Том 5. Ранний восход. Маяковский сам - Кассиль Лев Абрамович 23 стр.


– Недобрые глаза? – задумчиво повторил неизвестный и положил большую руку на Колино плечо. – Ты так считаешь? Интересно. Что же… может быть, ты и прав. Я ее два года не видел. А она… Ну ладно, прости… Так что ты меня хотел спросить?.. Был ли я в армии? Да, дорогой, я на всю жизнь, как Маяковский говорил, "революцией мобилизованный и призванный". Воевал. И сейчас воюю.

– А сейчас же нет войны, – сказал Коля.

– Есть, дорогой мой, есть. Идет большая война за правду, за крепкий мир. Вот я там и воюю.

– А это где?

– Ну, это далеко. Как говорится, отсюда не видать. – Он встал и протянул Коле крупную, широкую руку. – Будь здоров, Коля. Спасибо, милый. Ты не знаешь, как вовремя мне попался… Не понимаешь? Тебе и не надо понимать. Гм!.. Недобрые глаза, говоришь? Интересно… Ну, наверно, еще встретимся. Завтра будешь рисовать тут?.. Я загляну.

Он приподнял шляпу, поклонился и пошел по аллее, прямой, браво и широко неся пологие плечи в просторном пальто.

На другой день он не пришел. И на следующий день его не было на бульваре, хотя Коле очень хотелось еще поговорить с этим заинтересовавшим его человеком. Больше Коля его никогда не встречал. Куда он делся? Может быть, уехал воевать за мир в те далекие края, которые отсюда не видать…

Были и другие встречи…

Однажды, набрасывая в альбоме уголок бульвара с памятником Гоголю вдали, Коля, увлеченный работой, не заметил, как к нему осторожно подсел незнакомый гражданин. Он возник на скамье возле Коли так неслышно, что только наплывший с ним душок табака и затхлости заставил нашего художника встрепенуться и взглянуть на непрошеного соглядатая. То был костлявый, кощееобразный и неопрятный старик. Пахло от него какой-то гнилью, давно непроветренным жильем, нафталином и еще чем-то, словно бы мышами… Сняв большую клетчатую, будто из пледа сшитую, кепку старинного покроя, с наушниками, застегивающимися на макушке большой пуговицей, и похожую на диковинный плоский треух, он вытирал несвежим платком пот с большого бледного лба, лысеющего сверху, а с боков обрамленного длинными прядями волос, прилипших к височным впадинам. Влажный лоб был непомерно широк сверху и опирался, как на две арки, на высоко выгнутые, тесно сведенные к переносице брови, от которых шла вниз меж глубоко запавших узких щек извилистая линия носа, такого длинного, что он почти пересекал разрез плоского, тонкогубого рта. Из-под тяжело приспущенных желтых век он брезгливо смотрел в Колин альбом.

– Любопытно, однако! – заговорил он, наклоняясь к Коле и обдавая его душным своим запахом. – Экзерцируете? Похвально. Что же, позволю себе полюбопытствовать, из чистого любительства, по велению сердца или по родительскому принуждению?

– Я учусь в Средней Художественной имени Сурикова школе, – отвечал Коля и убрал карандаш.

Этот кощей мешал ему. Работать при нем было ужа нельзя. Коля начал складывать альбом.

– Повремените, молодой человек… Куда вы? Или я послужил помехой в ваших занятиях? Не обессудьте. Присел… передохнуть. Здоровьишко немощное… Не имел в намерениях воспрепятствовать. Устраняюсь, устраняюсь…

Он сделал вид, что встает, надел кепку-треух. Коле стало неловко:

– Да нет, вы мне не помешали нисколько. Пожалуйста, сидите. Я все равно кончил уже.

