Шахта - Александр Плетнёв 3 стр.


...Михаилу казалось, что он рубит уголь уже с полчаса, а прошло всего минуты три. Комбайн, потеряв плавность хода, мелкими рывками напрыгивал на уголь, норовя сорваться с направляющих бортов конвейера. "Разволновались мы с тобой", - подумал Михаил и остановил комбайн, извиваясь ящерицей, обогнул его, прихватив с кожуха кувалду.

В завеси пыли руку протяни - не видно, не то что железную рудстойку-времянку в четырех метрах впереди, а корпус комбайна сантиметра на два не дотянулся до нее. Михаил работал вслепую легко и уверенно, и его окатывало приятной гордостью: "Отскочи, кто не понимает!.."

Металлическая набалдашина рудстойки почти насквозь продавила лиственничный верхняк, отчего свободная консоль его удавленно разбухла до волокнистых разрывов, а в другой конец, будто печатка в сургуч, впился комель деревянной рудстойки; средину верхняка прогнуло в страшном каком-то напряжении - дерево не переламывало, а разрывало, как веревку. Михаил, примериваясь, постучал по концу болванки-клина на выдвижной части рудстойки, и звук получился мертвым, будто не по железу стучал, но по мерзлой земле - металл от давления потерял звук. Михаил понял, что работать будет опасно.

Оглянувшись, попятился, изогнулся, ударил по клину хлестко, с выхватом на себя, так, что, кажется, руки свои чуть было из плеч не вырвал. Будто выстрел с коротким звоном влетела в полость рудстойки освобожденная от клина выдвижная часть. "Крах!" - спружинила кровля, с шумом стряхнув с себя всю мелочь, все, что плохо держалось. Михаил, присев на корточки, закрыл нос подолом майки, подождал, пока протянет струей пыль, а когда пыль схлынула, осмотрел кровлю и ничего нового не обнаружил: кровля резиново набухла, а в глубине ее и в стороны разбегалась кипучая трескотня мелкого разрушения, но вся она еще удерживалась в связи с великой массой, которая оседала незаметно и неотвратимо.

Обвив голыми руками холодное, резучее от заусениц железо, Михаил с натугой вытянул рудстойку и, подхватив ее, восьмидесятикилограммовую, понес в новую галерею. Его выгнутый позвоночник, пресс живота, плечи, икры ног - весь он, кажется, звенел от напряжения: "До чего ж примитивно работаем!" - подумал, грохнув железяку на почву.

- Принимай! - крикнул напарникам.

Колыбаев с Азоркиным подхватили железяку, стали подводить ее набалдашиной под конец верхняка. Потные их лица так плотно были залеплены пылью, что казалось невероятным, как могли не повредиться их поблескивающие обмылками глаза. Валерка, целясь кувалдой в набалдашину, щерил черные, точно замазанные ваксой зубы.

- Носом дыши. Ну! Закрой рот, - советовал Михаил. - Три дня жить собрался?

- Что "дыши"? - загудел Валерка, задержав замах и тыча пальцем в широкую ноздрю вздернутого носа. - Забито все - не тянет...

- Выбей!

- А?

- Выбей, говорю!

И по своей надобности, а также для примера Валерке Михаил фукнул из одной да из другой ноздри, но в носоглотке до того все было пересушено пылью, что облачками выфукнулась все та же пыль, которой не хватало слизи, чтоб приклеиться, - шла напрямую в легкие.

- Куришь! - засмеялся Валерка, веселье которого было вызвано не иначе как глупостью его, и пошел охаживать кувалдой по набалдашине.

Часа за полтора Михаил двадцать три раза останавливал и запускал комбайн, потому что выбил и перенес двадцать три железных стойки. И всякий раз, когда запускал комбайн, он морщился, как от изжоги, потому что знал: от частых запусков - из-за большого пускового тока - могут сгореть обмотки электромоторов. Давил на кнопки-флажки, из моторов вырывался тяжелый мычащий стон, и он так зримо представлял, как опаляют их внутренности тяговые вихри раскаленных электронов, чтобы раскрутить, дать рабочую энергию роторам, что у самого кругообразно начинало наполняться жжением в груди. Он верил в силу машин и не верил в силу мышц - когда переносил в низкой лаве бревна или железо, сердце его так гоняло кровь, что, кажется, она закипала в напряженных мышцах, и от того, что разум почти не участвовал в работе, было стыдно и унизительно за самого себя, точно он не по своей воле переносил тяжести, но по насилию.

