Он сидел без пиджака, с закатанными рукавами и набрасывал на листок бумаги сложные вычисления химических реакций. Глядя со стороны, можно было подумать, что его занимают только эти формулы, математические выкладки, чертежи. Она и сама о нем так раньше думала. Но вот за последнее время она все чаще ловила на себе его застенчиво-робкий взгляд.
В этот вечер, возвращаясь вместе домой, Верховцев предложил зайти к нему, пообещав ей книгу Александра Бека "Доменщики". Она согласилась.
В двенадцатиметровой комнате царил холостяцкий беспорядок. На окне лежали книги, оберточная бумага и остатки продуктов: надрезанная луковица, рассыпанная ячневая крупа. Правая стена представляла сплошной книжный стеллаж из необтесанных досок. Вера Михайловна с любопытством разглядывала редкие экземпляры технической литературы. Среди работ выдающихся металлургов Павлова, Грум-Гружимайло, Бардина встречались обложки книг Шиллера, Толстого, Ромена Роллана, Горького.
Возня за спиной заставила ее обернуться. Трудно было сдержаться от смеха, видя, как Верховцев торопливо рассовывает по углам белье, посуду; большой чемодан, служивший одновременно столом, ткнул ногой под кровать.
Перехватив ее взгляд, он опустился на койку и подвинул ей единственный табурет. Потом они вместе рассматривали альбом из грубого картона, сшитый нитками. В нем оказались фотографии и снимки из газет. На первой странице была фотография матери - еще молодой, красивой женщины с большими задумчивыми глазами.
- Где она сейчас? - спросила Вера Михайловна, откровенно восхищаясь лицом женщины.
- Далеко. На Севере, - он уселся на пол, обхватив колени руками, и смотрел куда-то мимо нее.
Кострова поняла, что расспрашивать о матери не нужно.
Зато о других фотографиях он стал охотно рассказывать сам. Пожелтевшая вырезка из журнала "Огонек". На снимке - железный рельс, вкопанный в землю, это памятник Михаилу Курако - первому русскому доменщику. А вот и сам Курако - энергичное лицо с резкими чертами, обрамленное остроконечной бородкой.
- Бородка салонного писателя, а мужество настоящего революционера, - с какой-то женской влюбленностью проговорил Верховцев.
Но Вера Михайловна уже не слушала его. С верхнего правого угла альбома на нее смотрел очень-очень молодой Бартенев. Расстегнутый ворот черной косоворотки с белыми пуговицами придавал ему что-то озорное, мальчишеское. Те же прямой нос, волевой рот, но глаза, еще не видевшие войны, еще не умевшие различать безошибочно зло, смотрели открыто, доверчиво, весело.
- Редкая фотография, - проговорил Верховцев. - Оказалась как-то в личном деле, присланном из Лубянска, и я попросил Феню Алексеевну отдать ее мне.
Альбом заполняли фотографии Чернова, Аносова, Бардина, Павлова. Может быть, глядя на них, Верховцев слышал их слова, проникал в их мысли? Видел себя продолжателем их дела?
Поднимаясь с пола, Верховцев взял у нее из рук альбом и, направляясь к книжной полке, сказал:
- Когда мы с вами завершим опыты и получим первую плавку на высоком давлении, я упрошу Бартенева сфотографироваться с нами вместе, и эта фотография будет здесь. Обязательно, - добавил он, пытаясь всунуть альбом между книг.
- О, нет, я совсем не гожусь для этой коллекции, - рассмеялась Кострова.
- А вы мне нужны не для коллекции, - тихо, но с какой-то безнадежной отчаянностью проговорил Верховцев, и она не сразу решилась поднять на него глаза.
- Совсем не для коллекции, - медленно повторил он.
- Тогда довольствуйтесь оригиналом.
Прежде чем он успел возразить или удержать ее, она быстро встала и улыбнулась ему тепло и дружески.
- Не забудьте дать мне обещанную книгу и… желаю вам спокойной ночи.