– Ну-с, коли так, с вашего любезного разрешения посижу. Отдышусь несколько… Так в среднем художественном заведении, говорите, занимаетесь? Юное дарование, как ныне зовется. Что же, похвально. Молодежь в настоящее время все больше стремится к практической пользе, по техническим отраслям идет более. Прикладные знания сегодня в цене. А настоящее искусство не в чести. Не до него. Что же вас, молодой человек, подвигнуло на это сомнительное в смысле благ житейских поприще? А? Разрешите взглянуть. – Он взял из рук Коли альбом, перелистал. – Склонность имеете несомненную, вижу. Но мотивы, мотивы!.. Ничего идеального. Одна проза жизни. Реализм, так сказать. Я, молодой человек, когда-то в петербургской гимназии учительствовал, именно данный предмет – рисование – преподавал. Так что судить имею основания. М-да, данные у вас незаурядные, но пристрастились вы уже к тому, от чего бы молодых отвращать следовало. Вижу, что наставлены вы, как и прочие сегодняшние, на путь неверный, пагубный. Впрочем, что ж тут толковать… Это сейчас принято: натаскивать юность на темы низкого порядка. Разве с этого надобно начинать? На одном гипсе вас еще следует держать, молодой человек, пока рука не окрепнет в растушевке, не приобретет благородства штриха. Классики, антики, белизна непорочная, вечные формы! А вас с отроческих лет принуждают уличную грязь запечатлевать, дурной жанр, как прежде изъяснялись – мове жанр: дворников, собак, машины эти… Принижение искусства на потребу тех, кого ныне именуют широкими массами, во имя служения низкому вкусу их и политическому назиданию, иначе выражаясь – агитации. Так я рассуждаю?

– А по-моему, вы совсем неверно рассуждаете. Гипсы у нас тоже рисуют все время, – прервал его Коля и решительно отобрал свой альбомчик. – Но только мы совсем по-другому думаем все.

– Как же вы думаете? Любопытно, любопытно. И кто это, позвольте узнать, "все"?

Коля сердито смотрел в сторону. Он теперь жалел, что не ушел. Ему был отвратителен этот незваный собеседник. Что-то подчеркнуто постное, мертвящее, враждебное всему, что было так дорого Коле, сквозило в каждом слове его, в брезгливом извиве узких, кривящихся губ, в многозначительно взведенных бровях. И от каждого его витиеватого словца, произнесенного с каким-то выкрутасом, так и тянуло затхлостью, червоточиной…

Но уходить сейчас уже было нельзя: это выглядело бы отступлением.

– Как мы думаем? – Коля нахмурился и огляделся по сторонам, словно ожидая подмоги. "Эх, был бы Витька тут, взяли бы его в работу! Мы бы вдвоем его живо, прямой наводкой!" – подумал Коля и в упор посмотрел в лицо кощею. – Как мы думаем? – повторил он уже твердо, как бы решив принять бой открыто. – Мы думаем, что вот, например, Репин с вами был бы не согласен. Потому что вы только за эстетизм. – Коля внезапно покраснел, так как всегда очень смущался, когда приходилось в разговоре со взрослыми произносить такие умные, да еще не совсем русские слова. – А Репин говорит, что эстет равнодушен и к России, и к правде, которая у народа, и даже к будущему своей родины. Ему бы только, Репин говорит, купаться глазами во всякой этой вот античности. Вот как Репин думает. И мы все так думаем.

– Почитываете, значит? Цитируете? Но кто же эти ваши "все"? Средние художественные? "Мы все"… Кто же это "мы"?

– Мы – это те, против кого вы! – неожиданно для самого себя нашелся Коля.

Он встал, разрумянившийся, с большими возмущенными глазами, излучавшими сейчас горячий синий свет, в распахнувшемся пальтишке, из-под которого выбился алый галстук, вероятно совсем некстати, потому что кощей сейчас же придрался:

– Ага! Если я вас правильно понял, молодой человек, "мы" – это оказалось всего-навсего лишь пионеры. Не правда ли?

– Да, и мы, пионеры, в том числе!

– А вы не полагаете, что для истинного художника, которому превыше всего свобода помыслов и творчества, вот этот ваш галстучек красный на шее подобен аркану? – уже с нескрываемым вызовом спросил кощей и потянулся костлявым пальцем к Колиной груди.

Тот резко отпрянул: он и допустить не мог, чтобы этот тип коснулся пионерского галстука.

– Так рассуждают одни только самые отсталые… И те, кто вообще против всей нашей советской жизни.