- Иди, Миша, охолодись, - позвал Азоркин, когда Михаил перенес двадцать третью рудстойку.

Азоркин стоял на коленях перед надломленной стойкой, на отщепах которой висели спецовки, и, сняв каску, вытирал полами куртки голову, лицо, плечи. Потом, отпив из фляги, протянул ее Михаилу.

- У меня своя, - отказался Михаил и окунул лицо в прохладу куртки. - Сколько теперь времени?

- Теперь? Половина восьмого, надо думать. Солнце закатывается, - ответил Азоркин и посмотрел на часы. - Тридцать пять восьмого, - сообщил он.

- Вот черт! - подосадовал Михаил. - Время ушло, а сделали... С креплением возимся, а комбайн стоит...

- Не переживай, хрен с ним со всем, - душевным, сочувствующим голосом сказал Азоркин. - Вон и конвейер остановился, видно, порожняк кончился, отдохни и ты. Душно сегодня, спасу нет...

- Железо мокнет - тайфун должен быть, - поддержал Михаил.

- Ночью врежет, - согласился Азоркин. - Тайфуны любят по ночам разбойничать. А сейчас на-гора закат... - Он забывчиво держал флягу, сощурившись, глядел далеким взглядом перед собой, будто и впрямь оберегал глаза от закатного солнца. - Восходы-закаты, сколько же вас схоронил я в этой ямине? - Азоркин вздохнул, покачал головой. - Что-то страшно иной раз становится. А? Тебе не бывало страшно, Михаил?

Михаил насторожился - так неожиданно прозвучали для него слова из уст Азоркина, не знающего, на что он тратит свою жизнь.

- Кому страшно? Тебе? - Михаил даже хотел руку протянуть, потрогать Азоркина, убедиться: он ли перед ним? - Ты серьезно?

- А что я, не человек? - обиделся Азоркин. - Я знаю, ты меня не принимаешь за человека. Знаю!

Азоркин сшелушивал со своих плеч и лопаток присохший угольный штыб, крупную, как отруби, пыль, и грудь его, живот были сложены словно бы из выпуклых плиток, плечевые кости-дуги туго увязывались мускулами с жилистой шеей и с бугристыми предплечьями. Накинув куртку, уселся на обрезок бревна, сразу обернувшись из богатыря обмокшей птицей.

- Почему не человек? Что мне тебя не признавать? - не согласился Михаил и, смущенно улыбаясь, не выдержал, признался: - Я сегодня перетрусил до крайности. Хотел удрать из лавы и вас бросить. Ты спал. Думал, так сонного и схоронит.

- Да, тут недолго, - показал Азоркин на кровлю.

- Я и говорю: нам, таким ко всему привыкшим, страх на пользу. Привыкших-то наказывает почаще. Хорошо, говорю, что страшно. А то что ж: находим - не радуемся, теряем - не горюем. Живем ветром вольным. Куда летим - адреса не знаем...

Михаил не замечал, увлеченный, как по скулам Азоркина задвигались желвачки.

- Ишь, куда ты подтянул, мудрый... "Хорошо, хорошо!" - А чего "хорошо"? Вот эта могила вонючая? Головкину сейчас хорошо... с Ольгой. Понял! - Азоркин придавил кулак к кровле, и такое злое напряжение было в его лице и фигуре, точно он собирался проломить четырехсотметровый слой породы, высвободиться на-гора.

- Ты сам о страхе-то... - начал закипать и Михаил, но Азоркин перебил его:

- Да, о страхе, но не о том, к какому ты подвел. Ты признай меня, ветродуйного-то. А-а, не нравлюсь! - протянул обрадованно. - Хочешь, как ты: люби работу, люби жену... Врешь! Кто ее, такую работу, может любить? Мерин? Так он тут, мерин-то, за месяц сдох бы. А мы - ничего. По двадцать лет трубим! Только, если внутренности вскрыть, то там грязи побольше, чем ила в карасе.

- А кто тебя тут держит? Привязали тебя тут?.. - Михаил почувствовал в словах напарника неприятную для себя справедливость, будто не Азоркину возражал, а самому себе.

