На крючке - Виктор Козько 13 стр.


Этим и объясняется наша тогдашняя командировка. На остров Даманский Кемеровский обком партии направил от партийной газеты "Кузбасс" Максима Щербакова, офицера запаса, и от "Комсомольца Кузбасса" меня, рядового, необученного. Выехали сразу же после первых событий, а попали на вторые, еще более трагические. Мое положение осложнялось тем, что как раз перед этим я, похоже, начал "умнеть" - стали резаться зубы мудрости. Боль была невыносимая, запущенная. Все надеялся - само пройдет. И только накануне отъезда, вечером, пошел к стоматологу, а утром с кровоточащими деснами был уже в поезде "Россия". Мои мудрые зубы и причастили меня к Даманскому и речке Уссури.

В Имане, сейчас Дальнереченске, мы оказались ночью с четырнадцатого на пятнадцатое марта, когда на Даманском все повторилось, как и в начале месяца. Повторилось нежданно-негаданно, как всякое лихо в советской отчизне. Пятнадцатого марта китайцы полностью захватили остров. Москва, Кремль вели бесконечные переговоры с дальневосточным пограничным округом. Позже нам рассказали об этом офицеры, обеспечивавшие правительственную связь. Бездеятельность и нерешительность верхов присудила к смерти мальчишек-пограничников. Ни оружием, ни политически решить вопрос с границей не удалось. Воинское командование округа не хотело и не отваживалось без приказа свыше вмешиваться в пограничный конфликт. Все было, как это было накануне и в начале Великой Отечественной войны. История повторялась той же трагедией и таким же фарсом - рядовые солдаты заливали и тушили военный пожар горящей родины собственной кровью.

Командир пограничного отряда полковник Демократ Владимирович Леонов под свою ответственность возглавил и повел на остров четыре танка. Китайцы сражались умело. Командирский танк был подбит сразу же, остальные повернули назад. Леонов был ранен и не смог выбраться из танка. Как рассказывал потом уже Бабанский, бывший среди добровольцев по освобождению его из танка, полковник был ранен в ногу и, скорее всего, умер от потери крови. Пытался ее остановить, надрезал кожаные командирские ремни, но на дальнейшее не хватило сил. Его тело было доставлено на советский берег Уссури.

В то же время решалась судьба и самого младшего сержанта Бабанского: отдать под суд за то, что без команды открыл огонь, или наградить за инициативу. Опять же - типичное явление времен Великой Отечественной войны. Бабанского наградили - присвоили звание Героя Советского Союза, как и старшим лейтенантам Стрельникову и Бубенину. Стрельникову - посмертно. Бубенина едва ли не сразу из госпиталя направили в военную академию, куда он до этого пробовал поступить, но чем-то, видимо, не подходил анкетно. Бабанский проложил себе путь в генералы.

Мы со Щербаковым сразу же с поезда погрузились в БМП и двинулись на остров Даманский, в село то ли Михайловку, то ли Ново-Михайловку. Лишь во время поездки я пришел в себя и рассмотрел чужую мне землю, увидел реку Уссури, к которой стремился еще с детдомовской поры. Край как край, земля - своя, чужая - остается землей, хоть и обложенная до горизонтов щетиной сумеречно-небритых сопок, напоминающих, благодаря этой щетинистости, круглые деревенские боханы хлеба с остево-ощеренными подпеченными корками, через которые уже пробивалась весенняя красноталица соков. Сопки тянулись цепью, словно взявшись за руки, одна за другой и вдали стягивались в одну самопрядную суровую нитку.

Но мое внимание больше привлекала река, хотя она и не показалась мне броской и желанной. Широкая и ровная, в таких же ровно зализанных берегах, не очерченных течением, потому что подо льдом. И лед тот был пугающим, усопшим, мертвым, уже слегка слезно оплавленным просверком мартовской влаги. Напряженно синий и безмолвный, будто губы, кожа покойника. Синь, казалось, объяла все русло от берега до берега и до дна, не оставив реке и тому, что в ней водилось, даже малой надежды на весеннее пробуждение и возрождение. Это была река именно войны и ее последствий. И я не мог ее принять, она сразу же стала мне чужой. Нет, не ее я видел в своих снах.

