Шахта - Александр Плетнёв 2 стр.


- Ничего, - отвечала таким тоном, что ясно: он заранее во всем виноват. А на правом глазу ее при этом коричневая крапинка-треугольничек расплывалась, тонула в глубокой темной серости. А коль утонула крапинка, значит, правды от слов жены не жди - признак верный. И еще, это в гневе она, когда крапинка тонет.

- Захвораешь тут... Ревнует к каждому пню... - Литыми вислыми плечами подергивала, ровно кто неприятный прикасался к ним. - К Азоркину ведь ревнуешь!..

- Ладно!.. - суровел Михаил. - Галька вон, Лыткова... выздоровела. Одна с троими осталась, так... ни кожи, ни рожи теперь. Вылечил Азоркин...

Валентина вздрагивала и напряженно, словно в ожидании удара, склонялась над столом. Лицо ее калилось жаром, и даже полоска пробора на голове розовела. "Вот сейчас взорвется, если я несправедлив, - ждал Михаил. Но Валентина - ни слова, и сердце его провалисто затихало, холодело, будто в груди стылый сквозняк гулял. Видно, и вправду мутили бесы душу - ни соврать, ни правду сказать. - Охота тайком сладкого полакать, и не больше, потому и сказать нечего…"

...Азоркин спал в одной майке на сырой доске.

- Ефим, прикрой его. Наспит чахотку.

Колыбаев не приостановился, точил топор. Михаил вылез из-за комбайна, накрыл Азоркина спецовкой, подоткнул полы под его твердый, точно дерево, бок. Азоркин тянул носом насморочно, не просыпался. Спит Азоркин, такой беспомощный во сне, и грубоватые красивые черты лица его смягчены едва заметной улыбкой. Что ему снится? Да ясно, что спящий не свои думы думает. Левая ладонь полускрючена в серых острых полосах мозолей; в дюжее ребристое от вен запястье врезался пропитанный потом и угольной пылью ремень от часов - никогда часы не снимает, даже в бане - они у него пылеводонепроницаемые. Азоркин гордится ими и хвалится как-то по-детски: "Во, гляди! - бац часы о рудстойку. - На, слушай". И расхохочется - такая душа нарастопашку. "Черт ты баламутный", - чему-то улыбнулся Михаил. Снял острый блин породы, кажется, на одном воздухе державшийся над Азоркиным, швырнул его в завальную сторону и едва услышал шлепок падения - звук заглушил рассыпчатый треск, словно со всех сторон ломали мелкий сухой хворост. В отработанном пространстве, где день назад в рост стояли, сегодня не проползти - там в кромешней тьме погромыхивало далеким глухим громом да из глубоких разломов кровли с внезапным ливневым шумом вытекала мелочь.

Всего метрах в пятидесяти, а казалось, в недостижимой дали, тусклой ниточкой длиной с полногтя желтел выход из лавы. "Не убежим, если чего. Тут и останемся..." - подумал Михаил как о чем-то обычном и постороннем и, вытянув шею, зачем-то напряженно вглядывался в сторону выхода, и этот кусочек желтой нитки вроде бы уменьшался, чернел, исходя на нет. Михаилу почудилось, что в лаву перестал втекать воздух. Он, будто сглатывал с блюдца кипяток, потянул в себя со свистом и - что вдыхал, что не вдыхал - все равно воздуху не хватало. И вдруг остро осознал, с каким хилым запасом сил крепь удерживает над его головой возможную смерть. "Вот сейчас бы уйти и не оглянуться... Нет, нужно не идти, а бежать. Не успеть шагом до выхода". Но не пошел и не побежал. Двадцати лет не хватило, чтоб уйти - куда же теперь! Михаил присел на корточки, обхватив голову руками, сжался. "Сейчас страшно, а потом - ничего... Азоркину хорошо - спит. Ноль раз, ноль два, ноль три", - отсчитывал. "Тик-так, тик-так". - Прямо в перепонки ушей бил молоточек азоркинских часов, смешиваясь с шумом кровли, а в крепко сжатых глазах - громадное закатное солнце вспухало, вспухало…

Ему вдруг показалось, что разломанный монолит породы коснулся его рук, еще какое-то мгновение удерживаясь на жестких гранях немощной связи.

