- А что со мной может произойти? По делу я к тебе. Слушай, тут вот я прикинул… акромя меня да главного агронома тебе замуж у нас не за кого… Остальные ребята - молодежь… А муж должон быть хоть годов на пять старше. Так вот я спросить тебя, перед тем, как сватов посылать, как ты про это дело понимаешь? Мне никак нельзя позору, Вера… Механик я, депутат сельского Совета. А кто ко мне пойдет, ежли ты гарбуза мне влепишь. Вот узнать пришел.
Ой, Витя-Витя… Сказать бы тебе правду, так обидишься. Когда была в шестом, недели две считала себя в него влюбленной. Он был тогда уже десятиклассником. А ей понравился за то, что хорошо на лошади ездил. Верхом и без седла. Вцепится голыми пятками в бока лошади - и погнал. Как в фильмах некоторых, где герои на конях скакали. А потом приехал новый учитель математики - и она в него влюбилась. Тоже месяца на два, пока он ей единицу на уроке не поставил. Она всю ночь проплакала тогда, прощаясь навек с любовью.
- Так что ты мне скажешь? - Витя поеживался в узковатом кресле, а кроме этого, было довольно жарко и он томился в галстуке.
- Что скажу, Витя… Не надо сватов.
- Все понятно. Значит, главный агроном таки обошел?
- Нет, будь спокоен. Не главный агроном.
- Ты что, в бобылках порешила сидеть? Али королевича ждешь?
Хотела выкрикнуть: да, жду, но раздумала. Не поймет Витя. А раз не поймет, то к чему говорить?
И ушел Витя в недоумении, прикидывая для себя, что у Верки небось на примете кто-то есть, а вот кто - тут уже мозгой пораскинуть надо. В селе конкурентов не предвиделось.
С той поры Витя, почти каждый день, где-то около десяти вечера "прогуливал" мимо ее дома свой мотоцикл. Одно время она даже побаивалась, что он может увидеть их с Рокотовым, но потом эта мысль сама по себе ушла. Разве мог бояться кого-нибудь в мире Рокотов?
И откуда он только взялся? Вот так шло бы все своим чередом и жила бы она спокойно, как до того дня, когда он подвез ее. Начитанность собеседника нравилась ей, потому что с ним было легко разговаривать, он на лету воспринимал сравнения. Это было интересно. И еще ей нравилось то, что он не пытался применять давно известные мужские приемчики: для начала взять под руку, будто невзначай коснуться плеча, щеки, потом попытка поцеловать для зондажа настроенности… Ах, как хорошо все это было известно Вере и сразу вызывало по отношению к мужчине определенную настороженность, даже неприязнь: "Ишь какой шустрый…"
Она заметила в собеседнике склонность с властолюбию, и это ее тоже встревожило. Сейчас она качества каждого знакомого своего, почти незаметно для самой себя, прикладывала в уме к эталону, который создала за эти годы. Она просто знала, каким должен быть ее муж, и вот теперь искала его уже не по красивому лицу и спортивной фигуре, а по проблескам характера, по умению мыслить и относиться к собеседнику. И каждое слово Рокотова было для нее либо подтверждением, либо отрицанием. Она ругала себя в душе за столь трезвый, деловой подход к знакомству, а через минуту уже успокаивала себя, оправдывая только что ушедшие мысли: "О какой высокой любви можно говорить? Вот ждала его столько лет, а где он? Почему не приходит? И есть ли он такой, какого она мечтала встретить вообще в жизни? А если и есть, то около него уже давно любимая женщина. Потому что идеал, к сожалению, стереотипен и пользуется спросом". А потом ей вновь становилось противно за все эти обидные пошлые слова и она думала о том, что в мире каждый человек раскрывается по-своему и в определенных условиях и что, может быть, совсем рядом с ней ходит тот, кто предназначен для ее счастья, и она даже не знает об этом. И тогда ей просто хотелось реветь, потому что от роду она такая невезучая. Мать умерла рано, а отец, закружившись с проезжей буфетчицей, укатил в Сибирь и вот уже восемнадцать лет присылает открытки на ее день рождения и без обратного адреса. И мать и отца заменила ей баба Люба, вечная свекловичница, руками своими да тяпкой заработавшая пенсию и на скудные свои копейки сумевшая не только поднять ее, но и дать высшее образование. А сейчас бабуля мыслит только о том, чтобы выдать ее по-доброму замуж, и для этой цели прячет в заветный сундук старорежимные ситчики, фарфоровых слоников и рисованные ковры. И сказать ей, что все это ни к чему, - нельзя, потому что это - цель ее жизни, уверенность в том, что так и нужно для блага внучки, для ее счастья и что это - именно то, что позволит ей когда-то сказать: "Было не хуже, чем у людей".