Поселили нас со Щербаковым в одной просторной палатке с командиром маневренной группы полковником Яншиным, преданным поклонником пограничной службы, который по-отечески заботился о молодых солдатиках-пограничниках. А чтобы подчеркнуть свою преданность пограничной службе, зимой и летом ходил в зеленой пограничной фуражке. Очень достойный, заботливый командир и человек, он, по слухам, заканчивал службу в Беларуси. Китайцы дали клятву уничтожить его, как и каждого из офицеров, отличившихся в стычках с ними.

Яншин встретил наше подселение к нему в палатку приветливо. Но возмутился специальный корреспондент газеты "Правда" С. Борзенко, Герой Советского Союза времен Великой Отечественной войны.

- Как вы сюда попали? Кто вам позволил? Я приказал журналистов и на выстрел не подпускать на Даманский.

Гнев правдиста выпал на долю старшины, украинца Барвенко, разместившего нас вместе с Героем. Старшина барский гнев перенес молча, как и положено служивому. Но отыгрался, когда для ночного дозора выдал нам автоматы и новые безукоризненно белые полушубки.

- Пусть этот чванливый правдист ходит в ношеном. А вам - новенькие, только-только с фабрики.

За эти новые полушубки и расположенность к нам старшины мы очень быстро рассчитались. Ужасом. Снег уже сошел, земля повсюду оголилась до чернозема. И мы в своих новеньких полушубках были на ней, как белые вороны. И потому команда и требование: "Стоять! Пароль, отзыв!" прозвучали для нас, как немецкое "хенде хох". Пограничники, сопровождавшие нас, будто сквозь землю провалились. А мы, ни живые ни мертвые, прикипели к черному бестравному лоскутку земли. Мы да еще пожаловавшая на человеческий голос откуда-то со стороны ближней подслеповатой избушки рябенькая, похоже, сошедшая с ума от чужого люда и войны курица. Бросалась под ноги, как собаки после Чернобыльской катастрофы, поднимала голову, надеясь на защиту, и горласто кудахтала, выдавая нас.

- Эй вы, шурупы! - подали ниоткуда голос сопровождавшие нас пограничники. На армейском сленге шурупами из-за обмоток пограничники издавна еще прозвали пехотинцев и пехоту. - Шурупы, обмоточники, не вам приказывать нам, как ходить по нашей земле.

- А вы гусеницы зеленые, кочколазы… Приготовиться к огню на поражение!

Загремели автоматы, защелкали затворы, и уже были взведены курки. Слышимость в ночи, в темени была пронизывающая. Я не решался пошевелиться и только искоса и сверху вниз всматривался в чернь автомата, подвешенного на груди. О чем думал, куда смотрел, на что надеялся - не знаю, рядовой же необученный. На что нажимать, как стрелять - ни духом ни слухом. Когда этот "калаш" еще вешали на шею, больше переживал, чтобы он сам собой неожиданно не выстрелил.

Спасла нас со Щербаковым яркая вспышка прожекторного луча и проявившаяся в нем смушковая бекеша или папаха, что, кажется, безголово бежала или плыла в обрезанной струе света: наличие бекеши или папахи было свидетельством того, что к нам торопится офицер, и в звании не ниже полковника.

- Отставить, прекратить! Автоматы на предохранитель!

Голос был зычный, полковничий, а может, и генеральский. Мы воспрянули, ожили. А вот рябенькая курочка, будто разрешилась яйцом, вскрикнула петушиным голосом и пропала в ночи. Пограничники с не меньшим оживлением, чем встретившиеся на Эльбе американские и русские солдаты, вылезли из своих укрытий и бросились едва ли не брататься: советские признали советских. И в помине не было новозаветного: своя своих не познаша.