VIII
Лотников, лениво наклоняясь к кованому железному ящику, ввинченному в пол, доставал протоколы, списки, резолюции и клал на стол перед Костровой. Слежавшиеся листы сухо шелестели, усиливая в ней щемящее тоскливое чувство. Это чувство не покидало ее и на отчетно-выборном собрании, на котором выступило всего три человека. Двое - Гуленко и Орликов - критиковали Лотникова, третьим был Дроботов.
- Я не завидую будущему секретарю нашей организации, - начал он с привычной развязностью. - Трудно противопоставить свою линию линии начальника цеха.
- А тебе их сколько надо? - насмешливо кто-то крикнул из зала.
Дроботов мотнул головой и пригладил ладонью волосы, готовясь произнести длинную речь, но Павел Иванович Буревой, сидевший в президиуме, спокойно сказал:
- Начальник цеха тоже коммунист, и если его линия верная, значит, это наша общая партийная линия.
- Нет, эта линия неверная, - запальчиво продолжал Дроботов. - Случай с Кравцовым это показал, только горком выправил линию начальника.
Бартенев, как и в прошлый раз, сидел на собрании, не поднимая головы. Когда при выдвижении кандидатур назвали фамилию Костровой, он выпрямился и, встретившись с ней глазами, улыбнулся, выражая этим не то согласие, не то удивление. Коммунисты отнеслись к ней спокойно. "Какая разница, кто будет секретарем? Что из этого? Все равно партбюро не работало и не будет работать", - читала она на многих лицах. По какому же разряду она будет теперь работать? По тому же, что и Лотников?
- Ну, вот все, - прервал ее мысли Лотников, устало выпрямляясь на стуле, и положил на стол ключ от комнаты.
Сейчас он уйдет, как квартирант, уступивший жилплощадь другому. Ей придется начинать здесь все сначала. Она долго сидела над ворохом бумаг и вдруг заметила, что водит карандашом по какому-то протоколу, чертя замысловатые фигуры. Ее внимание привлекла подшитая снизу записка, очевидно, когда-то поданная в президиум: "Каждый год не входим в план, когда начальство займется тем, что мешает?" - прочитала она. Записка, очевидно, осталась без ответа. Вопрос был задан на последнем собрании. Знал ли о нем Бартенев? А ведь завтра с таким вопросом могут обратиться и к ней. Что она ответит?
На другой день Вера Михайловна направилась к Бартеневу, захватив найденную в протоколах записку. Прежде ей не раз приходилось у него бывать. Он всегда заинтересованно ее слушал, расспрашивал об опытах. Они оба говорили на языке техники и хорошо понимали друг друга. Теперь было другое положение. Она шла к начальнику цеха задавать вопросы и не от своего имени, а от имени коммунистов. Ей вдруг вспомнилось, как утром у переезда ее задержал длинный железнодорожный состав. Мимо нее прошло пятьдесят восемь платформ с железом. Их тянули два паровоза. Один - в голове состава, другой - в хвостовой части. "А что если толкач встанет, упрется? - подумала она. - Вытянет ли головной паровоз вагоны?" Вот и они с Бартеневым вроде как два паровоза. Кто же из них головной?
Бартенев, как обычно, после обхода печей занимался у себя в комнате. При виде Костровой он быстро отложил в сторону какой-то чертеж и поднялся со стула.
- Я, кажется, отвлекла вас? - сказала она.
- Нет, ничего, - проговорил он, ожидая, когда она сядет. Не зная, с чего и как начать разговор, Вера Михайловна протянула ему записку и полушутя, полусерьезно заметила:
- На такие вопросы начальству положено отвечать всенародно.
Он не торопясь прочел до конца листок, перевернул его и, не найдя подписи, возвратил со словами:
- Здесь неясно, о каком начальстве идет речь.
"Кто головной, а кто толкач?" - захотелось сказать ей вслух, но она ответила:
- Вопрос касается технического состояния цеха, значит, он обращен к вам.
- Что вам не нравится в этом состоянии? - голос Бартенева прозвучал теперь отчужденно, и тоненькая ниточка, которая, как ей казалось, связывала их, оборвалась.