- Азоркин! - Михаил взбросил от головы руки, спружинил ногами, взметнулся подстреленным зайцем. - Азор-ки-ин!

- Чего ты? - Азоркин, скосив глаза, прислушался, не включили ли на транспортном штреке конвейер. Убедившись, что не включили, переспросил, позевывая: - Чего кричал?

Михаил, точно приходя в себя от морочливого сна наяву, глядел на сонного недовольного Азоркина, на глыбастую спину Колыбаева, который все точил и точил топор.

- Чего, чего, - передразнил, унимая разгулявшийся в теле страх. - Куда дел ключ накидной?

- На кожухе комбайна. Чего шуметь-то?..

- Ну, ладно, ладно, досыпай, - проворчал, радуясь, что позорного его состояния никто не заметил.

Зубки на рабочем органе уже давно были укреплены Михаилом, но он забывчиво тянул и тянул ключом неподатливые стопорные болты, понимая, что страх не прошел, что он обманывает себя, отгоняет страх вот такой бесполезной работой, как обманывал себя давно в детстве, когда ехал один ночью в степи, обмирал от каждого бурьянного куста, темнеющего у обочины дороги, и истерично горланил песни.

Страшно было и стыдно: вот же они, Колыбаев с Азоркиным, спокойны, как и сам Михаил был спокоен тысячи и тысячи подземных дней и ночей, мало отличимых от сегодняшней смены, когда так же трещало над головой, давило, стонало, ухало... Кровли бывали и "легкими" и "тяжелыми", как вот сегодня. И испуг бывал, и опаска, и восторг мгновенного риска, когда в момент успеешь подставить единственную рудстойку, а по-шахтерски говоря, ножку-спасительницу, - но никогда у Михаила не было такого смертельного страха. "За что ж это накатило на меня! Отвяжешься ты, проклятый, нет? - взмолился Михаил, бессильно повисая на гаечном ключе. Потом торопливо ощупал над головой слюдянисто-осклизлую, запотевшую породу. - Завтра, если жив останусь, в шахту не пойду. Все, отшахтерил. Видно, Яшка пометил. Трусов он в живых не оставляет..."

Упрел, вымок не по работе, и голову что-то давило, будто под череп накачивали воду, и руки ослабли. Гаечный ключ был мокрым, и комбайн потемнел от влаги.

Значит, затайфунило на-гора, точно, затайфунило.

Михаил где на четвереньках, где пригнувшись добрался до спецовки, что висела на вбитом в рудстойку колышке, вынул из нагрудного кармана часы. Двадцать пять минут всего прошло с начала смены, а думалось, что все двадцать пять часов. "Вот же до чего перетрясло всего. Уже и я вроде не я. То в любое время, не глядя на часы, ошибался на пяток-десяток минут, а тут... - думал, нащупывая в большом, во всю полу спецовки, кармане флягу с водой, но поймал что-то шерстистое, упругое. - Тьфу, гад, все одно к одному!" - Вынес взмахом руку из кармана с резучей болью в мизинце, шмякнул истошно кричащую крысу в штыб, сразу ощутив подступ тошноты - до того, паскуда, отвратительный грызун!

На мизинце, в месте укуса, бруснично налились четыре капельки. Михаил достал "тормозок", завтрак. С отвращением разглядывал клочковато порванную крысой газету, похватанный с краю хлеб и колбасу. Видно, только распалила аппетит, потому и сидела в кармане, не учуяв опасности. Да и сейчас не убежала; метрах в трех ядовито зеленели две точки ее глаз. Горбатая, длинномордая, с белым облезлым хвостом - водила антеннками усов и скалила узкие и длинные, нависшие, точно бивенки над скошенной по-акульи нижней челюстью, зубы.

Старый откатчик Федор Лытков не однажды рассказывал, как в войну крысы насмерть заели ослабевшего от плохой еды и большой работы его друга-шахтера. Горный мастер с полсмены отпустил того домой, а он полпути до ствола не смог одолеть, свалился, тут на него и напали полчища. После смены шахтеры наткнулись на страшную картину... На этом месте рассказа Федор Лытков туго сжимал маленькие глаза в глубоких глазницах, грабастой рукой схватывался за жилистую шею, словно хотел задавить себя, и просил младших своих напарников "преподнести вина", поскольку его "груди не выдерживают жара терзания" из-за мучительной смерти друга...