И Насонов тоже. Явился как-то вечером, присел за столик. Потребовал квасу. Баба Люба, спотыкаясь от старательности, помчалась за квасом, а Иван Иванович вдруг сказал, пристально на Веру глядя:
- Одобряю… Ну и девка… Разглядела самого завидного в районе жениха. Ну, молодец…
- Вы о чем, Иван Иванович?
- О Рокотове. О первом секретаре райкома партии.
- Мы с ним просто знакомы.
- Так-так… - Насонов полистал эдак подчеркнуто равнодушно лежащий на столе учебник терапии. - Оно, конечно, тебе виднее, Дело это не мое. Своих заботушек по самое горло. Ладно.
Он ушел, так и не дождавшись квасу, к немалому изумлению поспевшей как раз к его уходу бабы Любы, и еще долго Вера пыталась понять, зачем был этот визит и что он означал для Насонова.
Что же ты хочешь, милая? Вот ездит к тебе хороший человек, как бабуля говорит, при должности, а ты чего-то перебираешь, чего-то ищешь. А принца твоего никогда и не будет. Разве только Андрей? Нет, это что-то другое. А тебе уже третий десяток, как ни крути, надо думать, потому что время замужества - это как рейсовый автобус: зазеваешься, он и уйдет. А потом хоть беги за ним следом - бесполезно.
Нравился он ей, тут сомнений не оставалось, но в той ли степени, чтобы говорить о замужестве? Это же ведь на всю жизнь. И что делать с Андреем? С доктором Кругликовым, как звали его в институте усовершенствования. Она приехала туда на шестимесячные курсы, и он сразу же подошел к ней. Они были в одном общежитии и оттуда добирались вместе на площадь Восстания, и он прекрасно разбирался во всевозможных пересадках с троллейбуса на троллейбус, и ей с ним всегда было весело. Иногда, когда выдавалась возможность, они вместе ходили в театр, даже на бега, и в эти часы он ей рассказывал о своих делах, больнице в маленьком приволжском городке, где вечно не хватает терапевтов, потому что они убегают при первой же возможности. Но городок по его рассказам она представляла до мельчайших деталей, вплоть до почерневших от времени заборов и крутого спуска к реке, где стоял старый дебаркадер и леса на той стороне Волги, в которые он ездил каждую зиму, чтобы ходить на лыжах. И моторку его со странным именем "Аргус" она будто видела, потому что он детально описывал, как накладывает свинцовый сурик на ее борта, а затем красит каждую весну в нежно-голубой цвет. Он был некрасивый, но очень добрый, и она как-то к нему привыкла. И когда накануне отъезда он сказал ей, что любит ее, она даже не удивилась этому, потому что все было так понятно и без этих слов. И они договорились встретиться в мае, на будущий год, и он присылал ей редкие открытки, потому что заранее сказал, что не любит писать. А она отвечала ему на каждую третью открытку небольшим, но хорошим письмом. А в апреле заболела баба Люба, и поездка в Москву не состоялась, о чем она сообщила ему. А он не ответил, видимо, был обижен. И она ему больше не писала, рассудив, что он мог бы быть и повнимательнее. А в душе готова была послать телеграмму, если б получила письмо с просьбой приехать к нему и остаться. Главное было в бабе Любе, и она надеялась, что, может быть, удастся уговорить его приехать сюда и ему приглянутся эти чудные места, где хоть и нет реки, но зато природа такая, что забыть ее потом трудно. И думала обо всем этом так часто, что обида уже начала проникать в ее душу из-за того, что Андрей просто молчит. И тогда, когда ездила в областной центр, чтобы узнать, как дозвониться до города, где жил Андрей, встретила Рокотова. Ей сказали, что междугородный разговор возможен только в поздние часы, а для этого нужно было ночевать в Славгороде. А назавтра у нее был прием, и она вернулась, рассудив, что можно позвонить в другой раз. И тут появился Рокотов, и все это было вовремя, потому что нужно было отвыкать от мыслей, связанных с Андреем. Она решила, что все должно быть именно так, и убрала со стола в больнице его фотографию в докторском халате с лицом внимательным и чуть строгим. И с той поры фотография лежит изображением вниз на самом донышке ящика и много дней она не глядит на нее. Иногда только, перебирая бумаги, увидит бисерный почерк надписи на обратной стороне и опять торопливо положит сверху документы.