– Да вы, юноша, уже, кажется, меня чуть ли не к фашистам сопричислили?

– Нет, – сказал Коля, – вы просто уходящий тип.

– Как? Что такое? – поразился тот.

– Очень просто! У меня уже много накопилось таких зарисовок. – Коля испытывал мстительную радость, видя, как насторожился костлявый. – Я их так и назвал: "Типы уходящей Москвы". Попрошайки всякие там, перепродавцы книг на толкучке, старуха ворожея одна возле Арбата живет; я ее долго все подлавливал, пока не зарисовал… Вот и вас я тут нарисую. Я вас запомню, потому что разглядел всего…

– Позвольте… виноват, я вам не давал, собственно, никакого повода… – всполошился кощей. – Послушайте, юноша… молодой человек!

Но Коля, даже не простившись, уже шагал по аллее бульвара как ни в чем не бывало. Только по тому, как решительно размахивал он рукой, в которой был зажат альбомчик, чувствовалось, что он доволен собой.

Да, это был, несомненно, враг. Впервые так прямо соприкоснулся Коля с тем чужим и давним, что, изгнанное из жизни, притаилось в тени и еще злобствовало там…

Надо было запомнить это, чтобы и другим показать и самому в следующий раз разглядеть сразу. И вот на полях домашней тетрадки для заданий по синтаксису, на обороте страницы, на которой была выписка из "Цусимы": "Теперь, плавая на броненосце "Орел", я не переставал насыщать свой мозг новыми знаниями и впечатлениями", и на внутренней стороне ее обложки стали появляться наброски одного и того же лица. Шестнадцать раз повторялось оно в тетрадке, почти в одном и том же ракурсе, с незначительными изменениями в чертах. Но все ускользало от карандаша, не давалось рисовальщику это недоброе узкое лицо, из которого, словно пузырь, выдувался слишком широкий лоб, извилистый нос, брезгливая усмешка. По крайней мере еще на десяти листах набросал Коля запомнившееся обличье бульварного кощея.

– Над кем это ты так бьешься? – спросила его наконец мама. – Что тебе далась эта противная физиономия?

– Так… один уходящий тип.

Глава 6
Еще несколько портретов

Часто Коля забегал к бабушке, которая жила совсем близко, в одном из арбатских переулков.

– Бабушка, можно я у тебя немножко попишу у окна?

– Да садись, Колюшенька! Сиди сколько тебе вздумается. Да только что ты отсюда хорошего написать можешь? Такой у меня вид из окна неказистый. Ничего интересного не выищешь. Разве вон эта крыша ближняя… Ведь это знаешь чей дом?.. Родного брата Герцена. И сам он тут останавливался.

Но Коля часами писал из бабушкиного окна не только крышу дома Герцена. Его увлекала задача передать цветными плоскостями перспективу, уходящую вниз, в колодезную глубину приарбатских двориков, путаное нагромождение красных и зеленых железных кровель, многокрасочную игру окон за Москвой-рекой и Дорогомиловом. Много раз писал он этот вид из окна и всегда находил что-нибудь новое, спрятавшееся от него накануне.

И всякий раз, когда он уходил, дав бабушке вдоволь налюбоваться сделанным этюдом, Евдокия Константиновна подходила к окну, придвигала кресло, садилась поудобнее и долго смотрела на крыши, на стены и удивлялась, как это она сама не видела до сих пор, что вид у нее из окна и правда совершенно замечательный.

У бабушки в квартире был телефон, и Коля часто забегал к ней, чтобы позвонить кому-нибудь из товарищей. "Можно от тебя звякнуть?" – обычно спрашивал он при этом. И бабушка с удовольствием позволяла: она любила слушать эти разговоры.

