В соседях у меня, или я у него, оказался генеральный директор строительной фирмы. Такое соседство невольно понуждало к соответствию. По-белорусски говоря, не хочаш, але мусіш. Невольно должен напрягаться и надуваться, подобно жабе. Этим и объясняется мое согласие с генеральным директором довести наше добрососедство до совершенства или до полного абсурда. Выкопать между нашими разновеликими домами пруд. Запустить в него рыбу - зеркального золотистого карпа и. Думаю, лишних слов здесь не надо.
Местоположение, равно как и флора с фауной, благоприятствовали нам, создав между нашими участками небольшое болотце с неброской и стыдливой на его краю среди лозы и черемухи воркующей криничкой. Потому не было и нужды жилиться и выбиваться из сил с корчевкой дна будущего водоема. Только уберечь, сохранить криничку, вырубить с большего лозу и прочистить, углубить до белого песка болотце.
Исходя из своих возможностей и сил, я судил: пять-десять лопат, столько же дураков с топорами. И субботник, ленинский, который уже длится в нашей стране не четверть ли века, - однодневный, в одну субботу. Размах же и планы генерального директора были полностью противоположными: действительно громадье и необъятность партийная, глобальная. Недаром через некоторое время ему довелось брать ноги в руки и бегом из Беларуси. Без оглядки до самой Белокаменной. Пуганули на самом верху, выше уже некуда. В ответ на его величественные планы строительства в Минске спросили: а кто сидеть будет? Генеральные директора сидеть не предполагают и не любят.
А в конкретном же случае с нашим болотцем все свелось к тому, что сосед доставил фирменный многотонный и многосильный экскаватор. Мое участие в прудовом проекте состояло только в том, чтобы обеспечить той махине зеленую улицу по проселку, ведущему к нам.
Казалось бы, чего проще. Но только я глянул на экскаватор, только он дохнул на меня своей железной утробой и мощью, как я едва устоял на нашей пыльной полевой дороге. Паровоз на гусеницах, мастодонт доисторического или марсианского происхождения. Пятьдесят, а может, и больше тонн живого веса без потрохов, топлива и грязи на МАЗовской платформе. Со стрелой, вскинутой до верхушек мачт линии высоковольтных передач, будто назло разлаписто и густо расставленных на подступах к нашему селищу, с низко обвисшими, как у беременной сучки брюхо, проводами. Как все уцелело, осталось не повалено и не порвано после прохода этого инопланетного чудища - вопрос не на трезвую голову.
Мы - это я с женой и жена генерального директора - эскортировали его и вели с такой же жесткой решительностью и смертным упрямством, как Иван Сусанин в свое время ляхов. Забегая немного вперед, скажу: судьба его постигла такая же, как тех же ляхов около полутысячи лет назад. Все повторяется. Только мы были удачливее.
Сохранили мы того болвана. Обеспечили проход. Он, не мешкая, сразу же впрягся в работу. И сразу же, намного опережая былых поляков в лесных недрах, начал пропадать, исчезать на глазах, такой большой и могучий. Стал погружаться и тонуть в неокрепшей еще весенне-рыхлой почве. Зрелище было вполне мистическое, ошеломляющее. Земля хищно жаждала поглотить, утянуть на тот свет пятидесятитонного, воссевшего на ее груди идиота, наказать за бесстыдство и насилие, брезгливо пузырилась и плевалась грязевыми брызгами. Он же лихорадочно и торопливо налегал на нее, припадал к ее плоти трехзубым, сверкающим сталью щербатым ртом ковша. Распиная, скрежетал, калеча, скреб и драл. И пятился, пятился, отступая, как молящийся верующий, а скорее безбожник, антихрист, убегающий из церкви.
