размышляет, философствует лишь в примечаниях к основному новеллистическому тексту. "Что касается моей книги, то тут нет соединения. Напротив, тут - раздвоение. Я вынес за скобки в конце книги, просто как комментарии, те мысли, которые мне хотелось сообщить читателю, так что тут нет соединения науки с литературой, а скорее - наоборот. Я просто сделал приложение к повести".
В книге "Перед восходом солнца" литература и наука меняются местами: сюжетным мотором являются мысль и слово повествователя, а эпизоды из жизни, литературные "картинки" кажутся сопутствующими иллюстрациями, приложениями к этому аналитическому сюжету.
Главная книга Зощенко в целом и каждая ее часть в отдельности - уже не двупланова, а трехслойна (или трехэтажна). Исторические фрагменты и современные новеллы перемежаются и склеиваются размышлениями повествователя - в предисловии, многочисленных послесловиях и просто по ходу текста. Литература и наука находятся здесь в состоянии неустойчивого равновесия, тяготея все-таки к полюсу литературы. Причем наукой здесь оказываются не психологические наблюдения и эксперименты, а исторические факты и примеры.
Материалом для исторических фрагментов "Голубой книги" становятся европейская древность и средневековье, Россия от князей до большевиков, события революции и гражданской войны. Соответственно, Зощенко использует целую библиотечку разнообразных источников: от "Жизни двенадцати цезарей" Светония до "Истории России с древнейших времен" С. М. Соловьева, от "Русской правды" до "Истории ВКП(б)" Е. Ярославского, от литературных мемуаров до узкоспециальных исторических работ, от биографий до стихотворных цитат, от газетных заметок до энциклопедических статей.
Однако принцип обращения с источниками в "Голубой книге" - псевдонаучный, принципиально художественный. "Задача Зощенко - не в следовании источнику, а в смещении его… <…> В отношении "Голубой книги" "нужно сказать" именно о неточности как художественной задаче" (М. Чудакова).
В соответствии с ней использованные писателем материалы - факты и даже даты - часто берутся из вторых рук, из воздуха, непонятно откуда, что затрудняет их точную идентификацию (суждения современников о Гоголе, кажется, заимствованы из книги Д. С. Мережковского "Гоголь и черт"; сведения о поэтах-жертвах инквизиции - из антологии В. Парнаха; приведенная в разделе "Неудачи" эпиграмма на строительство Исаакиевского собора неточно атрибутирована, датирована, ориентирована и процитирована).
Зощенко, как правило, свободен в обращении с фактами. Он трансформирует исторический факт в исторический анекдот, в свою очередь, рассказывая его по законам анекдота бытового. В рецензии на первое издание "Голубой книги" это сразу же заметил недоброжелательный, но по-своему проницательный критик: "Что отобрал Зощенко для своих "исторических новелл"? Преимущественно исторические анекдоты. Исторический анекдот обычно обрабатывается у Зощенко так: берется его канва, анекдот обрастает диалогом, причем лица и события модернизируются, так как рассказчик переносит на них нынешние словечки и обороты" (А. Гурштейн. По аллеям истории. 1936).
История всех времен и народов при таком подходе превращается в громадную коммунальную квартиру, где чудовищные злодеи играют роли мелких пакостников из ранних рассказов, жертвы становятся вполне достойными своей жалкой участи, а общая атмосфера напоминает веселый сумасшедший дом.
В "Жизни двенадцати цезарей" Светоний среди прочих преступлений Нерона рассказывает об убийстве матери, которую император невзлюбил за то, что она "следила и строго судила его слова и поступки".