- Вопрос задала не я, но я согласна с тем, что там написано. Не все печи работают ровно, - стараясь понять перемену в его настроении, ответила Вера Михайловна, - вот четвертая, например. Там проводятся опыты…
- Опытов никаких нет, - сухо прервал ее Бартенев: - есть попытка изменить как раз то техническое состояние, о котором вы говорите.
- Но попытка может стать опытом.
- А опыт можно будет приписать Кравцову? - не скрывая иронии, спросил он.
- Опыт может стать достоянием всех.
- Лозунгами начинаете говорить, - Бартенев с усмешкой покачал головой, - это, конечно, легче, чем…
- Чем?
Он промолчал. Вера Михайловна провела рукой по лицу. До сих пор он представлялся ей совсем другим. Во всяком случае, она не давала повода, чтоб он был к ней так подозрительно насторожен. Эта непонятная двойственность мешала ей продолжать с ним разговор. Она даже готова была сказать: "У нас одна общая, партийная линия!"
- Между прочим, я шла сказать вам, - начала она, сдерживая себя, - что опыты, начатые в лаборатории, я закончу сама.
Ей показалось, что в лице Бартенева что-то дрогнуло, но он с сомнением покачал головой.
- Нет, нет, - горячо проговорила Кострова, - уверяю вас, что сумею завершить работу.
Напряжение, возникшее между ними, как будто ослабло, хотя в разговоре он по-прежнему не шел ей навстречу. Она так надеялась поделиться с ним своими планами, мыслями, но его сухой, почти официальный тон мешал ей говорить. Очевидно, надо начинать не с разговора, а с действия.
- Записку я оставлю у вас. Все-таки мы когда-нибудь на нее ответим.
Она нарочно подчеркнула это "мы", давая понять, что отныне за все здесь в ответе он и она. До сих пор Бартенев ценил в ней инженера, теперь ему придется признать ее в роли секретаря цеховой парторганизации. Трудно ей будет стать головной в составе, но она постарается, раз уж ее на эту роль избрали коммунисты.
Она покинула кабинет Бартенева со смешанным чувством досады, удивления и чуточку обиды. Даже не спросил, каково ей…
В этот день Вера Михайловна вернулась домой позднее обычного, Аленка так и не дождалась ее, уснула. Юлия Дементьевна, открыв дверь, укоризненно покачала головой: "Опять был трудный день. Сколько их в неделе?" Она тихо пошла на кухню разогревать уже не раз подогретый ужин.
…Когда смотришь на пережитое сквозь годы, то яснее видишь, как твоя собственная, личная жизнь все время соприкасалась с другими жизнями, переплеталась, сталкивалась на чем-то важном, главном не только для тебя, а и для других - для цеха, для завода, для страны.
Покидая Москву, она, Кострова, хотела в поезде прочитать свою ненаписанную книгу, оглянуться на себя, на след, оставленный в ее жизни Бартеневым, а выходит так, что с каждой страницы ее личной книги встают люди, без которых ее жизнь и жизнь Бартенева была бы ограниченной, безликой, бесплодной.
Были собственные муки и страдания, были мимолетные радости и приступы почти непреодолимой тоски, но все это ушло, как уходит вода в реке. А вот то, что делила вместе со всеми - это осталось, дало ростки и превратило рудногорский доменный цех в лучший не только в стране, но и в мире.
А если б не она ехала в поезде, а, скажем, Павел Иванович Буревой? Он непременно восстановил бы в памяти свой первый разговор с Бартеневым, и первую прочитанную им техническую книгу, и первую после войны Почетную грамоту, полученную за освоение высокого давления на печи, увидел бы в нынешнем начальнике цеха Кирилле Федоровиче Озерове того Кирьку, которого когда-то вытащил за шиворот из-под горячего каупера. Может быть, вспомнил бы и ее, Веру Михайловну Кострову…
С тех пор как ее избрали секретарем, дни замелькали еще быстрее. Теперь половину дня Вера Михайловна проводила в лаборатории, заканчивая опыты, а вторую часть дня отдавала партийной работе. Иногда менялись только часы: если утром ей необходимо было пойти в партком или с кем-то побеседовать, провести семинар, тогда вечером ее можно было застать в лаборатории.
