Было, было такое со мной. Избавился от помрачения, вспомнив непомерную тяжесть и такую же легкость детства. Легкость и ласку погожих и непогожих дней, дождя и солнца, под которыми так быстро и русо отрастали волосы на голове, заживали все болячки-вавки, стоило только дунуть на них, подставить ветру и сказать: уже не болит. И действительно - не болело. Вспомнил все, что таил в себе, с чем не расстаюсь и сегодня: жестокость, без которой нет детства, и его милосердие, без которого мы не способны вырасти людьми. И тихое ночное сожаление, может, и о глупой, но незамутненно искренной святости, к которой хотелось если не вернуться, то хотя бы приблизиться сохраненным во мне обжигающим стыдом былой щемящей чистоты.
Это позволило мне остаться самим собой и близким ко всему сущему на земле - к дереву, воде, небу. Я един с ручьями, реками, озерами, с прозрачнопестрой синью стрекоз над ними, с обжигающей белизной лилий в заводях, с исповедальным шумом и тишью боров и дубров, с молчаливыми свидетелями вечности - курганами, со скрытым в них белее белого песка моря Геродота. С напевами жалейки и гуслей, одолженными на лето у ромашек, васильков и полыни в игрищах спелого щедрого лета, в полную силу осиянного светом солнца, луны и звезд. Звезды не только на небе - они остывают от своего же жара, космического холода и сглаза в колодцах, ямах, вирах, укрощенных за день-век водах тех же рек, озер, и даже в одноглазых дуплах вечевых дубов.
И все это далеко и рядом. Обманчиво и подлинно. Во мне и за призрачной далью горизонтов. Ярко органно-звучно, мощно, так что временами трудно и выдержать прищуренному глазу, более привычному поклоняться рукотворной и порожней пустосвятости. А сию минуту подсознательно плененному буйством возрождения или таинством рождения не самого ли себя. Сотворения восставшей обновленной вечности. И все это уже ведомо. Все это уже однажды было. Пережито. А сейчас стронуто, сдвинуто возвращением твоего же прошлого, что так долго чахло почти в преисподней предмогильного ожидания похорон или рождения. Сакрального мгновения.
И ты просчитал и ступил в это мгновение, в кровавый рассвет пробужденного тобою же дня. Прошелся по упругому вереску еще утренне-хмуро зевающего бора у реки, прибрежным песчаным соцветиям заячьей капусты, острострелочного лука. И не из этих ли соцветий, из острого клюва горького и зайцу лука, а может, из опечаленного синеглазого вереска, сорвалась и упала на тебя ликующе приветственная звездная слезинка. Слилась с влажной по утрам, дрожаще зависающей капелькой и на твоих ресницах в уголках глаз.
И все. Ты оросился. Ты попался. С этого мгновения ты уже навсегда сам и Леший, и Белун, и Водяной. Дерево, река, грибница и Царь-рыба. Потому что чисто или нечисто, чаянно или нечаянно ты приблизился и вошел в их ряд, язык. Услышал, подслушал, и хотя с пятого на десятое, стал понимать голос и язык леса, воды. Разбуженная тобой и в тебе вечность больше не томят тебя и не раздражают, не застят око. Твое новое зрение и слух в слиянии и сопереживании на этом святом и грешном белом свете, говорящем с тобой на одном языке.
И та же вечная вода, былая и сегодняшняя, мокрая, болотная, криничная, железистая, щелочная - живая для тебя. Способная не только утолять жажду, но и живить душу, делать ее зрячей. Ты в непорывности с этим видимым и невидимым миром, в его чистоте, покое и просветленности, дарованной и вдохнутой в тебя неизвестно кем. Между миром и тобой почти молитвенное согласие.