А Рокотов был лекарством. Именно лекарством от памяти об Андрее. Иной роли ему не выделялось. И она уже тоже привыкла к этой мысли, понимая, что встречи дают ему надежду, а в том, что эта надежда беспочвенна, она не хотела признаваться ни ему, ни себе. Ведь признаться себе в этом - значит вызвать к нему жалость. И этого она тоже не хотела, потому что понимала: в таких влюбляются.
Ждала она признаний позже. Недооценила его решительности, уверенности в себе. Думала, что он будет ждать видимых признаков внимания к своей персоне, а он взял и объяснился. И она, растерянная в очередной раз, не нашла ничего лучшего, как нагрубить ему. И он молчал, и это было самым непонятным для нее, потому что, много раз предполагая в будущем этот разговор, жаждала вызвать на себя его упреки и таким образом нейтрализовать в себе то, что уже успело появиться. А он будто знал все это и молчал. И получилось так, что разговор этот только увеличил степень ее вины перед ним, и теперь она часто думала именно об этой своей вине, не о нем, а о вине. И все дни, минувшие после разговора, она повторяет его слово за словом и все больше и больше видит свою ошибку. В конце концов, он любит ее, в чем его вина?
Видела, как в окружении Насонова, Лебедюка, нескольких членов парткома Рокотов садился в машину. Она стояла близко, всего метрах в двадцати от Него, а почему остановилась именно так - не понимала.
И баба Люба притихла сбоку, не пытаясь ее повести дальше. И они стояли молча до той поры, пока машина не уехала, а баба Люба, верная своей привычке рассуждать вслух, тихо сказала: "Обиделся, значит". И добавила, на этот раз уже для внучки: "Ух, сказала бы я тебе. Бобылкой вековать будешь… Ишь, дюже докторша…" "Дюже докторша" - это было самое ругательное у нее, почти презрительное, когда она хотела ее обидеть.
И в самом деле: подружки уже давно замужем. Многие - мамы. А она вот все выбирает. Пора бы и выбрать.
Встала с постели, подошла к окну. Слышала, как за стеной ворочалась и тяжело вздыхала баба Люба. Переживает.
А ночь была красивая, лунная. И звезды мерцали, и тихо шумели под ветром высокие тополя. И пруд будто расплавленным серебром был залит, а на берегу склонили к воде длинные пряди волос уставшие ивы. Где-то испуганно вскрикивала ночная птица, на всякий случай отпугивая возможного недруга. Спросонок взрывались лаем собаки: вначале одна, потом ей откликались другие, собачья перекличка нарастала, вовлекая все новые и новые голоса, а потом все вдруг, словно по команде, стихало, и вновь была только ночь, луна и тихий, вкрадчивый шорох травы под ногами загулявшей допоздна парочки. За много километров долетел сюда слабый отклик паровоза, это ветер доносил звуки из далекого шумного мира, где даже ночью бьется, пульсирует жизнь, грохочут составы с рудой, убегая за дальние увалы, тяжело ворочаются в залитой огнями земляной яме громадные экскаваторы, шумно пережевывают руду мельницы горно-обогатительного комбината, и все Это вместе взятое разбросано на десятки километров, и все живет одним коротким емким словом: руда. И ради этой руды люди живут, борются, доказывают свою правоту, терпят поражение, потому что руда - это не только их жизнь, это жизнь страны.