Конечно, на Михаиловой памяти на его шахте "Глубокой" крысы никого не заели, но кусали частенько, хотя об этом знали мало, ибо укус крысы считался позорным: значит, сидел, бездельничал, а хуже того, может, и спал где-нибудь в теплой безлюдной сбойке. Да еще частенько крысы оставляют шахтеров без "тормозков". Тут уж не зевай - борьба за существование.

Михаил кинул испорченную еду крысе, та подскочила то ли от радости, то ли от испуга и, вцепившись в обертку, задом, рывками поволокла в сторону завала, и все не спускала зеленые злые точки с Михаила, пока не скрылась за глыбами породы, и тотчас там возникла драка: писк, шум разрываемой газеты, какое-то пофыркивание, будто вспархивали один за одним воробьи. И только тут стукнула Михаилу в голову радостная догадка: "Э-э, да вы, горбатые зверюги, оказывается, все здесь!".

Вот за что и терпели шахтеры это поганое создание - крыса никогда дуриком себе погибнуть не даст, заранее покинет гиблое место. Человеку чего только не дано знать и предвидеть наперед, но почему-то не его, всемогущего, наградила природа, а низменную тварь-крысу таким сверхъестественным чувством-знанием. Уж за двадцать-то лет Михаил Свешнев познал горное дело так, что, кажется, мог угадать, какую рудстойку когда сломает, словно он сам сверху направлял на каждую давление. Не тот ли Федор Лытков еще совсем молоденькому сказал: "Ты, Мишка, будешь шахтером редкой силы из-за того, что в тебе провидимость в самую дальнюю твердь есть, а усадка души - терпеливая. А моего Степку хоть лбом в уголь бей - не научишь. Был бы недоумком, так и спросу бы не было. А то ведь не дурак... Почему? Спрашиваю, и ясности нету".

"Провидимость... с редкой силой, - хмыкнул теперь Михаил. - Ни опыту своему не поверил, ни спокойствию своих напарников. Хорошо, крысы подсказали, а то бы так и бесился".

Опустившись на колени, он попил воды из фляги, прислонился плечом к стойке, прислушиваясь к крысиной драке и отдыхая. Крысы не спеша уйдут из лавы: за сутки, а может, и раньше до обвала, только бы не проглядеть, когда уйдут. И снова Михаил посмеялся над собой: как же не проглядеть! Это сегодня уже полчаса дурью маемся, потому что лаву не кострим и конвейер почему-то не включают, а в обычные-то дни "тормозка" достать не успеваешь, попробуй тогда брось работу да пойди крыс высматривать, чтобы вся шахта над тобой смеялась... "Ну да ладно, а сегодня спасибо крысам, успокоили. Трусу много не нужно: он и в ложке утонет и на паутине удавится, - Михаил не мог простить себе того, что произошло с ним в эти дурные длинные полчаса. - Не-ет, братец, в дворники тебе, в дворники, а то комочком с куриное яйцо стукнет по каске, и сдохнешь от разрыва сердца, как пить дать, сдохнешь".

Размолотая холодная рассыпуха породы потекла на мокрую спину, плечи и не скатывалась с тела, шершавой творожестостью облепляла до самого пояса, за черной от пота и пыли, обвисшей на замусоленных лямках, майкой. "Сыпь, сыпь давай! - Он не увернулся, не изменил позы, зная, что за мелочью может и потяжелее чем двинуть. - Вот так же потом сыпать-то будут. Сперва по горстке бросят, а потом лопатами..."

Он вдруг поймал себя на том, что каким-то глубоко скрытым закоулком души ухватил наконец причину, которая понуждала уйти из шахты навсегда: "Все, все. Какой разговор - шахта трусу жить не даст. Все равно перелобанит. Она тебе поможет решиться один раз - и навечно", - будто не себя, а кого-то другого убеждал, не соглашающегося с ним.

Он цеплялся за эту причину, а она, словно блеклый росток, обрывалась, обрывалась. И тогда он плюнул в сердцах, нагнетаясь весь противной тяжестью непонимания самого себя: "Чего ты дурака-то валяешь? "Уходить, уходить..." Уйдешь... с печи на полати на гнутой лопате. Тыщу раз уж собирался уходить. Ушел он!"