Выдирал с корнями по живому лозы, ломал, будто спички, трех-пятилетние осины и рябинник, крушил до костяной бели пего-рябые стволы многолетних черемух, которые генеральный директор особо наказывал нам беречь. Но попробуй убереги при неподдельном испуге самого экскаваторщика и его экскаватора. Они, подчиненные друг другу, нераздельному страху и ужасу беспощадно и бесповоротно, навсегда растоптали, задушили криничку, ее Богом вдохнутую душу. И сейчас душегуб-болван, судорожно всхлипывая ядовитыми дымами, дрожа мазутно-закопченным могучим задом, отступал и отступал, словно открещивался от им же сотворенного. Множил и творил новое паскудство.
Он нащупал и порвал довольно глубоко закопанные в земле кабели, обеспечивающие селище электричеством. Лишенная света, энергии, дача генерального директора мгновенно была отброшена в средневековье. Мастодонт изнасиловал, всласть поиздевался и над болотцем, всем, что велось и росло, жило в нем, после чего одышливо выбился из него, стал гусеницами на утрамбованную землю, дорожный грунт. Но и земная твердь прогнулась и неожиданно подломилась под ним. Экскаватор снова начал исчезать, опускаться уже неведомо куда. Пошел в преисподнюю, наскочил, видимо, на подземный плывун и остался в его шатких водно-песочных объятиях навсегда, выставив наружу лишь стеклянно тусклый глаз кабины. Памятник неизвестно кому и чему, коих в нашей отчизне неисчислимо.
Когда мы пришли в себя и поняли, что явление его нам в таком виде уже необратимо, а ров, сотворенный чудищем, стал набрякать влагой, заполняться водой, поняли: приспевает пора обзаводиться и рыбой. Конечно же, карпами. Пусть не зеркальными, но неотложно быстро, чтобы они в остаток лета набрали вес, были готовы, если уж не к фаршированию, то жарению в сметане, как карась. Поскольку мое участие в копке котлована было незначительным, я должен был компенсировать это зарыблением. За рыбой, мальками снова поехал на Полесье по знакомому уже адресу. Рыбалко давно уже был на пенсии. Но и новый директор рыбхоза проникся нашим желанием заполучить в личное пользование свой пруд - в каждом из нас всегда живет ребенок. И чем бы дитя ни забавлялось, только бы не плакало. И к дачам я вернулся с трехведерным бидоном мальков карпа, в большой части зеркального и очень подвижного.
Случилось это во второй половине хлопотной, но многообещающей весны. И я был рад не менее той бабы, купившей поросенка. Но про бабу с поросенком я вспомнил уже значительно позже, когда, как говорится, отошли цветочки и завязались ягодки. За пахотой и посевной приспело время иных хлопот - прореживания, химической и ручной прополки, подкормки удобрениями и т. д. и т. п.: в крестьянской жизни стоит только начать, а заканчивается все в могиле.
Но с некоторых пор я стал примечать на поверхности пруда украшающую его многоцветную пленку, словно где-то поблизости обнаружилась нефть или сразу же пошел керосин и невидимыми подземными прожилками расцветил наш водоем. Я стал собирать эту пленку ежедневно, утром и вечером. Но на следующий день она появлялась вновь, и уже в увеличенном виде. Я, наверно, так бы и не прозрел до самой осени - времени созревания и отлова золотистого карпа, если бы однажды на рассвете не увидел из окна дома нашего коллективного пруда парад или выставку сельскохозяйственной механизированной техники, готовой к труду, как к бою.
Не менее десятка тракторов с различными прицепными причиндалами выстроились на краю картофельного поля наших с соседом участков. Некоторые из них вкрадчиво попыхивали синенькими струйками солярных дымков. Но у большинства двигатели были заглушены, а возле всех них - выморочно пусто. Словно это была некая инопланетная техника, управляемая без участия человека.