"Наконец, в страхе перед ее угрозами и неукротимостью, он решился ее погубить. Три раза он пытался ее отравить, пока не понял, что она заранее принимает противоядия. Тогда он устроил над ее постелью штучный потолок, чтобы машиной высвободить его из пазов и обрушить на спящую, но соучастникам не удалось сохранить замысел в тайне. Тогда он выдумал распадающийся корабль, чтобы погубить ее крушением или обвалом каюты… А когда он узнал, что все вышло иначе, что она ускользнула вплавь, и когда ее отпущенник Луций Агерм принес радостно весть, что она жива и невредима, тогда он, не в силах ничего придумать, велел незаметно подбросить Агерму кинжал, потом схватить его и связать, как подосланного убийцу, а мать умертвить, как будто она, уличенная в преступлении, сама наложила на себя руки. К этому добавляют, ссылаясь на достоверные сведенья, еще более ужасные подробности: будто бы он сам прибежал посмотреть на тело убитой, ощупывал ее члены, то похваливая их, то поругивая, захотел от этого пить и тут же пьянствовал".
Этот семейный конфликт абсолютного злодея с абсолютной добродетелью принимает в изложении повествователя "Голубой книги" странный колеблющийся характер.
Процитировав Светония, Зощенко переводит повествование в кругозор рассказчика: в результате получается история в духе "Нервных людей" или "Актера".
"Можно представить, каков был разговор при заказе этого потолка.
Не извольте беспокоиться! - говорил подрядчик. - Потолок сделаем - просто красота! Ай, ей-богу, интересно вы придумали, ваше величество!..
Да гляди, труху у меня не клади, - говорил Нерон. - Гляди, клади что-нибудь потяжелыпе. Легкая труха ей нипочем. Знаешь, какая у меня мамаша!
Как же не знать, ваше величество? Характерная старушка. Только какая же может быть труха? Ай, ей богу, интересно, ваше величество: я особо большой камешек велю положить в аккурат над самой головкой вашей преподобной маменьки.
Ну, уж вы там как хотите, - говорил Нерон, - но только чтоб - раз! - и нет маменьки.
Не извольте тревожиться. Считайте, что ваша маменька уже как бы не существует на этом свете".
Пересказав в такой же манере истории неудачных покушений на суше и на море, повествователь амбивалентно заключает: "Но вскоре неутомимый Нерон пронюхал, где она находится, и подослал наемного убийцу. Там ее и убили.
Вот какой был коварный подлец! Впрочем, мамаша его была не менее подловата, а потому, повторяем, жалеть ее, так сказать, не приходится".
Аналогично обстоит дело и с вечным сюжетом противостояния Поэта и Царя, искусства и власти. Рассказав о том, как "вечный труженик" (Пушкин) и бедолага В. К. Тредьяковский поначалу отказался сочинять стихи на венчание придворного шута с карлицей, был жестоко избит министром Волынским и потом все-таки выполнил заказ, повествователь приводит цитату из этих "исторических стихов" и меланхолически комментирует: "Собственно говоря, по справедливости, надо было бы после написания этого стихотворения наколотить морду поэту. Но министр поторопился. И он до написания потрудился. И тем самым, так сказать, поступил отчасти педагогически".
Поэт и министр оказываются достойны друг друга и равно недостойны авторского и читательского сочувствия.
Простодушно-язвительная интонация исторических анекдотов "Голубой книги" не с неба свалилась. В качестве возможного образца Зощенко припомнил в письме к Горькому шутливое "Путешествие сатириконцев по Европе", сочиненное Аркадием Аверченко.
В работе над "Голубой книгой" мотив путешествия оказался ненужным. Но Зощенко, безусловно, знал и использовал другую известную книжку, вышедшую из того же круга - "Всеобщую историю, обработанную "Сатириконом"" (1911). Пародируя известного историка Д. Иловайского, по учебникам которого училось несколько поколений гимназистов, сатириконские авторы изложили древнюю (Тэффи), среднюю (О. Дымов), новую (А. Аверченко) и русскую (О.Л.Д. Ор) историю в манере школьного сочинения или ответа на экзамене.