- Во! Верно. Никто не держит. Не привязанный, а скулишь. А я не скулю, я свободу тут себе добываю, чтобы там, на-гора, - ветром, кубарем, как конь в овсах!.. - Азоркин сбросил с плеч куртку, повесил на отщеп, неожиданно по-доброму улыбнулся, - Ты слыхал, скулил я когда? То-то! Сегодня в кои веки раз скульнул: дороговато, подумалось мне, за свободу после смены плачу. Надо бы в неделю раза три сюда спускаться или часа на два рабочий день убавить. А ты уж скорей - "хорошо". Хорошо, да не дюже!

- Это что же: в шахте - раб, на-гора - вольный?.. Частями-то... - без охоты сказал Михаил.

Над головами вдруг засопело, трескуче зачавкало, мягко и страшно для знающих окатило капежом, и тотчас глухо стрельнули внутренним сломом несколько стоек. Азоркин с Михаилом, перебирая ногами и руками по-обезьяньи, отскочили метров за десять, насторожили слух. Там, где сидели, еще с шорохом осыпалась мелочь, слышался древесный треск, но постепенно все успокоилось, только где-то в глубокой высоте будто бы умирал далекий-далекий гром.

- Яшка, зараза, пугнул - аж шмутки побросали! - хохотнул Азоркин и пополз обратно к полузасыпанным курткам, где, казалось, уж ни одной "живой" стойки не было, а кровля надулась пузырем, едва не касаясь почвы. Азоркин в момент выклубился из-под опасного места с барахлом под мышкой.

- У-уф! Аж мурашки по спине...

- А зачем было - из-за тряпок?

- Глупый! Пирожки в кармане. Стал бы я из-за тряпок голову совать. У тебя ведь тоже... Вон. Ефим с Валеркой уж давно "тормозят". - Швырнул куртку Михаилу. - Перекусывай, чего ты?

- Да за меня уж крыса...

- Ну? И молчишь? - Азоркин разделил тугие, как резина, отдающие техническим маслом столовские пирожки. - Их на автоле жарят. Крысы и те брезгуют. В твой карман залезли, а от моего шарахаются... А о каком-то ты рабстве толковал?

- Да в шахте, говорю, ты что же - раб, а на-гора, выходит, вольный?

- Хэх! Додумался. Раб... В шахте я, Миша, добытчик воли, значит, тоже вольный. Я же сознательно лезу в эту соковыжималку, чтоб заработать деньги, и на работе не халтурю. Скажи, ты хоть раз заметил, чтоб я ленился, а?

- Не скажу.

- Во! - Азоркин выполоскал рот, сплюнул воду в сторону. - Волю неволей да ленью не добудешь! - изрек назидательно.

- Ну а какая же она у тебя, воля, там, на-гора? - поинтересовался Михаил.

- Какая? - подмигнул Азоркин. - Ты сам сказал, что я ветром буйным живу. А ветер по воле не тужит. - Он долго, с глубоко запрятанной в себя улыбкой и сочувствующе глядел на Михаила. - Ищешь правду в людях, а своей правды не знаешь. Вот ты и есть, Миша, раб. Точно, раб. У тебя-то как раз и нету воли нигде: ни на-гора, ни здесь... Не дали же тебе Головкин с Колыбаевым лаву кострить. Не дали. И ты сел со своей волей. Головкин пошел ва-банк... У этого же борова клыки наружу... Конец квартала: каждый кусок угля - на премиальные. А ты под горячую руку: кострить.

- А ты - не кострить?

- Да мне не надо, вот в чем разница! Ну, это... может, и надо... как бы тебе сказать: по-моему, если не хотят, то есть препятствуют, как говорится, силы враждебные, и пускай препятствуют. Я это препятствие штурмовать не буду. Чихал я на это все, потому что я свободный! На днях по телевизору один мужик в белом пиджаке из какой-то пьесы сказал: дескать, нету правды на земле и на небе она, правда, тоже не ночевала. Руками и ногами голосую за слова золотые, хотя я сам давно понимал, что правда все же есть, только не общая правда, как, к примеру, баня или столовая, но у каждого человека она своя: у тебя своя, у Головкина своя, у меня своя, ну и тэдэ и тэпэ... Твоя правда - быть всю жизнь в неволе, потому что хочешь, чтоб было по-твоему, а хотение не сбывается, а сбывается так, как другой хочет, у которого документы получше твоих, а я к хотению стремлюсь там, где мне есть простор... Я на скользкое не пойду и в узкую щель не полезу.