Как же все повторяемо в нашей жизни и истории. Эхо бежит вдогонку за нами из пещер, от изобретения огня и колеса до сегодняшнего дня, атомной и космической эры, эпохи коллайдеров. А может, и не эхо. Столетия и тысячелетия, умытые кровью, жаждут и требуют лишь новой крови.

И словно в подтверждение этому, уже после нашего возвращения с дозора, поднялся невероятный ветер. Почти библейский, как при создании планеты, когда всем сущим правили огонь и смерчи. Вот и здесь ветер был со страшными разрядами грома, полыханьем молний. Наша палатка среди сопок - у самого Бога за пазухой, но ее шатало и рвало до треска. И происходило это, очевидно, не только от бешенства и сумасшествия стихии. Буйствовало и властвовало что-то высшее. Яншин по рации начал вызывать штаб отряда и пограничного округа. Но никто не отвечал. Борзенко высказал предположение, что началась война. Так заполнен был пустынным разрушением ветер.

Значительно позже мы узнали, что это была если и не война, то что-то очень близкое к ней. Наблюдатели отследили на китайском берегу Уссури сопку, в глубине которой сосредоточились войска китайцев. Четырем дивизионам советских ракетных установок было приказано открыть залповый огонь и сровнять сопку с землей. Что и было исполнено. А через год с лишним, когда я опять был на советско-китайской границе, советские прослушиватели чужого берега под большим секретом проговорились: когда начался обстрел, китайцы возопили: "Русские братья, что же вы делаете?"

Мы покидали Уссури и Даманский в невероятной сумятице и мешанине, скоплении самых разных подразделений войск и техники. Дорога на Иман, к штаб-квартире пограничного отряда, была разбита распутицей и военным транспортом. По глубокой колее, заполненной водою, можно было плыть на лодках, в крайнем случае - в гусеничных амфибиях. Мы же, едва удерживаясь, скользили по броне БТР вместе с художниками военной студии имени Грекова, которые согласились подбросить нас. Официального разрешения ехать с ними у нас не было, а бюрократическая машина уже работала. Но на нас никто до поры до времени не обращал внимания. Никто и нигде не проверял документы, хотя КПП стояли едва ли не на каждом километре.

Так, не таясь, подпольно и конспиративно, мы добрались, как сегодня думаю, до какой-то специальной и сверхсекретной воинской части. Художников встретили и повели на угощение. Мы же, поскольку были пришей-пристебай к ним, самостоятельно начали бродить среди каких-то дивных, высоких и островерхих, толстых, в два-три обхвата, закамуфлированных армейской сетью под заросли кустов установок. Дружески похлопывали по их поросячьим задницам. А я еще вздумал и сфотографироваться на их фоне. Но только расчехлили фотоаппарат, как началось что-то схожее с происшествием в дозоре. Только куда более серьезное.

Нас арестовали, словно китайских, хотя мордами мы явно не вышли, а может, каких-то еще более серьезных лазутчиков и шпионов. Оказывается, мы попали в расположение полка или дивизиона ракетных установок залпового огня, может, и тех, которые ночью посадили китайскую сопку. Был допрос, были секретчики, контрразведка, смерш не смерш, но спасибо нашему славянскому обличию. А еще славянскому же организованному беспорядку, в котором нам привычно было жить, воевать и умирать.

Все на китайской границе было по-настоящему с большой буквы и по-советски геройски, по-русски жизненно и потому опасно, преступно смертно. Хаос и сопутствующие ему восторг и эйфория были вполне сопоставимы с будущими победными войнушками с Грузией и новым покорением Крыма. Пьянила пролитая молодая солдатская кровь и хмельное предвидение крови новой, свежей.

…Стадион, где происходило прощание с погибшими пограничниками, не мог вместить всех пришедших на похороны жителей Имана. У наших людей в чести похороны, смерти и кладбища, впрочем, наверно, как и всюду. И перед этим можно было склонить голову, если бы. если бы не наше: хоронили тещу - порвали три баяна. Из-за большого наплыва народа на стадионе по бокам его пришлось срочно сооружать леса в три или четыре яруса. Людей налипло на эти леса столько, что они не выдержали и обломились. Это добавило новых, уже штатских покойников.