Чаще всего вечера были заняты различными совещаниями. Привыкшая в лаборатории к строгому счету минут, Вера Михайловна первое время поражалась непроизводительной тратой времени. В многословных речах штатных ораторов тонули конкретность, деловитость. За стенами заседательских залов жизнь перекатывалась, как бурливая река. Она терпела штормы, ветровые качки, иногда выходила из берегов. А в речах ораторов вес представлялось в одном измерении, в "общем и целом".
Домой возвращалась усталая, с головной болью. Все реже удавалось провести вечер с Аленкой и матерью или поставить к кровати настольную лампу и читать, пока не сомкнутся глаза. Книги по подписке было так же трудно получить, как продукты. Приходилось в воскресные дни часами стоять в очереди, отмечаться в списках. Для некоторых заполучить хорошую книгу стало модой, для нее это была привычная потребность души и мозга. С праздничным ощущением приносила из магазина подписных изданий связку книг - Толстой, Бальзак, Тургенев. Они издавались в сером тусклом переплете, но герои книг, хотя и далекие по духовному складу, часто отличавшиеся практическим бессилием, продолжали волновать, как волнуют древние памятники, высеченные из камня. Мир, казалось, давно отживших, отшумевших страстей поражал глубиной человеческих чувств, мыслей. Дня три назад, просматривая четвертый том Горького, она наткнулась на поэму "Человек" и вспомнила, как в студенческие годы утром до лекций выходила в институтский сквер и наизусть заучивала целые куски.
"…Мое оружье - Мысль, а твердая уверенность в свободе Мысли, в ее бессмертии и вечном росте творчества ее - неисчерпаемый источник моей силы!"
В людях ее всегда интересовало, насколько интенсивно работает их разум. Ей казалось, что и Бартенев, захлестывая на рапортах мастеров неожиданными вопросами, по-своему выражает призыв к Мысли. На него откликаются - Павел Иванович Буревой, Кирилл Озеров, Верховцев, Орликов, Гуленко. Они вместе с начальником цеха задумываются над тем, как изменить все к лучшему. Но случай с Кравцовым не прошел бесследно.
На днях в цеховой столовой два мастера, сидевшие за соседним столом, говорили между собой:
- Начальник заковыристые вопросы задает. Что же мне, в сорок пять лет, голову менять надо? - так спрашивал мастер Рыжиков своего товарища.
Тот с усмешкой ответил:
- Верно, надо вместо старой башки новый протез поставить.
Невесело шутили люди, которые знали только одну грамоту - грамоту рабочих рук. Эти руки катали тачки, держали лопаты, на ходу открывали летку, с годами чернели, на них вздувались жилы. Но старые мастера знали, что к горну не всякий приноровлен, и не жалели своих рук. Когда печь выходила из повиновения, грозила опасностью для жизни, мастера и горновые усмиряли ее норов с азартом и смелостью. Иногда печи начинала с гулким треском выбрасывать горячий кокс. Тогда, прикрываясь железным щитом, они крались к ней осторожно, как в берлогу к зверю. Почуяв характер человека, печь начинала стихать. Только что клокотавшая, как вулкан, незаметно переходила на ровно гудящий шум.
Жизнь теперь сталкивала Кострову каждый день с новыми проблемами и требовала практических действий. Проблемы чисто хозяйственные и чисто партийные.
Вчера ее дружелюбно встретили на четвертой печи. Буревой неторопливо поднял очки на лоб, вгляделся и спросил:
- На выпуск пришла, помогать?
- Вряд ли смогу, Павел Иванович. Надежнее меня вам помогает автоматика, - она кивнула на приборы.
Буревой энергично качнул головой.
- Пляшет!
- Кто пляшет?
- Приборы пляшут, печь пляшет, я, мастер, пляшу! - теперь он говорил сердито. - Вот смотри, - указал он на прыгающие стрелки, - то вверх поднимаются, то вниз упадут. Сегодня руда с одним содержанием серы и железа, завтра - с другим. Горняки, как грузчики. Что дает природа, то и грузят, от себя ничего не прибавят. И наша система загрузки к черту летит.