- Если бы ты поддержал меня против Головкина, - с грустью в голосе сказал Михаил, - то наверняка лаву сегодня не портили бы.

Азоркин вдруг вскинул голову так, что каска свалилась, и стал вытрубливать хохот, И оборвал внезапно:

- Ты ему это... мочись в глаза, а он - божья роса! Час толкую, как лбом в забой... При чем тут лава, а? При чем тут кто кого поддерживает или сваливает? А-а! - отмахнулся досадливо. - Пошли вы... - Азоркин длинно и весело выругался. - Тебе бороться охота! Вы же, такие, нормально не живете, вам все борьбу подавай, кулаками в воздухе помахать - милое дело. Вот и маши. Или одному неловко дурость выказывать - дураков к себе вербуешь?

- Зря ты, Петр, столько слов тратишь, - вздохнул Михаил. - Я тебя не осуждаю - чего ты оправдываешься, я тебя понять хочу. Правда, говорят, суда не боится. Ты вроде весело говорил, а сам злишься, потому что ты одинокий и даже своей правде не доверяешь.

- Я самому себе доверяю. Вот тут у меня, - Азоркин ткнул себя в грудь, - все мои судьи и защитники. Я сам себе друг и брат, ни к кому претензий не имею - потому мне все одинаковы: что Головкин, что ты, что... не знаю, кто еще...

- Что фашист-палач? - подсказал Михаил.

- Не превышай меру! - нисколько не смутился Азоркин. - За превышение по затылку бьют. - Азоркин вдруг по-собачьи замер, вглядываясь в сторону верхнего выхода. - Видал? - кивнул неопределенно. - Ефим побежал по телефону орать. Глядишь, включат конвейер, испортят нам беседу... Так вот, значит, уважать некого, некого и любить... Меня жизнь делала... Все справедливо!

Конвейер завизжал, загремел скребковой цепью, проглатывая слова Азоркина и будоража нервы. Михаил, пригибаясь на ходу к уху Азоркина, прокричал:

- Не дай бог, прижмет хвост, тогда и поглядим, кого уважать, кого любить станешь...

- А во! - Азоркин ткнул Михаилу под нос черный кукиш. - Не зауважаю, не полюблю!.. Я лучше голову в петлю!..

"Дурак-дурачина, - тянулось липучей резиной в мыслях Михаила то ли о себе, то ли об Азоркине. - Вот уж дурак так дурак!" - И он хряскал уголь, не тратя сил, легко, да тоннами, тоннами же переносил на себе рудстойки, убивая силы, сбереженные на машине.

Сам себя забыл в труде, пять последних часов в пять минут обернулись, когда в уши сладостным пением полилась тишина, и тут услышал удаляющиеся шаги напарников и колыбаевское: "Михаил, догоняй!"

Вот тогда, отирая пот и одеваясь, он представил получасовой путь от лавы до ствола, подъем в клети на-гора, переодевание с баней, дорогу от шахты до дома поперек ночного городка да еще по ответвлению-распадку вверх, представил весь путь, и впервые за десятки лет таким недосягаемо далеким показался дом, таким неодолимым путь (который был сроду радостным и легким), что невольно опустился на почву у стойки, чтобы накопить силы перед дорогой.

2

Он очнулся, как ото сна, вскинулся: "Вот елки, нашел место - в лаве, под "разгулявшейся" кровлей сидеть! Смена давно на-гора поднялась, наупрашиваешься стволового, чтобы одному клеть дал".

Поднялся, ойкнул от боли в пояснице, а тут хлобыстнул корж породы килограммов на триста прямо на комбайн. "Завалит к черту, а что сделаешь один?" Но место вывала породы оглядел. Корж, падая, раздвинул крепь, и в раковине купола отслаивалась, надувалась порода, еще готовясь сорваться.

Михаил включил комбайн, дал задний ход. Комбайн, будто в благодарность, мягко заурчал, закряхтел и медленно попятился под целую крепь. "Ну вот, тут и отдыхай, тут тебя не ушибет. Отдыхай, а я - домой. - На ходу нашел в кармане часы и вовсе раздосадовался: - Почти час просидел, чтоб меня!.."