Здесь же была тишина. Спали люди, у которых завтра были свои заботы, свои волнения, тяжелые сны, надежды, которые могли сбыться, а могли так и остаться надеждами. В председательском доме ворочался на широкой кровати Насонов, снова переживая прожитый день, прикидывал ошибки, обмозговывал их последствия. Дед Мокей, стороживший мастерские, подробно рассказывал своему напарнику деду Гришаке, приглядывавшему за свинофермой, о сегодняшнем собрании. Деды обильно дымили самосадом, рассуждая о том, что молодняк нынче жидковат стал: как что, так за лекарствами, потому что пару часов назад к дежурной медсестре пробежала жена Насонова, за сердечными каплями. И все было так, как и должно было быть, потому что завтра снова будет день и люди снова, после короткого перерыва для сна, опять вернутся к своим делам и заботам.
5
Насонов позвонил Гуторову около часу ночи. Вначале Гуторов даже не узнал его, и только когда Иван Иванович назвался, предрика спросил:
- У тебя что, стихийное бедствие?
- Слушай, Вася, прости, конечно… - Голос Насонова был странным, каким-то всхлипывающим, - я понимаю, ты отдыхаешь… Но я просто в память того, когда мы с тобой в равных упряжках ходили: ты был председателем и я тоже. Мне надо было с кем-то поговорить.
- Черт тебя подери, - закутываясь в одеяло, сказал Гуторов и тихо встал с кровати, - погоди, я сейчас телефон в другую комнату перенесу. Всех перебулгачишь.
Он зашлепал босыми ногами по полу, придерживая правой рукой аппарат, а левой - край одеяла. Видать, продуло где-то по жаре, прибаливало горло, а с этим делом шутить он не мог, потому что уже пару раз из-за этих проклятых ангин врачи серьезно интересовались его сердцем.
Сел на диван в прихожей, сунул ноги в домашние тапки, сказал покорно:
- Давай выкладывай свою беду.
- Тебе как, покороче?
- Валяй как хочешь… Все равно уже не засну.
- Прости… Ты вот мне какую штуку скажи: чего от меня Рокотов хочет? Зачем это собрание нынче было? Почему меня, орденоносца, на позорище такое? Заслужил? Да я за все эти годы столько для колхоза сделал. Ты ж сам знаешь. Ну ладно, виноват, ладно, наказывайте, но за что позор такой?
- Погоди… О собрании я уже все знаю. Ты меня на обиды не бери. Был бы я там, тебе б хуже пришлось. Удивляюсь Рокотову.
Насонов у трубки как-то захрипел, откашливаясь, потом буркнул:
- Народ меня любит.
- Любит - это одно, а другое то, что ты сам организовал. А я вот завтра для беседы с людьми, которые выступали, заместителя пришлю. Ну как окажется, что ты с ними до этого работу провел, а? И с Лебедюком? Сказал бы честно: было?
- Было…
- Ну вот. Я же тебя знаю. Гляди, Иван, когда-нибудь ты сам себя перехитришь.
- Какое такое преступление я сделал?
- А такое, что если выговором отделаешься, так я тебя счастливчиком назову. А полагается тебе за обман колхозников, за обман советской власти и партийных органов положить билет.
- Шутишь, - прохрипел Насонов.
- Хороши шутки… Исполком собрали, обсуждать начали. Да не знал бы я твоих деловых качеств, я бы первый голосовал за исключение на бюро. Счастье твое, что Рокотов все хочет твою психологию исследовать. Может, дескать, на обман пошел ради интересов колхозников, ради дела? А ты все под себя гребешь, все для истории местечко прирабатываешь.
Насонов молчал, и Гуторов слышал в трубке только его тяжелое надсадное дыхание.
- Ты-то как мою вину понимаешь?
- Приезжай завтра, поговорим.
- Не смогу. Захворал, видать.