В ту же ночь, а может, и в следующую, в казармы возвращался со службы караульный взвод. Навстречу их газику выкатил бронетранспортер во главе с армейским офицером: не хватило водки, спешил докупить. Взвод, более десятка солдат, погиб на месте. И в том числе капитан, начальник клуба, от звонка до звонка прошедший Великую Отечественную войну.

В тихом пограничном городке Иман правила бал смерть. Героизм и готовность защищать социалистическое отечество, эйфория патриотизма, перевязанная и подпоясанная неизношенными и не выброшенными еще солдатскими ремнями отслуживших свое срочников, скрепленная истерией мгновения, взяла в кольцо, оккупировала город. Противостоять этому коллективному боевому сумасшествию было невозможно. Я тоже полностью поддался ему. Трудно судить, человеческое это или животное, звериное, грешное или святое, но это в нас неистребимо.

Думаю, что это стадное, животное. И в стадности, в борьбе высокого и низкого чаще побеждает последнее. Инстинкт толпы, желание единения с ней, первобытность. И сам я в этом не исключение. Пришел к этому, когда Иман прощался с Демократом Владимировичем Леоновым. Присутствовала там еще не старая женщина с двух-трехлетним зареванным ребенком на руках. Кем она приходилась Леонову? Может, и никем. Но плакала она в голос и не стыдилась слез. Плакал мальчишка. Слезы двумя дорожками безостановочно катились по его лицу. А вот плача, голоса его я не слышал. Мне будто заложило уши. Не потому ли я настырничал с фотоаппаратом, словно пытался поймать голос ребенка. Добился лишь того, что женщина стала прятаться от моего фотоаппарата, докучливости моей глухой на ту минуту души. И безголосость мальчишки, а позднее и женщины, была единственной добычей слепого фотоаппарата. Хотя голошение, как мне представляется сейчас, продолжалось и было довольно громким, только не дано мне было услышать его, как, наверно, и прощающейся толпе. Только слезинка ребенка, почти по Достоевскому - немое послание и укор смерти.

Я услышал его плач на той же реке через год с небольшим. Так уже сложилось. Моя командировка на остров Даманский затянулась вместо недели на месяц. Дороги, поездки на заставы и в госпиталь, встречи. Беседы с пограничниками, посильное участие в их жизни. Из-за чего, кстати, меня взялись из моей штатской газеты вербовать, тянуть в военную, окружную. Грозили: не пойдешь в газету округа, пойдешь политруком в роту. Насилу отбился.

Редактор отстоял, напрямую обратился к первому секретарю обкома партии. Тот цыкнул на военных. Так вот моя военная карьера была погублена. Я навсегда остался рядовым необученным. Но, видимо, и за это - за командировку на Даманский и за свою душевную глухоту, слезинку ребенка - заплатил здоровьем. Зубы мудрости, о которых я уже упоминал, тогда так и не прорезались, а вскрытую стоматологом десну разнесло до того, что она не вмещалась во рту. Рот стянуло, как куриную гузку, я не мог есть. Одно только пил - суп, воду, соки и, понятное дело, все прочее. В новосибирском аэропорту "Кольцово", где я обратился в медпункт, меня уже за четыреста километров от дома хотели снять с рейса - температура сорок один градус. Но если бы только температура, были и последствия. Полет в Кемерово заканчивал в туалете. Но в городе, в редакции и дома, успел еще, как говорят газетчики, отписаться.

А дальше были больницы, больницы. С самым страшным, хотя, слава Богу, позже не подтвержденным диагнозом. Следующим летом жена добилась мне путевки на реабилитацию в санаторий "Шмаковка" - на ту же советско-китайскую границу по реке Уссури. Вот так причудливо и своенравно судьба играет нами. Я с радостью подчинился этой игре еще и потому, что Уссури осталась не обловленной мною. А так хотелось посидеть с удочкой на ее луговом берегу, попробовать ее ухи, рыбы не только нашей, но и китайской. Еще на подлете к Шмаковке я оздоровел. Встретился с друзьями-пограничниками.