Стволовой Иван Яковлевич Загребин, дородный, с гладким, совсем не шахтерским лицом, на просьбу Михаила подняться на-гора с какой-то радостной строгостью сказал:

- Посидишь!

"Уж не везет, так сплошняком". - Михаил покорно сел на лавку, кутаясь в спецовку и удивляясь появлению Загребина под стволом, потому что Загребин самый большой активист на шахте и поэтому почти не бывает на работе.

Из ствола обвально хлестала вода, откатчики лаково блестели резиновыми куртками, выталкивая из клети вагонетки с вымоченной рудстойкой и распилом. Ветер с шипением нес крупную плотную водяную пыль, и Михаилу представлялось, что он не на ветру сидит, а в стремительном потоке воды. "Полощет на-гора, - подумал уже в который раз. - Как бы не заколеть тут".

Загребин, в резине поверх ватника, плавно двигался от замков клетьевых решеток к сигнальному щиту. Подав сигнал в машинное отделение, он важно прохаживался в ожидании клети. Голову он держал высоко, рот кривил в презрительной улыбке, большие серые глаза - застывшие и немигающие, и Михаилу подумалось, что они так же безжизненны и холодны, как мокрая резина.

Стволовой - должность легкая, но власть над людьми имеется. Не то чтобы власть, но зависимость от него, что ли. Спуск и подъем людей делается строго по графику. После смены выстроятся шахтеры очередью к клети, и когда, к примеру, у всех часы показывают ровно пять, то у Загребина - без десяти минут. Люди из душных забоев потные - спецовки насквозь, а ветер у ствола до десяти метров в секунду.

- Поднимай! Время!

Загребин - руки за спину, туда-сюда невозмутимо и отрешенно.

- Ты погляди, прохлаждается, гадюка! - выкрикнет кто-нибудь, стараясь шибко не выказывать себя из-за спин Загребину.

- Празднует, что не у него - у другого кишки стынут!..

- Не трогайте его, а то еще накинет пяток минут. Или ранний уход с работы пришьет.

- А что я - раньше? Гляди, поверили ему!..

- Да кто ему поверит... такому-то?..

- Там потом доказывай!

Михаил задержался без причины, и к Загребину теперь не подступиться. Он взял из вагонетки доску пошире, приладил заветрие, но Загребин отнес доску опять в вагонетку.

- Не положено струе сопротивление делать, - сказал поучительно. - Не знаешь, что ль? - Сел рядом, загородил собой от ветра, спросил дружелюбно: - Проспал, что ль?

Михаил коротким взглядом увидел выпуклый водянистый глаз, широкую кость лба - лицо могучее и даже мужественное. Но из мерзлоты будто.

- Я говорю - проспал?

Вопрос был настойчивый, с издевкой.

"Не буду разговаривать", - решил Михаил, втягивая шею в воротник для экономии тепла.

- Я же по-хорошему. Чего ежишься-то? Спрашивают, так отвечать надо, - выстрожился начальственно.

- Надо? - не выдержал Михаил. - А вот возьму и не отвечу, что тогда? Все к власти-то манит. Да это у тебя не от поста, а от разврата!..

- Какое там, Миша! Была власть... - Загребин снял рукавицу, отер лицо рукой, желтой, как коровье масло. - Вот и ты уж со стариком поговорить не хочешь... Да. А я живу, похаживаю, на белый свет поглядываю. А тебе хотелось бы мертвым меня видеть, да? Все вы хотели бы...

- Чего городишь? Кто - вы?..

- Ну кто ж? Вы. Ясно кто! - Загребин пытливо уставился на Михаила. - Вот ты, простил ты меня за то, что я тебя к Караваеву водил за папиросы? Не прости-ил! - протянул, вроде радуясь тому, что не простил. - Мно-о-гих вы моментов не понимали. И теперь не понимаете... Все вы не понимаете, потому и не любите. А я - за правду, за нее... Для вас же, беспонятливых...

- Ну, хва-атит скулить-то, - Михаил сморщился, как от кислого. - И ты туда же, с правдой-то своей... Сорок лет по кабинетам моменты ловишь. Рабочим числился, а хоть кусок угля добыл? Моментщик! Чего ты за правду свою прощения просишь?

- На-гора поднимемся через сорок минут, - со злым удовольствием сообщил Загребин и встал. - Смена мне будет в три...

Назад Дальше