- Что с тобой? Раньше такого хлипкого здоровья за тобой не замечалось.
Насонов промолчал. Потом сказал:
- Ладно, Василь Прохорыч… Спасибо и на том. Извиняй, спать тебе помешал. Ну, да сам понимаешь, что у меня зараз на душе. Не простое дело. Будь здоров.
Он положил трубку. Гуторов еще несколько секунд слушал частые тревожные гудки. Потом подошел к балкону, открыл его, вышел на воздух. Глянул на третий этаж, на рокотовские окна. Одно светилось. Не спит.
Вернулся в комнату, набрал номер. Рокотов откликнулся сразу. Видно, сидел за столом, у телефона.
- Чего не спишь, Владимир Алексеевич?
- А ты?
- Да вот один друг разбудил. Совет ему мой понадобился.
- Ну и что, выдал ему совет?
- Да вроде.
- Слушай, иди ко мне чай пить. С вареньем.
Гуторов подумал секунду:
- Ладно, сейчас. Одеться надо.
Он натянул спортивный костюм, глотнул таблетку из тех, что по настоянию врача купила ему жена, и тихо вышел из квартиры. По лестнице поднимался долго: все-таки вес надо сбавлять, ишь какая нагрузка. Дверь рокотовской квартиры была приоткрыта. Зашел. Хозяин хлопотал около стола, приспосабливая электрический чайник.
- Ну, здравствуй, Василий Прохорыч… Садись.
Гуторов огляделся. Да, сразу видать, что холостяцкая душа обитает. Везде торопливость чувствуется, даже в том, как повешены шторы.
- А ты не засиделся ли в девках, Владимир Алексеевич, а?
- Может, и засиделся. Никто не идет за меня.
- Удивляюсь я, как тебя, холостого, утвердили первым секретарем. Что-то неясное в семейном положении. А в Москве, на собеседовании, как прошло слово "холост" в анкете?
Рокотов засмеялся:
- С трудом прошло.
На столе бумаги. Чертежи, планы, таблицы. Гуторов поискал сигарету, вспомнил, что Рокотов не курит, чертыхнулся.
- Да, напряженно живешь, Владимир Алексеевич.
Рокотов убирал со стола все лишнее, готовясь к чаепитию:
- Все мы не в покое. А ты что, легче? Знаю ведь.
Оба чувствовали, что разговор назрел, и понимали его необходимость. В последние дни произошло какое-то сближение между ними, как-то незаметно перешли на "ты", и сейчас эта форма общения утвердилась и взаимные симпатии тоже, и теперь им нужно было поговорить более серьезно, чем во время прошлого посещения Рокотовым гуторовского кабинета. Во всяком случае, для Гуторова этот разговор был чрезвычайно важен. Ему надо было понять смысл всего затеваемого Рокотовым, и хотя замыслы его угадывались, однако хотелось ему услышать ответ на некоторые свои вопросы. Без этого они оба нащупывали отношения осторожно, боясь обидеть друг друга, потому что понимали всю важность и необходимость взаимной поддержки.
- Ну, так как впечатление о собрании? - Гуторов решил прервать затянувшееся молчание, как-то облегчить Рокотову переход к главной теме.
- Плохо… Из рук вон плохо.
- Что, Лебедюк?
- Да нет. Я сам виноват. Сам.
- Понятно. Ну и в чем же ты вину свою чувствуешь?
- Нравоучениями занялся. Не об этом надо было говорить.
Для Гуторова это было неожиданностью. После разговора с Насоновым понял он, что придется вежливо, но настойчиво напомнить Рокотову о внимании к людям, о бережности к руководителю, давно уже себя зарекомендовавшему хорошим хозяином. Предвидел вспышку первого секретаря, может быть, даже возражения и доводы готовил соответствующие. А тут получается, что теперь он должен успокаивать Рокотова, защищать те его поступки, которые готовился осуждать. И это положение было настолько юмористичным, что он тихо засмеялся.
- Ты что? - спросил Рокотов.
- Да так… Мои аргументы ты уже сам выложил, и мне теперь остается только убеждать тебя, что поступал ты совершенно правильно.