Река подразнивает тебя мелюзгой, веерными, в россыпь гонами полосатых юнг-окушков, слюдовыми вскидами верховодок, фигуристым скольжением по нисколько не ломкой воде длинноногих плясунов - жуков-скользунов. Испытывает на понимание и терпение. Но ты этим не обнесен. Рад, что вначале рыбалка у тебя не ладится, - хорошая примета на любое дело. Преждевременная удача может вылезти боком. Сглазить, навести духов, бесов и злыдней. Возле воды и леса ими хоть забор городи. И ты с замиранием сердца принимаешь и воспринимаешь каждую пойманную тобой малявку. Радуешься плюгавой плотвице, ртутно-подвижному пескарику, мусорной рыбешке - красноперке. Хотя, кто посмел ее назвать мусорной. Это лучистое, пронзенное солнцем, отлитое из красного и белого золота, с примесью воздуха, небесной сини и проточной воды Божье создание. Не иначе, обиженный на папу с мамой сам мусорный человек. Таким же видит и все иное. С пещерных времен и по сей день - озабоченный заготовитель, добытчик и потребитель.
Но стоит ли в этом его упрекать. Сами такими были. И я таким был. И первой своей красноперки, добытой на прогреве мелководья Школьной старицы возле Припяти, не оценил. Юродивая, испорченная веками самость жаждала буйняка, как это говорилось в одном из заголовков "Комсомольской правды" тех дней: "Если делать, то по-большому". Что, видимо, касалось и рыбалки: равняться ни более ни менее, как на гремевшую тогда китобойную флотилию "Слава".
А что наша капельная в сравнении с теми же китами, в сжатой ладони не видать, красноперка полесского озера Школьное. Если уж мазаться, то - карася с порося, окуня с коня, плотку с лодку. Такой в то время дал я себе зарок. Позже, намного позже, я понял цену всем нашим пионерским и комсомольским клятвам и зарокам: все они лишь грабли на наших стежках и дорогах. Ниспосланы нам как напоминание о том, от чего мы так упрямо отрекаемся. Скромненькое тили-тили наших синиц, которых мы не замечаем, держа в уме и на слуху курлы-курлы невидимых за дальним лесом или в небе журавлей.
Полноценная, укормленная красноперка ждала меня не в наших затишных домашних водоемах. На стариках и старицах, протоках и так называемых бочагах и ериках Царицына, Сталинградско-Волгоградского Поволжья. Причащенный к рыбацкому племени тихими и медленными водами Птичи, Уборти, Начи, Морочи, Случи, я и не представлял, что красноперка может быть такой рослой и тяжелой. Каждая не меньше полукилограмма. Мы со швагером за полчаса надергали едва ли не пуд. Сначала азарт, а потом - работа и нудота. Как говорят про рыбалку, ничего сложного: наливай да пей. Вот и здесь, поправь на крючке уже обсосанного и обглоданного червяка, поплюй на него, на удачу. Забрасывай и сразу же тяни в лихорадке добытчика и во власти жадности. И в ожидании каждый раз более крупной и немного все же иной рыбы.
Но бралась одна только красноперка, как по заказу, мерная, укормленная, жирная. И в явных излишках жира на глазах меркли и гасли присущие нашим красноперкам ярь и свечение красок. Но клевала она, заглатывала наживку с жадностью. Словно из голодного края или проклятая.
Чувство неправильности и неправедности ловли, сравнимое с воровством и издевательством, постепенно вкрадывалось в наше сознание. Может, еще и потому, что в воздухе ощутимо повисла и стала сгущаться, набирать силу томительная расслабленность, томление. Угрюмо и слезно налились и набрякли травы. От их дурнопьяна стало душно и трудно дышать. Прибрежные проточные осоки надломились и шелково почти легли на воду.
Чувствовалось приближение грозы. Приволжские же проселки в дождь непроезжие и непроходимые. Ко всему, наши жены наказали нам нарезать грибов, что в изобилии, косой коси, росли в так называемых сталинских лесополосах - хоть шерсти клок от убийцы и палача. Мокрые грузди, дубовики вроде наших дубровных боровиков, только более губастые и разлапистые - брыластые. Собирать их, как и удить здешнюю красноперку. Никакого поиска и тихой охоты. Одно старательное уничтожение: нагибание, подрезание и разгибание. Режь, режь и режь под самые сопливо молочайные кружева мокрых груздей, под груди им. Да не забывай хорошо вытирать осклизлые руки. Потому что потом придется долго и горько повинно плеваться.