- А живем ништяк, - балагурили они. - Китайцы тихие, только понаставили на своем берегу на обзор нам портреты Мао Цзэдуна. А мы им в ответ - клозеты без задних стенок. Портреты китайцы убрали, заменили тоже клозетами без стенок. Вот так и переглядываемся, и переговариваемся.

Солдатский юмор, двусторонний - наш и китайский. Исцеляющий не только санаторно, "Шмаковкой". Хотя надо особо отметить, что лучшего лечения и отдыха, чем в "Шмаковке", мне не выпадало. Из-за близости границы, таежной глуши санаторий не был еще развращен и испоганен номенклатурными болящими, их капризами и претензиями. Таежные здоровые люди, не озабоченные тем, кому сколько и за что дать, приветливые лица даже младшего персонала, сестричек, нянечек. С той и другой стороны - уважение, достоинство, совесть, по-настоящему пролетарско-интеллигентные. Здоровый воздух, здоровье душ, так что мне некогда было болеть. Единственное, чем можно и следовало заняться в этом эдеме, - рыбалка. Хотя Уссури, по всему, была не моей рекой.

Считалась она горной, но здесь была равнинной. Сопки, что по осени, как позолоченные маковки церквей, - совсем не горы, хотя вполне могут быть храмами. Река омывала их, от каждой серебром и золотом принимая дань. Китежем с легкой дрожью сусального золота в отражении воды возвращала ее в услаждение глаза и мира. Свежо и тепло до плавления того же золота в душе, чарующе и до перехвата дыхания целяще.

Но моя рыбацкая натура склонялась совсем к иным рекам - сурово и строго ворчливым, буйствующим, сибирским. К стыдливо закрытым, на первый взгляд, кротким, но глубинно, донно напряженным, как сам белорус- полешук, - Припяти, Сожу с Березиной. В них я чувствовал что-то корневое, сращенное с землей, из которой они вышли, и со мной. Личность, характер. Особенно в Припяти - многодетной матери пяти рек. Ничего внешне броского, показного в русле и при береге, несмотря на заматерелость, омуты и ямы, вихревое отбойное течение с притягательной и милой, как у деревенской красавицы на щеке, подвижной ямочкой - словно загорелой на солнце воды. Сердца реки, в котором вместительно проживает хозяин Припяти - богатырский седой сом.

Крученая наполненность омута плещет ему в лоб и хлещет по усам, он пугается собственной дерзости, убегает на средину реки, к фарватеру, где скрывается невидимый глазу ее стержень. Не дай Господь испытать его силу, довериться его объятиям, в страсти не уступающим девичьим, женским. В его неумолимой ласке остается лишь одно - покориться и протянуть ноги. Такова уж нареченность бегучей воды белорусского Полесья. Таковы характер и кротость. Этого я не почувствовал в Уссури. Хотя, конечно, ошибался, как каждый кулик в чужом болоте. А болото, безусловно, было чужим и, может, больше китайским даже, с восточными тонкостями и премудростями. Недаром же соседи ежедневно по своему радио желали нам: "Спокойной ночи вам, дорогие сибиряки, временно проживающие на территории Китая".

Может, потому и не таланило мне на ловлю чужой рыбы в чужом краю. Чужое небо, чужая вода, чужие голоса окружали меня. А рыбы? И близко не было ни знаменитого сибирского тайменя, ни остроили тупорылого ленка, не говоря уже о толстолобиках и экзотических аухах. Обыкновенные мелкие мусорные ельчики, чебачки да вездесущие оглоеды-ершики. Такое удовольствие я мог получить и дома, не слезая с печи. А на какую наживку я ту дребедень только не ловил, чем только не ублажал - и чилимом, пресноводной местной креветкой, и железняком, черным червем, и червями обычными, родными, и кашами, хлебом, мухами, оводами. Результат один: глухо, безнадежно, безрезультатно.

Назад Дальше