Но человеки были. И не зелененькие, как должно быть пришельцам, а белые. Грязно-белые, в солидоле, мазуте и солярке - местные механизаторы-трактористы. Медитировали, ловили кайф. И не только на берегу пруда. У каждого свой кустик лозы или черемухи. У каждого свой клочок земли. И ясное дело, у каждого по удочке - ладном дрыне с примотанной к его верхушкие леской. Трактористы были на отдыхе и рыбачили. Облавливали наш пруд. Ловили наших, моих зеркальных карпов. Бросали их в мазутные и покоробленные ведра, от которых расходилась по воде радужная фиолетовая пленка.
К осени наш водоем был пуст, как яловая корова. Без ограды он был вроде как общим, колхозным. Принадлежащим сразу всем и никому в частности. Соцсобственность - огромнейшее завоевание Октябрьской революции и эры развитого социализма, когда в силе - только по потребностям.
Тому, чтобы брать все, что плохо лежит, много предпосылок. Одна из них уже по недоумию проклятых капиталистов, наши демократы, которые у власти, никак не могут понять, почему им не все позволено, если власть в их руках, ссылки на закон, права человека до них не доходят. Как и само понятие демократия. Какая может быть демократия для председателя колхоза, если он самый главный в нем демократ, как державшие всех нас за своих крепостных чуть не целый век большевики. И сегодня держат их наследники, духовные ученики. Ни в одном из них еще не отпало рудиментарное большевистское представление права на владение нами. Что только разжигает их инстинкты, обиду сразу на вся и всех. Комплекс нищего духом, почти эротический. Такая уже целенаправленность священного пролетарского гнева, чувства справедливости и равенства, что еще раз доказано, бескровно, правда, в Беловежской пуще в Беларуси в 1991 году.
Во второй половине лета трактористов сменили деревенские мальчишки. Таким образом, к осени от наших зеркальных карпов остались рожки да ножки - ни хвостика, ни чешуйки. Но это обнаружилось только следующим летом. Пролетарские нищие - племя живучее, изобретательное и терпеливое. Зеркальный карп-пролетарий закален четырьмя судьбоносными революциями, выпавшими на его долю. Приспособился выживать и в немыслимых, несовместимых с жизнью условиях, чего не выдержали ни мамонты, ни марсиане. Потому я не очень удивился следующей весной, когда растаял и сошел лед и по берегам пруда всплыло десятка полтора крупных, окончательно избавленных медального золота карпов. Им, мертвым, я был рад больше, чем живым. Обрадовался и обнадежился, что они еще не последние. Если они сумели уцелеть в пору такой жесткой местной прихватизации, то могли уберечься и от мягких зимних морозов демократии. На пороге обещанного глобального потепления.
И я каждое утро, как на работу, торопился на берег пруда. Может, где просверкнет, может, где взбурлит, вскинется - хвост или что другое покажет. Другие показывали, и довольно часто. То карасик, то птичка, стрекозы и козявки. Но я не терял надежды. Всматривался, ожидал. В точности, как в школьном сочинении: Татьяна любила природу и часто бегала на двор. Ничего, ничегусеньки.
Однажды, в преддверии уже осени, выдалось такое утро, когда я пришел к пруду, а его не оказалось. Вообще-то он был. Огромная копанка с грязным глеевым и безводным дном. И все. И больше ничего. Вместе с водой не под землю ли ушли и мои хилые карасики, и золотистые зеркальные карпы. Если они, конечно, были. Оставили меня в одиночестве с генеральным директором. Но я надеюсь. Надеюсь, жду и верю. Хожу и хожу на берег пруда, грустно заросший камышом и аиром. Аир, кажется мне, всплакивает втихомолку, выжимает не только по утренней росе, но и в полдень на сабельно остром кончике прозрачную слезу. И ни солнце, ни ветер не могут ее высушить и стряхнуть. А камыш, похоже, раздражен и злится. Качается, клонится во все стороны над растрескавшимся дном и неведомо с кем перешептывается.