Мы нарезали мех одних только молодых, кременно-розовых еще до соления, груздей. Пристроили мне за спину. Оседлали мопед, в то время самый распространенный транспорт младших научных сотрудников и неоперившихся инженеров. И уже по нахлыстово буйному дождю, под возмущенное ворчание неба направились в сторону дома. На первом же километре раз десять поскользнулись и обземлячились. Елозили, виляли, нарезали круги по черноземному проселку, словно негры, впервые ставшие на лыжи.
Неприметно после очередного падения развернулись и, не бросив ни грибов, ни рыбы, продолжили свое приволжское сафари. Но недолго. Вскоре оказались снова у бочажины, где совсем недавно ловили красноперку. Посмотрели друг на друга - это край необходимо было: Репин с его бурлаками на Волге мог отдыхать. Посмеялись. Разделись. Смыли с себя африканский загар. И пехотой, пехотой пошли уже правильной дорогой, катя перед собой злонамеренный мопед с дневной добычей.
И по дороге мне, хотя и запоздало, подумалось, что красноперка совсем непростая и не проклятая мусорная рыба. Не иначе, знается она и с водяным, и с русалками, не исключено - и с лешим. Коварная рыба. А в чем примечательность и красота ее ужения, я тогда так и не понял. Отнес все за стечение случайных обстоятельств и недоразумений. Но и это со временем выпало из памяти, потерялось и забылось.
Более осмысленной и памятной была встреча с красноперкой уже где-то под Астраханью. Это в самом деле было нечто. И не только в ловле, рыбацкой удаче, но и в сопряженности будничного, нетерпеливо суетного с вечным, что можно сравнить только с отрешением, уходом в неведомо куда. Все потустороннее отхлынуло, подобно речной волне, ветрено и бездумно шарящей по водной глади. Волна очистила берег от наносного мусора, омыла слежалый вековой песок. Все до черемухового и малиново-колокольного церковного звона спеленала и объяла прозрачность и чистота. И в ту голубиную первозданность майской пчелой вплелся человек. Похоже, один только я. Воедино соткались и выткались необъятность пространства, мягкое и ласковое приятие меня чужим царицыно-астраханским летом: коврово-теплая синева и салатная зелень неба, степи и воды, вздрагивающе-трепетные, маревые, непреходящие, непонятно откуда и как набежавшие тишина и покой, убежденность, что единственно так миру и мирозданию и должно быть. Это было живое воплощение ничем не омраченной вечности.
Потерянность и никчемность человека в безбрежье тишины и покоя. Равнодушие к нему времени и пространства. Реально осмысленным был только мгновенный точечный просверк истомы, застывшей издавна в теле или сознании усталости да щемящее ощущение своей сиюминутности, потери, что теперь разыскивается, но так и не находится.
И не только сейчас. Это непреходяще здесь и при свете дня. А ночью - гортанные кличи давно исчезнувших людей да конское ржание копытной лавой пролетающей под южно-яркими звездами на бархате чужого неба чужой разящей конницы, чужой жизни. Хотя это, похоже, больше от настроения, головное и надуманное. Потому что отаборились мы, как нам говорили, в былой столице самого Чингисхана - Сарае. Подтвердить или опровергнуть это сегодня может только ковыль.
Так же могильно, неземно-морочно и рыбачилось. Без взлетов и всплесков рыбацкого восторга и разочарования. Покаянно усердно. По-азиатски сосредоточенно и упрямо, словно принудительно. Клевала одна только красноперка. И опять же, со всех сторон - урочно. В определенное время, в определенном месте, будто вовсе не монголо-татарской, а немецкой крови. Просыпалась и шла на жор с восходом солнца, после прогрева воды. Будила нас, как на работу, и сама трудилась. Бегом бежала к нашим удочкам, словно на приступ какого-нибудь русского города Козельска.