Понимая, что теперь ей нельзя сводить такой разговор к частной беседе, она сказала:
- Буду просить партком вмешаться в работу горняков.
Под высоким куполом, как в цирке, перемещались радужные тона. Всполохи огня и металла сходились и расходились, выхватывая из темноты то крышу, то стену, то железную балку. По широкой канаве, пенясь, обжигая воздух, лился чугун. От горна поднималось коричневое облако, в нем метались желтые светлячки. Горновой в широкополой войлочной шляпе напоминал великана из аленушкиных сказок. Таких великанов она часто видела и на снимках в газетах, как будто экзотическая шляпа определяла романтику профессии доменщиков. Вера Михайловна хорошо знала, как романтика у горна обливала людей потом, опаляла ресницы огнем и часто отзывалась острыми болями в крестце. Она узнала Орликова, подошла к нему и громко спросила:
- Жарко?
- К огню под Можайском привыкал, - выкрикнул он и натянул глубже на лоб войлочную шляпу, будто каску, и двинулся к горну, словно пошел в атаку.
У горна печи Орликов тоже сражался с огнем. Но теперь за линией огня была не темная окопная ночь, а жизнь, семья, дом. Даже тогда, когда приходилось часами стоять в очереди за хлебом, за сахаром, за папиросами, жизнь все равно нельзя было променять на войну.
Кострова наблюдала, как перед сменой в красном уголке кто-нибудь доставал из кармана захватанную руками газету, уже свернутую для раскурки, начинал читать, и все слушали с вниманием и надеждой:
"Пошли красные хлебные обозы на Орловщине…" "Получен богатый урожай сахарной свеклы на Украине…" "Завершено восстановление первой очереди Харьковского тракторного завода…"
В красном уголке смолкали разговоры, заядлые любители "козла" старались тише ударять костяшками и просили: "Ну, почитай еще…"
Иногда газеты настораживали. За одну эту неделю такие потрясающие события! Совершено покушение на Пальмиро Тольятти. Генеральному секретарю Японской компартии Токудо нанесено тридцать восемь ран. Арестовано руководство компартии США… Старый Бернард Шоу обратился с призывом к правительствам Англии и США - лучше понять Советский Союз.
"Говорят, люди познаются в беде… Беду пережили, страшную военную беду, а некоторые американцы и англичане все еще не хотят понять русских…"
В красном уголке, слушая чтеца, люди не всегда пытались анализировать краткие сообщения. Но когда однажды на семинаре партгруппоргов кто-то спросил ее, когда будет вдоволь в магазинах мыла, на него зашикали: "Чего зря молоть. Понимать надо!"
Понимать, конечно, надо, что и тот единственный кусок мыла, что дают сегодня по талону, тоже нелегко достается. Многие сидящие перед ней, понимали это не хуже Костровой. Но как ответить тому, кто не понимает? Кажется, впервые тогда, говоря о куске мыла, она заговорила голосом партийного руководителя: о запорожской домне, о харьковском тракторном, о событиях в Италии и, конечно, о своих рудногорских доменных печах, о доменщиках, от которых тоже зависит и хлеб, и сахар, и мыло.
Наверное, Гущин, если б услышал ее, остался доволен. А ей показалось, что говорит она не то, надо было найти другие слова…
Она не сразу нашла их и начинала теряться. И вдруг ей вспомнилась мать, и то, как она ходила к железнодорожной насыпи собирать выброшенный из топок уголь и ни разу не спросила: "А почему нам не дают?" В сорок третьем году мать вместе с другими женщинами ползала на коленях по только что оттаявшей земле и скрюченными от холода пальцами выцарапывала мерзлую картошку и ни разу не спросила: "А почему нам не дают?" Десять лет они прожили в ветхом бараке, а рядом строили новые дома, но мать ни разу не возмутилась: "А почему нам не дают?" Старая женщина понимала: то, что трудно добывается в собственной жизни, трудно добывается и страной и надо стране помогать так же, как помогаешь самому себе.