Это напоминает мне сказку Пушкина о золотой рыбке, потрескавшееся осиновое корыто, у которого сидят старик со старухой. Я, уподобленный им, сижу, будто на пьедестале, на металлической кабине брошенного тут и, скорее всего, насквозь ржавого истукана-экскаватора, былого имущества рационального дома (зря волновались, что некому будет сидеть: у нас есть всегда кому сидеть), в обезвоженности печально шепотного камыша и дурнопьяного целебного духа аира. Смотрю во все глаза, стремясь увидеть свою золотую рыбку - зеркального медаленосного карпа-пролетария.
А вдруг да он где-то сохранился. Уцелел, выжил. А вдруг, а вдруг. Не такой уж он большой барин, сделает одолжение, вернется. Окажет себя. Он же, как птица феникс, вечный.
Жар-птица моря Геродота
Время, потраченное на друзей и дружбу, в зачет прожитых лет не идет. Я знал и слышал это издавна, как, наверно, почти каждый из нас. Но молодая память небрежна и забывчива. Не потому ли вольное или невольное возвращение в зрелость - второе рождение. Если оно вообще возможно и даровано человеку. Счастье обновления и пробуждения. Хотя все у нас кажется лишь повторным и запоздало происходящим. Скорее жалостливо разочаровывающим и навсегда щемяще обманным. Потому что мы заранее, еще в неведомо каком столетии, сложили руки и посыпали голову пеплом. Памяркоўна смирились: в нашей доле уже ничего не переменить.
По всему, немного уже в иное время, время неясного просветления и раздумья, на стыке конца и начала двух столетий, как позднее дошло - эпох, меня вновь настигла старая и вечная мудрость о дружбе и друзьях. Озвучил ее художник Анатолий Аникейчик, который, похоже, уже в то время что-то предчувствовал и в своей, и в общественной жизни. И предчувствия эти - одно к сожалению, другое еще в тумане, неясно к чему, - вскоре сбылись: вечная беда Беларуси с отечественными пророками. Все сбывается только когда они уже на том свете. И тогда мы, как все некрофилы, можем по второму разу придушить их, уже в объятиях. А покойников - в мавзолей, мавзолей, старательно поправляя ленточки на занесенных солдатами надгробных венках.
Высказался же Аникейчик на собрании творческой интеллигенции.
Думали и решали, не надо ли объединиться в единый творческий союз. Вот во время таких размышлений Анатолий Аникейчик и сказал: время, потраченное на друзей и дружбу, не идет в зачет прожитых лет.
Само собой, из смычки всех творческих союзов в единый ничего не получилось. Колхоз уже давно всем осточертел. Так уж заведено у творцов: им и двоим не сговориться. Пока не подойдет третий. А чтобы толпой всем талантам и гениям да в одно стойло - стаканов не хватит. Двум медведям в одной берлоге всегда тесно. А здесь все лебеди белые и белокрылые. Под ними только мелочевка пузатая - верховодки, ерши, щуки да раки. Бомжеватые писатели, от кочегаров не отличишь, ясное дело, больше похожи на раков: по норам прячутся. Богемно рафинированные музыканты, композиторы, скрипачи, пианисты во фраках и при бабочках, несомненно - лебеди белые. Как же их в один воз? Не получится ли из этого и вправду белорусский вариант автомата Калашникова?
Пустое было предложение и задумка с единым творческим союзом, заранее обреченная на провал. Вскоре земная неизбежность настигла и самого Анатолия Аникейчика. Безвременье безжалостно к искусству и мастерам. Художники разошлись по своим могилам.
Но в памяти занозой застряла, как это часто бывает в безладной суетности творческой жизни, не только великое и значительное - достойное фигуры художника и творца, а нечто мгновенно просверкнувшее, кажется, совсем несущественное, о чем лучше было бы и промолчать. Только кто знает, может, как раз именно это полнее и ярче рисует облик не только художника, но и человека. Звездную неповторимость его рождения. И его смерти. Запятые, черточки, точки и многоточия между этими двумя необратимыми явлениями.
Так в памяти моего сознания и подсознания отложились и слова, молвленные, кажется, между прочим. Про друзей и дружбу.