Чужеземная, татаро-тюркская, может, и скуластенькая, узкоглазая - не присматривались, до этого не дошло. Но ощущали, снимая с крючка, парящую теплом воды и донной прелью ила, пьянящую ароматом кумыса и кизячного дыма татарских костров - даже их маячный отблеск иной раз отсвечивал нам в глаза. Застил и слепил.
И было похоже, что мы не рыбачили, не красноперку в татарском крае ловили, а таскали жар, пылающие еще угли и головешки из былых, а может, и теперешних татаро-монгольских кострищ. Воровали и запивали жажду воровства сыродоем молодых кобылиц. И опоенные им, похмельно истаивали, растворялись в давно отлетевшем дыму по тальниковым берегам неведомых нам, но связанных меж собой и вовсе не протоками, самим временем жилами, прожилками, артериями и венами - кровеносно, - что невидимо и очень древне протачивались и сходились в великой татаро-русской реке негаснущей вечности Итиль-Волге.
Не потому ли сарайские красноперки, от килограмма и более, околдовывали. Доступной, чарующей привлекательностью чего-то требовали от нас и взамен. Не могу судить: вымогающе, просяще, невзначай или нарочно, но все же. И что-то имели, брали у нас. Мы теряли возле них исконно свое. Вековое, полесское.
Жертвуя собой, они вроде предчувствовали, а может, и знали, что им это оплатится, вернется с лихвой. А мы, удачливые ловцы, уже нигде и никогда не избавимся от их русалочьего наваждения. Их искушающего не только нас, ночью и на рассвете при полной и молодой луне мерцанием и отзвуками половецких плясок, цветных сполохов огня и пламени, холодно испепеляющего жара плавников, сводящей с ума патины их раздвоенно-русалочьих хвостов. И мы никогда уже не избавимся, не изболеем вековой печалью их глаз, переданной подчас разлучной тоски, того, что отныне и всегда будем носить в себе.
Как мы бежали из столицы Чингисхана, сегодня уже не помню. Давно простился с памятью прошлых, своих и чужих погонь. Но они были. И я бесконечно убегал, убегал, убегал. Может, и не жил, а бежал, бежал, бежал. По своей и чужой земле, потому что, оставив свою, поторопился сродниться с чужой, но потерял и ее.
На стареньком, больном всеми советскими автомобильными хворями, рябом четыреста двенадцатом, лягушечье облезлом "Москвиче", мы вырвались из жара и кумысно-полынного степного духа чингисханства, и - ноги в руки, попутного ветра мотору и багажнику. Но опять недолго. Где-то уже на подъезде к Волгограду наш "Москвич" не выдержал смешанного цивилизованного и средневекового дыхания Европы и Азии. Всхлипнул, задрожал конской дрожью. Прощально щелкнул, как челюстями, нутром и отдал концы, дал дуба. В город нас доставили на буксире, усталых, но довольных. Казалось, навсегда пресыщенных красноперкой, сложивших не только плавники, но и ласты, если мы их заимели, что очень близко к правде.
Потом были иные рыбалки и ловы. Другие рыбы утешали, продлевали и укорачивали жизнь, доводя порой до предынфарктного состояния. Возносили на седьмое небо и низвергали в преисподнюю. Монголо-татарская красноперка, казалось, навсегда ушла в прошлое, не оставив в памяти и зарубины. Чужое все же есть чужое, хотя и дармовое, халявное.
Но опять же, не только мы играем в жизнь и другие азартные игры. Жизнь, наш кратковременный партнер и противник, не дает нам спуску. Отслеживает каждый наш шаг, иногда дарует удачу, а чаще ставит подножку и насмехается - хочешь насмешить Бога, составь план, - с нашей же страстью охолаживает и остепеняет нас. Особенно когда мы зарываемся, веря, что уже ухватили кое-кого за бороду. Очень даже не прочь перекинуться с нами в подкидного. И здесь уж неизменно самые фартовые шулеры в конечном счете всегда в дураках. В азартные игры опасно играть не только с державой и властью, но и с судьбой. Но это так, к слову.