Недорезанным кабаном внезапно заорал пустой конвейер, поволок железные цепи-скребки по вычищенному до блеска желобу-рештаку. Звуки сухие, перекаленные - они будто разламывают череп и песком натирают мозг.

- Включа-ай! - Азоркин подпрыгнул с доски, схватился за уши. - Затыкай ему хайло! Мишка, где тебя черти!..

- Потерпишь, - скорее себе, чем Азоркину, процедил сквозь зубы Михаил. Выключив свет, зачем-то еще с минуту подождал, наблюдая через просветы меж стоек, как озирается, ищет его Азоркин, и стал выбираться к комбайну. "Уйде-ешь, далеко-о уйдешь, куда ты денешься", - продолжал говорить он себе, вкладывая в сказанное какой-то потайной, вроде бы не относящийся к действительности смысл.

Механическим движением руки пробежался по щитку с флажками-кнопками, наполняя электрическую систему комбайна током, а гидравлическую - масляной жидкостью, почувствовал через манипулятор, как по телу комбайна прошла живая дрожь силы, передаваясь ему. Комбайн напружинился, готовый двинуться вперед. "Не рвись, еще наработаемся", - Михаил, словно тешась своей властью над машиной, попридержал комбайн, будто накапливая в нем рабочую ярость, и пустил, крутнул вентиль орошения. Рабочий орган вошел в пласт с глухим свистящим грохотом сокрушения, отсекая от груди забоя "стружку" угля на всю свою метровую длину, и своим же винтовым гребнем, зубками, хапал отбитое крошево, уминал под "живот" комбайна. Похоже было, что комбайн пожирал уголь, оставаясь вечно голодным, ибо, пропуская через свою утробу толстенную цепь, он тянул сам себя по этой цепи и по конвейеру, который выгребал из-под него уголь.

С шипением уходила по конвейеру черная речка. Все металлические звуки приглохли, потому что им некуда было лететь - до того были малы жизненный объем лавы и сам комбайн по отношению к непостижимой громадности Земли.

Переключив свой светильник на "длинный" свет, Михаил вглядывался в затуманенную угольной и водяной пылью сдавленную перспективу лавы и чувствовал, что страх хотя и прошел, но какая-то неуемная муторь все еще крутила душу. Казался себе каким-то полураздавленным, как эта лава. "От непогоды, что ли?.. Напарники вон спокойны..."

Мелькнул и исчез свет у выхода, потом затрясся, приближаясь. Это горный мастер Черняев преодолевал пылевую завесу. Видно, с затаенным дыханием бежал, потому что, приблизившись, захватал воздух шумно.

- Ты чего?.. Без воды рубишь?

- Не видишь - хлещет, - Михаил выключил комбайн

- А-а! - замахал руками Черняев. - На главной лебедке редуктор сломался. Лес на участок хоть на себе подавай. Два нарезных забоя на месте топчутся: один на воду пробился, там хлещет, а другой породой заваливает. Где я уголь возьму? Как я план выполню? Да Комаров меня - во! Подвесит! - Щепотью провел под горлом к уху, показывая, как "подвесит" его директор.

Черняев часто моргал, шмыгал маленьким утиным носом, кажется, вот-вот готовый разреветься. Снял каску стал тереть мокрую голову, размазывал грязь по лицу - совсем не мужик еще, а парнишка-переросток.

- Ты не страдай, Боря, - пожалел его Михаил. - Мы и за те забои угля нарубим.

- Нарубят они! - нарочито недоверчиво обрадовался Черняев. - А у самих тоже кровля на почву ложится. Вы уж тут смотрите, - попросил умоляюще. - Не мне вас учить, но смотрите!..

И побежал, выгнув узкую спину и болтая тонкими икрами в широких резиновых голенищах.

"Смотрите, смотрите! А чего смотреть - взглядом кровлю не удержишь... Ошалел парень. А зрячий ведь - там на-гора, все понимал, а тут заметался, как заяц под выстрелами. План, план! Она же тебя, эта лава, и подрежет хоть не сегодня, так завтра... Ошалел, ей-богу!"

Михаил сменного плана над собой не признавал Он был убежден, что такой план придумали вместо погонялки для работников ленивых, хитрых и бессовестных. А когда все люди будут честными, тогда сменное задание отменят.