– Егор, – кричал в трубку Коля, – здравствуй! Это Коля говорит, Дмитриев. Слушай, Егор, ты можешь нарисовать ворону?.. Да ты не удивляйся, я тебя серьезно спрашиваю. Ты мне правду скажи. Можешь ты дать рисунок вороны, своей вороны?.. А я вот никак не могу. Не получается у меня своя ворона, обязательно у меня выходит серовская. Так она мне в голову залетела, что как ни бьюсь… вот уж, думаю, нарисовал, сейчас получится, а ведь нет, опять получается серовская ворона…

С бабушкой было бы интересно поговорить о картинах, художниках. Она хорошо понимала живопись и водила когда-то знакомства с известными мастерами. Вообще у бабушки было и сейчас много интересных знакомых. Но кто в четырнадцать лет интересуется теперешними знакомыми собственной бабушки! И Коля не знал, например, что однажды бабушка вместе с Федором Николаевичем отправилась к академику – искусствоведу и художнику Игорю Эммануиловичу Грабарю, тому самому, чьи книги о русском искусстве так любил рассматривать Коля. Бабушка, тайком захватив с собой папку с работами внука, показала их этому прославленному знатоку.

Маститый художник в тот день очень устал после какого-то трудного заседания. Уже давно привыкший к тому, что бабушки, тети, мамы и папы почтительно просят его просмотреть рисовальные опыты их чад, он взял папку больше из вежливости, чем из интереса, равнодушно раскрыл ее…

Через минуту он, вскочив с дивана, уже вынимал одну работу за другой, раскладывал их на столе и потом, внезапно схватив Евдокию Константиновну за руку, стал трясти ее, повторяя: "Поздравляю вас, искренне поздравляю! Скажите, какой талант!" Он подбежал к Федору Николаевичу и его поймал за руку: "Это ваш сын? Не ожидал ничего подобного. Признаться, думал: ну, способный мальчик, надо будет взглянуть, чтоб не обидеть, но ведь это… это такой талант! Берегите его!"

Федор Николаевич просил бабушку не говорить об этом визите Коле, и тот ничего не знал о похвалах Грабаря. Он по-прежнему прибегал к бабушке, прося разрешения звякнуть или уговаривая Евдокию Константиновну попозировать ему.

– Ну что ты, Колюшенька, – отмахивалась бабушка, – что тебе за удовольствие такое печеное яблоко рисовать? Ты бы какие-нибудь молоденькие головки писал. Ведь, наверно, в школе у вас хорошенькие есть девушки.

Коля нетерпеливо настаивал:

– На что мне эти хорошенькие, бабушка! Что они в жизни пережили? У них еще в лице ничего не видно.

И он усаживал бабушку в кресло возле окна или на диван и рисовал… А если бабушке было уж очень некогда, она зазывала кого-нибудь из соседей с общей кухни. И Коля находил, что у бабушки в квартире встречаются очень интересные типы.

Как-то он застал у бабушки в комнате очень древнего старичка с лысым покатым черепом, вокруг которого летал при малейшем движении легкий и редкий пушок; с мясистым опущенным носом, прижатым к пухлой верхней губе, и небольшой бородкой. Старичок пил чай, шевеля мохнатыми губами, и, повернувшись вместе со стаканом в руке, с равнодушной ласковостью глянул на вошедшего Колю из-под обвисших косматых бровей.

– Знакомьтесь, знакомьтесь, – заторопилась бабушка. – Это наш Коленька. Я тебе рассказывала… А это дядя Вока.

Дядя Вока пожевал губами, шевельнул клочковатой бровью и опять приветливо поглядел на Колю. Коля поздоровался с ним и скромно сел в сторонке на бабушкином сундуке.

Он смутно помнил, что бабушка ему давно рассказывала что-то про дядю Воку, но у бабушки было столько родных и знакомых, что запомнить их было мудрено. Старичок попивал чай и о чем-то негромко разговаривал с бабушкой, а Коля сидел на сундуке и разглядывал гостя. Ему показались очень интересными форма головы дяди Воки, выпуклые надбровные дуги покатого лба, хрящеватый нос, легший на выпяченную губу, и оплывшие уши. Он незаметно раскрыл альбом и стал рисовать старичка.

Он так ушел в работу, что не заметил, как бабушка поднялась и стала за его спиной возле сундучка.

– Ах, озорник! – воскликнула она. – Смотри, Вока, он тебя набросать успел!