Более существенное, думаю, в тленной необратимости нашего бытия, почему мы никак не можем избавиться от слепой надежды: возвратиться и повториться. Исходя из этого, легко уговариваем себя на все возможные и невозможные мерзости и гадости, надеясь: вот будет завтра, вот тогда мы. Но это завтра уже было вчера.
Но так уж, видимо, нам предначертано: вскармливать и растить в себе вечного и совсем не сказочного волка-оборотня, по образу и подобию которого, похоже, мы созданы сами. Веками и тысячелетиями бежим и бежим по его следу и судьбе. А все гадостное и мерзкое списываем на обстоятельства, случай. На то, чего в жизни нет и не должно быть, потому что она всегда разумна, во всем держит равновесие.
А мы в своих метаниях, преступном оправдании собственного зла, даром потраченного времени и жизни творим себе уютную, а иногда и кровавую могилу. Колыбель и могилу сумеречной и пустой жизни.
Разлученный по своей воле и чужой неволе с родными большими и малыми реками и речушками, озерами и старицами, я вновь и вновь в своих странствиях по свету листаю в памяти счастливые мгновения на воде и у воды, длю себя. Припоминаю пойманных мной рыб. И что удивительно, в туманной дали прошлого они не только не тускнеют, а набирают красок. Оживляют и наполняют ранее неизведанным смыслом то, мимо чего я когда-то прошел, не споткнувшись ни глазом, ни душой.
В равнодушном, а может, и брезгливом прищуре ночных окон спальни я вижу солнечный взгляд дней, кажется, давно избытых и забытых. Вижу до боли ярко. Я пытаюсь сильнее сжать ресницы, но только усиливаю свет в глазах. Словно это совсем не мои глаза. Может, и лампочки моего ночного видения.
Светло и празднично просыпается, распахивает мне окна и двери день, задушенный омертвелой толчеей лет. Сначала в мареве, призрачно, как это и бывает после долгого сна, почти небытия. Туманность прореживается, оседает и вспыхивает зеленым руном озимых посевов. Зелень победительно сгущается. Вот она уже такая, какой и суждено ей быть в предвестии будущей весны. Сочная от близости почвенных вод, упруго прочная у корня, по которому домашне ползают, пасутся рябые божьи коровки. И кто-то невидимый у моих босых ног пытается проклюнуть мою, еще не изнеженную городской обувью, голую и неведомо когда мытую пятку, почти бронированную.
Солнце соловьиными напевами лучисто-колко высвистывает утреннюю побудку воде, реке, позолоченным языком слизывает с их груди сыродойную пенку, прозрачно взвихренные лохмы кудельно завитого ночного и утреннего тумана. Толчется в траве голоногий кулик. Камышовка, чувствуя, что где-то неподалеку от ее гнезда водятся то ли бобр, то ли выдра, испуганным хозяйским криком отводит, гонит их от своих, неоперенных еще в материнской колыбели наследников. Дрожаще раскачивает ветку лозы, будто намеревается ею отхлестать хищника. С лозового листка скатывается и падает еще рассветно прохладная и потому утяжеленная капелька росы.
Именно в это мгновение все и начинается. Росинка попадает на мой поплавок. На самый кончик его, облупленный, словно девичий нос на солнце. Тонко заостренный и розовый. Смещает, слегка притапливает, щекочет леску, которая в свою очередь вынуждает качнуться, присесть и выпрямиться крючок с извивающимся червем при дне реки. Насадка, червяк, возмущен до нервной дрожи вьюна на раскаленной в печи сковороде. Дремлющая и ленивая до этого красноперка - она становится любопытной и входит в силу лишь тогда, когда хорошо прогреется на солнце вода, - невольно встряхивается, губасто хватает раскрытым ртом назолу червя. И…