Был у Михаила об этом разговор - и не с кем-нибудь, а с самим директором шахты Александром Егоровичем Комаровым. Комаров с Головкиным затеяли поставить Михаила бригадиром. Михаил дал согласие, обо всем договорились, а под конец Комаров возьми да скажи:

- Во всем поможем тебе, Михаил Семенович, но и план спросим. Крепко спросим. - Комаров даже рыжим кулаком стол придавил. - Хоть ты, знаю, не пугливый, но сразу предупреждаю.

- План... Вы работу с меня спросите, а план... чего ж...

- Это все равно, - еще не поняв Михаила, согласился Комаров. - Работа и есть план.

- Может, и не совсем так, - покачал головой Михаил. - Я отвечать буду за работу. Я в бригаду ребят подобрал, которые будут работать по воле сердца и наивысшего старания каждого.

- Ну, - торопил Комаров, и золотистые его ресницы мелко-мелко подрагивали. - Ну?

- Нам давайте вволю крепежного материала, оборудования и порожняка... А от нас - работа...

- Постой! - нетерпеливо затряс рукой Комаров. - По-сто-ой. А я разве не о том же говорю? А? - призвал он в свидетели Головкина. - План - это жизнь!.. - Комаров резко ткнул вытянутыми пальцами в воздух.

- Сменный план не жизнь, а форма, - возразил Михаил, потому что много думал об этом.

- Ты, Михаил Семенович, как-то вразрез жизни мыслишь!..

- Не вразрез. План - это плоскость, чертежи, - гнул свое Михаил. - Как же сад без плана разбить или участок в шахте нарезать? Тут все вычертить надо, рассчитать, чтоб где какое дерево. Или штреки... Чтобы и уголь удобно было брать, и воздух шел без задержки. А уж сколько садовнику за день деревьев высаживать или шахтеру угля брать, тут не надо бы планировать-нормировать. Норма, она унижает человека.

- Видал идеалиста! Ты это сам или кто тебя... - показал Комаров Головкину на Михаила. - Не занимаетесь с рабочими политэкономией, вот и результат!.. Ну хорошо, хорошо, - словно соглашаясь с Михаилом, продолжал Комаров. - Допустим, твоя бригада будет работать без плана, - а как ты говорил... по воле сердца и старанию, то есть - стопроцентная сознательность. Допустим. Хотя... - Он сокрушенно покачал головой, посмеялся таким смехом, который явно был не от веселья. - Значит, работаете. Но самый примитивный вопрос: от какой точки отсчета вести оценку вашего труда? Хорошо вы работаете или так себе? Выплачивать вам премию или как?.. Ведь должен же быть стимул?

Михаил жалел, что так все получилось: "Залез со своей ложкой не в свою чашку с этим бригадирством. Ишь, смотрят, как на недоумка. "Вразрез жизни. Идеалист!" Его монголистое лицо вроде чуть пеплом подернуло, округлые ноздри широко присаженного носа раздулись, будто в них пружинистые колечки вставлены.

- Точки, точки... Что уж без точек этих нельзя увидеть, как люди работают! - Михаил до того стал закипать сердцем, что и забыл, с кем разговаривает. - Хорошо работают - платить за тонну сколько положено, и все. А то - стимул! И слово-то какое-то не наше, заморское. Своего не нашлось, зачем оно нам?..

Михаил осекся. Явно завысил тон не перед тем, кем надо. Но Комаров не одернул его и удивляться и говорить перестал. Сидел, отвалясь на спинку стула своим истяжным телом, и лицо у него было задумчивым и вроде даже печальным. Весь как-то ушел в себя и молчал, и Михаил не выдержал, сказал с покаянием в голосе:

- Я, Александр Егорыч, не могу быть бригадиром. Сами видите - не дозрел я.

- Что? - очнулся Комаров. - А-а, какой там не дозрел. Вот бы дожить до того времени, когда все такими недозрелыми станут!.. - Директору бы разгневаться на Михаила за то, что голову морочил, а он, наоборот, просиял будто бы. - Вот, - сказал напоследок, - пласт как ни глубоко лежит, а пробиваемся до него, руками трогаем, а до ваших душ сколько ни пробиваешься... Иди, путаник. Время потратили, а у нас все ж таки... План!..

Назад Дальше