Знакомая уже нам история Нерона выглядит в изложении Тэффи следующим образом:
"Унаследовавший престол дядя Калигулы Клавдий отличался слабостью характера. Воспользовавшись этим, приближенные исторгли у Клавдия смертный приговор для жены, развратной Мессалины, и женили его на глубоко испорченной Агриппине. От этих жен был у Клавдия сын Британик, но наследовал престол Нерон, сын глубоко испорченной Агриппины от первого брака.
Юность свою Нерон посвятил истреблению родственников. Затем он отдался искусству и постыдному образу жизни. <…>
Кроме того, он пел столь фальшиво, что самые фальшивые души из придворных не могли порой выносить этого оскорбления барабанной перепонки. Бесстыдный козлетон под конец жизни затеял поехать на гастроли в Грецию, но тут возмутились даже ко всему привыкшие легионы, и Нерон с большим неудовольствием пронзил себя мечом. Погибая от отсутствия самокритики, тиран воскликнул: "Какой великий артист погибает"" .
Способ обращения с фактами здесь очень похож на зощенков-ский: живописные детали подаются крупным планом и подменяют целое, бытовые психологические мотивировки преобладают над социальными, морализм "историка" окрашивает весь рассказ.
Но иронически-сниженная интонация у сатириконцев самоценна. Она не усложняется ни публицистической установкой, ни прямым сопоставлением с современностью, ни сложной игрой с моральными постулатами, ни стилистической раскраской, превращением повествования в сцены и рассуждения. "Новый Иловайский" во "Всеобщей истории, обработанной "Сатириконом"" - итог, последний смысл художественного построения. "Новый Све-тоний" (или Соловьев, или Ключевский) у Зощенко - лишь исходная точка, один из аспектов сложного литературного построения. Вслед за прогулкой по "аллеям истории" в каждом разделе наступает очередь "новелл из нашей жизни".
В размышлениях-подводках к ним Зощенко снимает маску простодушного дилетанта, переходит от сказа к личному повествованию, но сохраняет диалектику, неоднозначность самой мысли о взаимосвязи прошлого и настоящего.
"Мы живем в том государстве, где люди получают деньги за свой труд, а не за что-нибудь другое. И потому деньги получили другой смысл и другое, более благородное назначение - на них уже не купишь честь и славу", - радостно объявляет повествователь, в самом начале раздела "Деньги".
Закончится историческая часть уже на скептической ноте: "Скажем прямо, что деньги играют и будут играть преогромную роль даже и в нашей измененной жизни. И нам (совестно признаться) не совсем ясны те торжественные дни, когда этого не будет. И нам лично, собственно, даже и неизвестно и не совсем понятно, как это произойдет и что при этом каждый будет делать. И как это вообще пойдет".
После этого, отослав "пресветлую личность, желающую все время читать только хорошие и достойные случаи", к пятому отделу, рассказчик сосредотачивается на парадоксальных житейских историях: бесплатно народ готов кататься на карусели до рвоты; спекулянт, готовясь к смерти, глотает припрятанные золотые монеты; жена не разрешает мужу умереть, посылая его на улицу нищенствовать, собирая деньги на будущие похороны ("Эту правдивую историю мы рассказали, желая показать вам, что любовь к деньгам иной раз бывает сильнее смерти"); корыстная молочница за пять червонцев временно продает собственного мужа и т. д.
Аналогично обстоит дело с любовью. Цитаты некогда безумно любимого Блока, Апухтина, Мирры Лохвицкой снижены ироническим комментарием: "То есть я не знаю, может наш грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах (автобиографическое признание - И. С), не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать, благодаря некоторому знанию жизни и пониманию насущных потребностей людей, жизнь которых не все время идет по руслу цветистой поэзии.
Короче говоря, поэт и тут говорит о любви как наивысшем чувстве, которое при известной доле легкомыслия способно заменить человеку самые насущные вещи, вплоть до квартирных дел. Каковое последнее утверждение всецело оставляем на совести поэта".