Коля испуганно потянул к себе альбом, полагая, что дядя Вока, вероятно, рассердится. Но старичок встал, подошел и как-то очень профессионально, жестом знатока и истого ценителя, взял рисунок, отвел его в сторону и поглядел, слегка наклоня к плечу голову.

– Нет!.. Прошу покорно! Полюбуйтесь! Изволите видеть? Прошу… – приговаривал он с веселым изумлением. – Смотрите, какой расторопный! А что? Ведь схватил! И смело как! Вы только поглядите! Клянусь честью, отличная работа! И что самое удивительное, ты знаешь?.. Вот когда я был мальчиком, семь лет мне исполнилось, меня Репин Илья Ефимович рисовал, а потом в молодости, лет эдак двадцати, Валентин Александрович Серов меня писал. Ну и впоследствии, примерно лет пятьдесят назад, уж когда мне за тридцать было, Михаил Александрович Врубель мне портрет сделал. И заметь, дорогая, что все писали в профиль слева. Это уж обычный поворот, так рука просится. А этот твой мальчуганчик, поглядите, нарисовал меня в правую сторону. Ведь это не частый случай, чтоб делали правый профиль: очень не с руки. Клянусь честью, удивительно! Какая уверенная линия!

– Леонардо да Винчи тоже рисовал правый, – скромно сказал Коля.

– Слышите? – восхитился старичок. – "Леонардо тоже"! За одно это "тоже" я вас сейчас просто расцелую!.. Нет, клянусь честью… А вы мне не подарите на память?

Тут запротестовала бабушка:

– Нет, нет, Вока, не отдам! Хватит с тебя и Врубеля, и Репина, и Серова.

– Вот и было бы любопытно приобщить, – сказал дядя Вока.

Он вскоре ушел, ласково двигая мохнатыми губами, смешно пошевеливая косматой бровью, словно слегка подмигивал Коле.

– Бабушка, а кто он, дядя Вока? – заинтересовался после его ухода Коля.

– Боже мой, разве ты не знаешь? Это Всеволод Саввич Мамонтов. Ты слышал про Савву Ивановича Мамонтова?.. Это его сын. Он и сейчас работает в Абрамцевском музее.

Слышал ли Коля про Савву Мамонтова!.. Он уже столько читал и о мамонтовской опере и о том, как помогал этот богатый меценат и патриот художникам, читал, как за Мамонтова заступался перед царем Серов, когда самого богача постигла финансовая катастрофа. Так это, значит, сын того Мамонтова! Вот так дядя Вока!.. А он-то, Коля, размахался тут карандашом и в два счета, сидя на сундуке, накатал его портрет. При мысли, что он так бездумно промчался только что карандашом по чертам, которых уже касались знаменитые мастера, Коля почувствовал, что даже вспотел от конфуза.

За всеми этими делами Коля не забывал старой дружбы с Женьчей Стригановым. Правда, оба были сейчас очень заняты, встречаться им обоим доводилось уже не так часто, как прежде, и лишь на короткое время. Сначала даже Женьча немножко ревновал Колю к его новым товарищам, особенно к Вите Волку. Но, в конце концов, и у него теперь завелись свои товарищи в ремесленном училище и на заводе. А Коля оставался верным человеком, не зазнавался, по мнению Женьчи, и охотно сделал, например, по просьбе своего старого приятеля красивый плакат: "Освоим скоростную обработку деталей!". А вскоре Женьча, немного смущенный, но плохо скрывающий свою гордость, пришел вечером к Дмитриевым, вызвал на лестницу Колю и показал ему номер заводской многотиражки.

– Вот, Коляка, – сказал он, – и с меня портрет сняли.

В газете был напечатан портрет Женьчи с подписью: "Отличник производственного обучения, токарь-скоростник, воспитанник ремесленного училища Стриганов Евгений". Узнать Женьчу на фотографии было довольно трудно, но он уверял, что станок зато вышел в точности. А главное тут – это техника.

– Я-то, Коля, что! – скромно вздыхал Женьча, подкрепляя тут же свой вздох точной цифрой. – А вот у нас один на стали скорость резанья до тысячи двухсот метров в минуту доводит. И без заточки всю смену гонит! Вот это да! Правда, что режет он микролитовым…

Назад Дальше