Совсем не новые, прописные. Но не все ли мы до конца наших дней пробираемся через подобные прописи, каждый раз звучащие как открытие. Не это ли зовется искрой Божьей - сохранением в человеке того, что суждено ему: осмысленно создавать и длить себя, когда он остается наедине с самим собой. Из-за отмашек самонадеянной молодости я воспринял это лишь ушами. Но будь благословенна заложенная в нас склонность и сила к возвращению. Повторению самих себя такими, какими когда-то уже были. С чем обращались до безобразия расточительно, надеясь на повторение, покаяние и раскаяние.
До прежней, сегодня уже затянутой коростой души нас подталкивает подсознательное желание, свойственное, наверно, и самому закоренелому злодею: быть и остаться породненным с этим миром. Близким человеку, природе, дереву, грибу, воде, рыбе. В ком или в чем, может, даже нет души, в чем я сомневаюсь, но есть одухотворение.
Постепенно мы начинаем понимать, что вроде совсем еще и не жили, а только праведно или неправедно - чаще неправедно - употребляли жизнь. Наслаждались подаренным или приобретенным и ворованным - чаще ворованными - мгновениями и часами удовольствий. Запасались впрок суетным обманом бытия, чтобы позже рассчитаться безнадежной тоской одиночества и разочарования.
Приспело, выползло из потаенного сумрака души, подобно лохнесскому змею, время явить себя, остановиться и оглянуться. Задуматься, что чего и сколько стоит. Перебрать вновь пройденное и избытое по уцелевшим остаткам памяти о прежней чистоте, невинности чуткой и сочувственной души. Пройтись снова по многообещающим стежкам твоего начала. Без стыда ступить в воду твоего прошлого. Хотя все тебе криком кричат, да и сам ты уже хорошо усвоил: дважды сделать такое невозможно. Врут. И сам себе ты врешь, привык к самообману.
В воде нет ни начал, ни концов. Она от земли и неба, из бесконечности мироздания. И ты оттуда. Только сейчас брезгуешь собой настоящим, уже нечистым. Испоганился в подслащенных водах собственного благополучия. Но отвергая и не признаваясь даже себе в этом, ты будешь до своей последней минуты тосковать и завидовать голодному и голому, замурзанному хлопчику в водах реки вечности. И это бессмертно в тебе. Боль и горечь познания себя.
Именно в такие минуты многие из нас впервые понимают, что такое бессонница. Те, кто еще не окончательно проспали и приспали себя. В их ночах просыпается знание того, что они так мизерно мало имели дружественных дней. Потому что жадно и хищно берегли себя, ни с кем по-настоящему, до донца, не делясь. Вырвали, потеряли свой третий глаз - порвали с небом и землей.
И ничего тут уже не попишешь. Человек уже давно не видит и не слышит себя в собственном доме, среди травы, воды и леса. Наедине с птицей, зверем, грибом и собственной совестью. Не виртуальных, интернетно-компьютерных, а во плоти и крови, хотя, как ему кажется по его убогости, неодушевленных. Тут он, может, и прав. Забыли, как это смотреть в самих себя, в глаза своей души, не поганя ее. Потому она сегодня такая и неприкаянная, поверженная и поврежденная. Нет ей покоя. Ушло то, с чем приходили и уходили наши деды и прадеды. О чем догадывались еще наши родители. А мы…
Поэтому многие из нас длящимися бесконечно и уныло ночами не могут сомкнуть глаз. Блуждают и бродят по переулкам, тупикам и мусорницам своей растревоженной, но так и не пришедшей в сознание памяти. Я знаю эту пытку, когда она подуступает, начинает мерцать, щемить и сукровично кровоточить. Я прошел через этот непроглядный мрак и опустошение. Неспособность ни на забытье, ни на мысль. Самосожжение. Сжигание божьего, человечьего и даже звериного. Человек в пустыне. И пустыня в человеке.